Текст книги "Саломея"
Автор книги: Елена Ермолович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Рене Лёвенвольд стоял как раз возле летательной машины, барабанил коготками по её пыльному деревянному боку. У ног его возвышался не подсвечник, фонарь в безопасном стеклянном плафоне, чтоб разбросанные опилки не занялись ненароком.
Герцог молча смотрел на него – как он барабанит, как он напевает свою шотландскую песенку, как насмешливо щурится.
– Ты опять не говоришь со мной, Эрик? – догадался Рене Лёвенвольд. – Вернулся к прежней практике? Впрочем, и не нужно со мной говорить. Просто послушай.
Стукнув каблуками, Рене переступил через фонарь, перешёл от птицы к телескопу и коготками погладил и его, словно жалея.
– Здесь собрались все твои брошенные игрушки, месье Эрик. Телескоп, эта птица. И я.
Герцог пожал плечами, уселся на подоконник и сделал приглашающий жест – продолжай же. На чердаке было холодно, тепло от печек не добиралось сюда или выдувалось в чердачные щели. Но герцогский серебристый халат был подбит соболями, как шуба, и не позволял хозяину замёрзнуть. А вот Рене Лёвенвольд, кажется, замёрз – он подул на пальцы, передёрнул плечами и заговорил дальше.
– Фельдмаршал знает о твоей помолвке. И он скорее помрёт, чем допустит подобный союз. Ты – и квинни Лизхен. Готов спорить, он арестует и тебя, и её, прежде чем пройдёт траур и вы успеете обвенчаться.
Герцог опять пожал плечами – не сможет.
– Он сможет! – топнул ногой Лёвенвольд.
Герцог посмотрел на него, поднял брови – и что ты предлагаешь?
– Арестуй его первым. Сейчас, сегодня. Завтра. Пожалуйста, Эрик.
Рене подошёл к герцогу, потрогал подоконник ладонью. Нет, холодно, нельзя садиться. Герцог расстегнул свой халат, вывернулся из рукавов, и приглашающе разгладил расстеленный мех – садись.
– Всегда хотел знать, что у тебя под ним, а там, как у всех – рубашка, и жилет весь в соболиных волосах.
Рене уселся, закинул ногу на ногу, качнул туфлей.
– Так ты мой ангел, прилетевший вознести меня из ада? – вдруг спросил герцог.
Рене кивнул.
– Ты как дурной картёжник, желающий проиграть. Так не делают, так не играют! – сказал он сердито.
– Как думаешь, если вышибить окно, птица ведь в него пролезет? – задумчиво вопросил герцог. – И мы с тобою вдвоём долетим на этих крыльях до самой Митавы. Замёрзнем, конечно, но уже к завтрашнему вечеру будем там.
– И там нас уже будут поджидать ребятишки папаши Ушакова, – мрачно предсказал Рене. – Без русских штыков ты в Митаве ничего не стоишь. Ты разве не понял? И птице не снести и одного тебя, куда там двоих. Не прожектёрствуй, Эрик, научись жить здесь, на этой земле.
– А Вартенберг? Если выехать в Вартенберг, без птицы, просто в карете?
– Германскому королю ты тоже не нужен, один, без русских за твоей спиной. Он выдаст нас новому правителю, и с большим удовольствием. Я многое желаю разделить с тобою, Эрик, но равелин – нет, не хочу.
– Ничего ты не хочешь, – усмехнулся герцог. – Я для тебя – очередная золотая клетка. И тебе попросту скучно сделается со мною, без этого вот всего твоего, – он провёл рукой в воздухе, – без дворцов, и опер, и представлений. Ты заскучаешь – не с высочайшим трофеем, просто со мною. С моими охотами, и ружьями, и лошадьми, и собаками, в деревне. Нам не о чем станет с тобой говорить на третий день.
– Много ты знаешь!.. – Рене поймал его руку в свои. – Ты так и не понял, кто я, что я такое. Ты смотрел на меня, да так меня и не разглядел. Я жил бы с тобою в твоём Вартенберге, занимался бы алхимией, и мне ни секунды не было бы скучно. И без тебя я тоже бы не скучал – ты гонял бы лисиц по полям, а я развлекался бы в лаборатории, амальгамациями и ректификациями. Я часто думал об этом, Эрик, о нас с тобою, вдвоём в каком-нибудь одиноком месте – это было бы восхитительно. Только ведь всё это поэзия. Я агностик и циник, для меня «поэзия» – это ругательное слово. Глупость, дешёвка, безделка. Так попросту не бывает.
Герцог посмотрел на Рене – как тот перебирает его пальцы, играет его перстнями. Когда-то давно Рене Лёвенвольд был приставлен премудрым господином Остерманом к бездарному и наивному фавориту принцессы Анны Курляндской. Приставлен как шпион. И как-то вышло, что дурак-фаворит с разбегу влюбился в своего шпиона, прекрасно понимая и зная, кто он и что он. Да шпион особо и не скрывал. «Ты моё главное задание, или же – наказание?» Так говорил он, смеясь. Потом многое перемешалось – кредиты, задания и роли. Но шпион оставался всегда на своём месте, там, за плечом. По собственной ли воле? Герцог давно привык считать его своим, скучал без него, всё про него понимая и зная. Разве что надеялся, что этот его Рене, он с ним, за его плечом, не только ради службы, что и он, хотя бы немножечко – тоже…
– Что же тогда нам делать?
Рене всегда отвечал на этот его вопрос: «Живи как живёшь и будь этим счастлив. Ты ведь счастлив, Эрик, просто сам этого не знаешь». Но сегодня Рене ответил по-другому.
– Ты всё равно не послушаешься. Вот – арестуешь фельдмаршала? Завтра, на рассвете?
Герцог покачал головой – нет.
– Ты сам желаешь проиграть, – догадался Рене. – Ты сам себя наказываешь. Но я всё равно тебя вытащу, вот увидишь.
– Нет.
– Нет так нет, – легко согласился Рене и прибавил лукаво: – Если всё вот-вот полетит к чертям, может, отменишь наконец-то свой идиотский мораторий?
– Какой мораторий?
– Для меня. «Мы взрослые солидные господа, нам не пристало заниматься подобными глупостями, как будто мы солдаты или студенты». А ведь арестантам вполне пристало таким заниматься, а ты без пяти минут арестант. Я замёрз, хотя бы согрей меня.
Герцог обнял его, прижал к себе, для тепла завернув в край халата. И Рене промолчал, хотя он всегда ненавидел приставшие к платью волосы. Трещала свеча, разбрызгивая искры, и точно такие золотые искры разлетались и от волос Рене, его пудрэ д’орэ. Живое золотое пламя. Его легко было обнимать, и даже, кажется, можно было бы обхватить двумя пальцами, у него и кости были, наверное, полые, как у птиц. Коварный его шпион…
– Помнишь, в притоне Хрюкиной есть комната – с зеркалом на потолке? – прошептал герцог почти беззвучно. – И ты сказал, когда впервые увидел нас в этом зеркале: «Теперь нам с тобою будет вдвойне стыдно».
– Да. И?
– Гляди. Как тогда…
Астрономическая труба нависала над ними, любопытно высунув нос в окошко. И в медном боку отражался, играя, огонёк свечи и ореол фонаря, и два кавалера, два лучших придворных красавца – как говорится, подобное к подобному. Если двое краше всех в округе – как же им не думать друг о друге?
Доктор Климт вернулся из крепости, и хозяин тут же вытребовал его к себе. Немедленно, его сиятельству дурно!
И ведь не было его сиятельству дурно. Сидел в подушках, растрёпанный и розовый от вина. Зубы на месте, табакерка почти что полная.
– Что же вы хотели, сиятельство? – спросил неодобрительно Климт после краткой ревизии, табакерки и зубов.
Хозяин его потянулся, рубашка раскрылась – на шее розовели следы укусов. Опять у него было свидание… Что он попросит теперь, после счастливой любви, – ртуть или смилакс?
– Я счастлив, братец лис, – выдохнул Лёвенвольд, отпил из бокала – губы у него тоже были припухшие, все искусанные, вино лишь добавило им цвета. – Мой мучитель пал к моим ногам. Или наоборот… Кому это важно? Поешь, Бартоло, у тебя усталый вид.
Доктор взял из вазы яблоко, откусил, спросил мрачно:
– Сбылось, наконец-то? И каково вам теперь, сидеть не больно?
– Желаешь взглянуть?
Лёвенвольд не рассердился. Он рассмеялся, так, что задрожали рубины в ушах. Демонски хорошенький… Климт так всегда про себя определял его внешность – демонски хорошенький. Putain d’ange. чёртова кукла. Блудливая и беспечная. Но разве он сам виноват, что таков?
– Вот вы и не злой человек, сиятельство, – проговорил Климт задумчиво и с укоризной, – да только и души в вас нет.
В доме лейб-медика Фишера обнаружился музей редкостей ничуть не хуже петровского. Оса с любопытством рассматривала младенцев-циклопов и двухголовых щенят. А вот Яков Ван Геделе заинтересовался, казалось бы, самыми обычными экспонатами, в уголке за ширмой. Здесь лежали длинный железный прут, и носовой платок, не самый чистый, без монограмм, и овальный массивный медальон, весь обсыпанный камнями, как Большая государственная печать. И ещё – красный рогатый кристалл, по виду, несомненно, извлечённый из мочевого или желчного пузыря.
– Вы знаете, куда глядеть, коллега, – похвалил Якова хозяин дома.
Фишер пригласил к себе отца и дочку Ван Геделе, конечно же, чтобы вблизи посмотреть на дочку. Убедиться, что она – не то. И при первом же взгляде утратил к девочке весь интерес. Увы, на эту малышку не имело смысла делать ставок.
– Что это за камень? – спросил у Фишера Яков. – Чей он?
– Сей артефакт новинка… – Фишер понизил голос. – Иссечён мною лично, третьего дня, при вскрытии…
– Не продолжайте, понял, – Ван Геделе прекрасно помнил, чьё тело вскрывал лейб-медик третьего дня. И знал, чем больна была государыня – выходит, именно этот кристалл «рос в ней и рос, и дорос до сердца». – А чей платок?
– Платок его сиятельства графа Толстого. Им сей тёмный господин изволил удушить бастарда Марии Кантемир, в году двадцать четвёртом.
Это Фишер проговорил вполне громко, не боясь, что Оса подслушает. Впрочем, девочке было не до него ни капельки – она обходила и обходила кругом циклопа в стеклянной банке, чёрного то ли от природы, то ли от удушья.
– А прутик? – Якову забавно сделалось, ведь подобные прутики видел он в арсенале Аксёля и знал, для чего они надобны. – Где этот прутик побывал?
– Нигде не побывал, – вздохнул наигранно Фишер, – не успел. Кронпринц Алексей едва увидал сей раскалённый предмет, стремящийся к его афедрону, как побледнел и помер.
– А медальон?
Яков взял в руки последний экспонат, драгоценный медальон.
– Не открывайте!
– Отчего же?
– Вам сделается горько.
Ван Геделе, конечно, тут же открыл. И увидел на одной половинке – портрет собственной дочери Осы, вернее, точно такого же черноволосого толстого мальчика. В воротничке, подпирающем щёки, так, что подбородков делалось не один, а два. А на другой стороне медальона – пятиконечную золотую звезду, la mulette endente de or. В геральдике – знак третьего в роду сына.
– Чей это портрет? – спросил Ван Геделе, внутренне боясь угадать.
– Сей медальон выронил на лестнице Летнего дворца в году тридцать четвёртом посол и обер-шталмейстер Карл Густав Лёвенвольд. Какой же он был кавалер, последний из греческих богов, прекрасный конквистадор с фрески Андреа дель Кастаньо, совершеннейшее чудовище…
– Отчего вы не вернули ему пропажу? – перебил Яков.
– Полковник Лёвенвольд птицей слетел по той лестнице, да и отбыл навсегда из Петербурга в родовое своё имение и вскорости помер. Я пробовал отдать медальон его брату, но тот лишь отмахнулся: «Ах, оставьте себе. Противно смотреть, какой я тут толстый». Хотя сколько здесь ему – одиннадцать, десять? Совсем дитя. Детишки и должны быть пухленькие.
Ван Геделе невольно скосил глаза на Осу, потом опять вгляделся в миниатюру. Да, теперь он куда лучше.
– Я же говорил, что вам сделается горько, – мягко напомнил Фишер, – но вы не послушали.
– Нет, коллега, – покачал головой Ван Геделе и закрыл медальон с таким звуком, будто в ознобе клацнули зубы. – Хоть имя моё и Яков, я давно не борюсь с ангелами. Бросил это дело – по причине полной безнадёжности предприятия.
Траур по императрице не дозволял ночных санных катаний, но ты же сам сказал, регент: «Можешь делать, что вздумается». И саночки летели вдоль реки, и пар поднимался над крошечной печкой в ногах у Лисавет, и щёки цесаревны пылали – от собственной смелости, от ветра, от предстоящего неизбежного счастья.
Река спала под блестящим чёрным новеньким льдом, едва натянувшимся и пока ещё прозрачно-зеркальным. Лисавет поёжилась, кутаясь в мех, и предстоящее счастье коготками придержало её за горло. Не уйти от него никак.
Напротив в саночках улыбался Лёшечка, её любимая игрушка, тайная радость. Румяный, густобровый, глядел на хозяйку преданными и весёлыми вишнёвыми глазами. И совсем другие вишнёвые глаза вдруг припомнились Лисавет, бархатные, с опущенными внешними уголками и оттого словно всегда печальные. Самые лживые в мире, с кровавым огнём на дне.
«Делай что пожелаешь, бери что захочется». Значит, можно и…
– Останови, останови! – вдруг крикнула кучеру Лисавет.
Сани встали напротив дворца. Снег уж выпал, а дворец всё был – Летний, так прокопались, проспали с переездом, сперва из-за болезни, потом из-за траура.
– Жди, я скоро. Лёшка – сиди.
Лисавет быстро выскользнула из санок – лакей едва успел опустить ступеньку, а дверцу-то она толкнула сама. Словно голос какой-то позвал её, невидимая рука потянула за нить.
Вошла. Сонный швейцар отворил двери, караульные бесшумно отсалютовали ружьями. Часы над лестницей – стрелки на четырёх часах.
Ты не знаешь, регент, что я здесь, в твоём доме. Спишь в постели со своей герцогиней. Да я, наверное, и не к тебе…
Лисавет проследовала в траурный зал – шубка её разошлась, и пышная юбка плыла над полом, как перевёрнутая роза.
Тётка-сестрица лежала в гробу, накрытая мантией до подбородка. Придворный мумификатор постарался, нарисовал ей после смерти прекрасное лицо – лучше настоящего. Лисавет подумала, про себя смеясь, что герцог, наверное, рыдал над этим гробом, увидев, разглядев, какую красавицу потерял.
Караул и здесь салютовал цесаревне, с удовольствием – гвардия её обожала. Лисавет смотрела на гроб, на тёткино белое, восхитительное постмортем лицо, на живые орхидеи в траурной гирлянде… Что делаю я здесь, зачем? В четыре-то пополуночи?
– О, миа кор…
Откуда-то сверху, тихо-тихо, и скрипка – вступает нежно и властно, и сердце – трогается с места и бежит, бежит…
Голос, что звал её, обрёл плоть. Лисавет повернулась, вышла из зала – ещё раз салют, цесаревна! – и побежала вверх по лестнице.
– О, миа кор…
Коридор, коридор, поворот. Зеркала, портьеры, портреты, статуи, маски – так лодка плывёт по течению, чтобы вдруг оказаться в излучине реки. В малом концертном зале, царстве господ Арайя и Даль Ольо. В зале, к которому примыкает и комнатка обер-гофмаршала.
– Доброе утро, ваше высочество, – шепотом поздоровались двое на сцене, и переглянулись, и рассмеялись. О, маленькая интрига, маленькое предательство. Синьор Арайя был ревнив и завистлив и не терпел, когда на сцене ставили чужие оперы, не его. А господин Лёвенвольд тайно обожал Генделя, и господин Даль Ольо – явно обожал господина Лёвенвольда. Тайная репетиция, на рассвете, пока спит ревнивый синьор Арайя. Ведь если он узнает – непременно приревнует, обидится и оставит двор, и отбудет на родину, а это нельзя, катастрофа!
Двое заговорщиков на сцене – сам Даль Ольо со скрипкой, божественной своей Медузой (да, у инструмента есть имя, ведь есть же душа и характер) и меццо-сопрано Чечилия Пьюго. А, вот выступил из-за кулис и третий, золотой голос русской оперной сцены, кастрат Медео Модильяни.
– Господа, вы готовите сюрприз для обер-гофмаршала? – догадалась Лисавет.
– Но-но-но, не сюрприз, – стремительно возразил ей Даль Ольо, – господин Лёвенвольд – наш провожатый на этом извилистом пути. Он так мечтал услышать со сцены «Остров Альцины», хотя бы не целиком, хотя бы несколько арий!..
– Так гофмаршал здесь?
«Брать, что захочется, можешь уже сейчас…»
– Он у себя, он разговаривает…
– Продолжайте, господа, я вам не помешаю, – милостиво позволила Лисавет.
«Я всего лишь зайду взять то, что мне отчего-то так захотелось…»
И Медуза – заиграла, роняя тёмные капли сердечной муки, и выступил на середину сцены нежнейший Медео в огненном парике и запел, словно сглатывая идущую горлом кровь:
Il caro amantenon siegue il piedee fido resta…
– пауза, и снова – горлом клокочущая кровь —
…ma non con te…
(Твой возлюбленныйне уклонится с пути и будет верен
…но не тебе…)
Все трое упивались – игрой, сами собою, друг другом, музыкой, тайной.
Лисавет обошла сцену, скользнула за портьеру и секунду спустя была уже у двери. Приоткрытой примерно на треть. В этой комнатке обер-гофмаршал хранил свои наряды – в общей гардеробной у него постоянно пропадали шляпы, – и ночевал после затянувшихся празднеств, и принимал метресс, и играл в карты. Комнатка заставлена была зеркалами, манекенами, парикмахерскими болванами – как весь его жизненный путь.
– Так и будет, Эрик, – умоляющий шелест почти заглушён был торжественной оперной арией.
Лисавет встала за приоткрытой дверью и заглянула в щель – между дверью и стеной, там, где петли. В узкую щёлочку виден был край козетки, и человек, который на этой козетке сидел.
Лисавет прекрасно помнила серебряный домашний халат дюка Курляндского. Внешне казалось, что этот его халат из жёсткой, шершавой, твёрдой ткани – если смотреть, не трогать. На ощупь же ткань была мягкой, и так хотелось гладить её и гладить, не отнимая руки.
Сам хозяин комнаты, обер-гофмаршал, на козетку не сел, бегал по комнате, стуча каблучками – словно перестукивала копытцами косуля. Он просил, умолял, почти плакал:
– Эрик, я знаю, знаю, я ощущаю себя безумцем, которого не желают слушать, Кассандрой. Я вижу, как все они стоят за твоей спиною и вот-вот набросятся, как хищники на беспечную жертву. Они не друзья тебе, Эрик. И твоя помолвка с квинни – это не решение, это приговор, вас раздавят обоих, а я смотрю на тебя и уже ничего не могу… Эта квинни – твой приговор, она не нужна, Эрик…
Лисавет не знала ни английского, ни шотландского, но понимала, что «квинни» – обидное, игрушечная принцесса, безделка, марионетка. Так уж называл ее Рене Лёвенвольд.
– Мой Эрик, твоей машине для полётов не поднять двоих. Но, может быть, просто выехать в Вартенберг или в Биген, вот прямо сейчас, одним дормезом… Помнишь, ты умолял меня – уедем, уедем, а теперь я вот так же умоляю тебя…
И герцог наконец-то ему ответил, спокойно, насмешливо:
– Скоро же ты передумал. Но знаешь, твоё пламя вспыхнуло за этот прошедший день, да только вот моё – успело перегореть… – В просвете между дверью и стеной мелькнула его рука, тёмная, в бликах перстней. – У меня ведь семья, Рене. Это ты один. А я – как Ной, неспособный бросить нелепый ковчег, в котором спасаются разные твари. Бисмарки мои и Трейдены.
– Я ничего не могу, – послышался потерянный голос, и перестук копытец затих. – Старая, глупая Кассандра.
– Иди сюда, Кассандра, – ласково позвал герцог.
Цокнули каблучки, всхлипнула Медуза, Чечилия Пьюго вступила в хладные струи своей арии, в бесконечную боль:
Ah! mio cor! schernito sei!
Stelle! Dei!
Nume d’amore!
Traditore!
T’amo tanto;
puoi lasciarmi sola in pianto,
oh dei! Perché?
(Ах, моe сердце! Ты осмеяно!
О, звезды! О, боги!
О, бог любви!..
Предатель!
Ты, столь любимый мною,
смог оставить меня в одиночестве, в слезах!
О, боги! Почему?)
– Не бойся, фреттхен, фреттхен, – нежно повторял герцог.
Он переливался серебром, змий-искуситель, а Рене Лёвенвольд в своем придворном оперении был – пылающее золото. Серебряный дракон обвивал, обнимал жар-птицу. Рене Лёвенвольд стоял на коленях перед козеткой. Лисавет через щель меж дверью и стеной видела его призрачный белый профиль в двойной золотой раме – парадного парика и придворного жюстокора – и целовал по одному пальцы пропащего своего регента. Уже ускользающего из рук – в грядущие его равелины, ссылки, Сибири, дороги, …ma non con te … но – не тебе…
Тёмная рука в хищном зареве перстней погладила золотые волосы, ласково качнула в ухе гофмаршала длинную алмазную сережку.
– Не бойся, мой Рене.
Как прежде, почти вчера, было – «не бойся, Лизхен». О, миа кор! Стоило ей приходить сюда – чтобы разбиться в брызги об этот риф! Лисавет захотела было войти к ним и помешать, и посмотреть потом на их лица. Но зачем? В общей игре этих двоих она была – только квинни, кукла, марионетка.
Герцог не поднял Рене с колен, но сам склонился к нему и поцеловал так, словно утолял давнюю жажду, как целуют только любимых.
Лисавет повернулась бесшумно и пошла назад. А Чечилия, умница, пела – то, что было у цесаревны на сердце:
Son reina,
è tempo ancora:
resti, o mora,
peni sempre, o torni a me!
(Я – царица;
есть ещё время.
Или останься со мною, или умри;
или вечно страдай, или возвратись ко мне!)
Полицмейстер Ливен неспешно раскуривал трубочку на заснеженном балконе притона Хрюкиной. Фонарики мерцают, партия кончена с плюсами – чего же желать ещё?
Цандер Плаксин, в вечном своём линялом чёрном, унылый и без маски, взошёл на балкон, прислонился к перилам рядом с Ливеном, без единого слова взял трубку из его руки и несколько раз затянулся.
– Продулся? – угадал Ливен.
– Продулся в хлам, – подтвердил и Плаксин. – Патрон мой арестован. Час назад, в своих покоях. Ты знал?
– Я знал, – согласился Ливен. – Но вы-то с братом отчего не отыгрались? Два рыцаря из вашей фамилии в Швеции разогнали в своё время целую крестьянскую армию… – Он говорил медленно, размеренно, как педагог на уроке – «одна палочка и девять дырочек остановят целое войско». – Что вам стоило одолеть горстку гвардейцев Манштейна? Да ещё и в компании с герцогской охраной?
– Хозяин отпустил охрану!.. – Цандер сердито выколотил трубочку в снег, сапогом затоптал угольки. – Так и сказал: все – по домам. И куда нам было деваться?
– Я знал, – повторил Ливен совершенно спокойно.
Плаксин уставился на него в недоумении.
– Как так?
– Такова его манера играть, – флегматически пояснил Ливен, – на первом круге и на втором уходит в минус, но по итогу всегда остаётся в плюсах. Не бери в голову, Плацци.
– Отослал нас, как слуг, – убито проговорил Цандер, – как лакеев. Теперь-то все разбежались, боятся ареста. Сибирь для нас для всех – дело решённое, вопрос только времени. Когда-то придут за каждым? Брат сидит здесь, в задних комнатах, пьёт уже третью…
– Я бы ему не советовал, – покачал головой Ливен, – ведь вам обоим теперь нужно как-то отыгрываться, не за хозяина, так за самих себя.
– Но, бог ты мой, как?
Плаксин машинально убрал ливеновскую трубку за пазуху, потом спохватился, вернул.
Ливен улыбнулся. Он всегда улыбался очень тонко, почти незаметно, не тратил себя.
– Следи за движением воздуха, – предложил он лукаво. – И я мог бы спрятать вас с братом. Хочешь?








