412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ермолович » Саломея » Текст книги (страница 10)
Саломея
  • Текст добавлен: 10 марта 2026, 08:00

Текст книги "Саломея"


Автор книги: Елена Ермолович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Ровно в два пополуночи Цандер взошёл по парадной лестнице нарядного и изысканного дома Лёвенвольде. Маленький дворец спроектирован был в своё время знаменитым Растрелли, и тонкий вкус гениального творца мерцающим, играющим отблеском отражался во всём – даже в изгибе лестничных перил.

Высокий и дородный дворецкий, с лицом значительнее, чем у большинства кабинет-министров, молча проводил Цандера по озарённым анфиладам и заботливо приоткрыл перед ним дверь. Цандер шагнул и оказался в тёмной комнате. Горела одинокая свеча, и вокруг стола сидели четверо, две дамы и два кавалера. Руки всех четверых лежали на бешено вертящемся блюдце, и одна из женщин произносила нараспев по-французски:

– Дух Публия Нигидия Фибула, ответь…

Цандер узнал всех четверых – хозяина дома гофмаршала Лёвенвольда, австрийского посла Ботта д’Адорно, княгиню Натали Лопухину и вдову Ягужинскую, кажется, звали её Варварою. Спириты… Позорище! И это – взрослые люди, интриганы, политики!..

Лёвенвольд разглядел вошедшего, убрал руки от блюдца, и посудина со стуком шлёпнулась на стол.

– Господа, я вынужден вас оставить, – проговорил он и поспешно вышел из комнаты, увлекая за собою и Цандера.

Плаксин много раз предостерегал себя от хулиганских реплик, но тут не утерпел, выступил:

– Ваше сиятельство, дух Публия вам не явится, он только по-латыни понимает, а по-французски – ни-ни.

– Дуры, – равнодушно пожал плечами гофмаршал. – И спиритизм – фу, а что поделаешь – служба.

Австрийский посол выплачивал хорошие суммы господам Лёвенвольду и Остерману за поддержание проавстрийской политики и, видимо, в благодарность требовал вот так себя развлекать.

Гофмаршал вошёл в кабинет – верхняя люстра была погашена, но в настенных шандалах горели свечи.

«Расточительно живёт, – подумал Цандер, – ночь, а у него весь дом сияет».

Лёвенвольд уселся в кресло, закинул ногу на ногу и кивнул Цандеру на другое.

– Садись, – и насмешливо добавил, – коллега.

Цандеру весело сделалось от этого «коллеги». Всегда надменный и церемонный, Лёвенвольд обычно таких, как Плаксин, не видел в упор. И Цандера вновь позабавил стремительный хамелеонов перелив – из надутой цацы в доброжелательного внимательного человека.

– Благодарю, ваше сиятельство!

Цандер присел на краешек кресла и выжидательно уставился на гофмаршала.

– Спириты, явились в ночи на мою голову, – вздохнул Лёвенвольд и тоже в упор уставился на Цандера, подперев голову рукой. Цандер отвёл глаза. – Приступим, что ли. Ты ведь знаешь, кто я?

Цандер прикусил язык и лишь кивнул.

– Твой патрон зовёт меня марионеткой вице-канцлера, но это не совсем верно. Мы с вице-канцлером anges d’équilibre, ангелы равновесия, и время от времени мы не позволяем его светлости вырастить очередного огнедышащего монстра, который разнесёт к чертям политическое устройство. Чаши весов должны располагаться ровно. Ты, наверное, знаешь, я не враг твоему патрону. Впрочем, ты же приезжал ко мне тогда в Петербург, с письмом от Эрика, – выдохнул гофмаршал и продолжил. – Я хотел бы получать копию твоего доклада, который ты подаёшь патрону по утрам. И буду платить тебе за свое любопытство – вдвое от того, что ты получаешь сейчас от Эрика. Я знаю, Эрик жадный, и ты с ним по любви, а не из-за денег…

Цандер сморщился.

Лёвенвольд продолжил насмешливо:

– Не строй такую рожицу, Цандер. Прежде, чем ты мне ответишь, я скажу тебе ещё кое-что… Я знаю, что ты искал выходов на Базиля, дворецкого нашего скандального кабинет-министра. И я тебя утешу. Скоро ты встретишься со своей зазнобой,… – Слово «зазноба» Лёвенвольд выговорил по-русски, с ударением на последнюю гласную. – И вы сможете посекретничать. Только тогда и ты меня утешь.

– По рукам, ваше сиятельство, – согласился Плаксин, справедливо рассудив, что в докладе для гофмаршала он сможет написать что захочет, и пускай тот потом проверяет. – Как же вы поймали Базильку?

– Это не я, это мой Кейтель, – качнул гофмаршал точёной ножкой, – мой дворецкий с ним в одном клубе и год выдумывал про меня гадости, чтобы очаровать привереду Базиля. Но Кейтель слишком прост, он не умеет торговаться, а я, сам понимаешь – не могу. Придётся взяться тебе, Цандер.

– Рад стараться, – честно ответил Плаксин.

– Что ж, тогда ты должен познакомиться с моим Кейтелем. Хотя ты же его видел, – Лёвенвольд щёлкнул в воздухе пальцами и проговорил не громче, чем обычно, – Кейтель, зайди.

Вошёл давешний толстяк-дворецкий.

Лёвенвольд обратился к нему:

– Этот господин пойдёт на встречу вдвоём с тобою, – кивнул он на Цандера, – и ты оставишь его с Базилем наедине.

– Так нельзя, – мгновенно переполошился толстый Кейтель, – правила клуба запрещают разглашать посторонним…

– Ты ничего и не разгласишь, просто сведёшь между собою двоих, желающих уединения, – двусмысленно усмехнулся Лёвенвольд. – Где будет ваша встреча?

– В музее редкостей, – смущённо сознался Кейтель. – В прошлом месяце в нем клуб лекарей собирался, а сейчас вот наш клуб решил сей музеум ангажировать.

– Кунсткамеру? – отчего-то нервно рассмеялся Лёвенвольд. – Божественный выбор! Итак, когда ваше собрание окончится, задержи Базиля, а Цандер явится к нему через заднюю дверь. Нет, Кейтель, это не намёк, там и в самом деле есть задняя дверь, я просто знаю!

И гофмаршал задушенно рассмеялся и закрыл лицо рукой.

Цандер и Кейтель переглянулись.

– Я не из лагеря Базиля, у меня к нему дело. По существу, – на всякий случай пояснил и Плаксин, чтобы о нём не подумали дурного.

– Я оставлю вас, не то мои спириты меня съедят, – вдруг поднялся из кресла Лёвенвольд. – Договоритесь между собою без меня. Ты, Цандер, завтра приносишь мне доклад – и получаешь деньги. Я встаю чуть попозже герцога – в три, таково моё утро, и утром я тебя жду. Bonne chasse!

И Лёвенвольд птицей улетел к своим спиритам – только каблуки простучали по коридору. Кейтель с любопытством смотрел на сидящего перед ним Цандера.

– Bonne chasse, доброй охоты – это старая, ещё со времен петровского двора, придворная присказка, – пояснил Цандер.

– Да, я знаю, мы ещё застали, – неожиданно тепло ответил ему Кейтель, – его сиятельство, – кивнул Кейтель вослед сбежавшему Лёвенвольду, – ещё принцессу Софию-Шарлотту застали, мир её праху. Мы с ним древние, как черепахи…

– Никогда не знал, что у дворецких есть свой закрытый клуб, – признался Цандер.

– Есть, и у дворецких, и у лекарей, – с достоинством отвечал Кейтель. – Давайте же с вами условимся – вам ведь, наверное, хочется спать. Его сиятельство человек ночной, а у вас, наверное, режим – вон у вас какое личико румяное и свежее…

Цандер несколько смутился от такого комплимента и всё пытался припомнить, где же в кунсткамере задняя дверь, в которую можно войти незаметно.

10. Всё дело всё-таки в Польше

– Я несказанно рад, что слухи о вашей московской смерти оказались преувеличены.

Лейб-медик Фишер принял доктора Ван Геделе сразу, ни минуты не промурыжив в приёмной. Обнял, расцеловал, к сердцу прижал, и сейчас вот – посылал к чёрту.

– Я председатель клуба лекарей, но я никак своей единоличной волей не могу принять вас в клуб. Коллеги проголосуют против, – говорил Фишер мягко, извиняясь. – Ваше нынешнее место службы… Вы ведь Леталь, доктор Смерть. Вы даже не пренебрегли клятвой Гиппократа, но жестоко её презрели. Вы закрываете глаза казнённым, вы дёргаете висельников за ноги. Ваш предшественник Фалькенштедт ездил в Новгород, присутствовал на знаменитой казни Долгоруких. И помогал профосу…

– А я слыхал, что он привёз приговорённым опий, – полушёпотом возразил Ван Геделе, – по тайному поручению одной высокой персоны.

О долгоруковской казни доктору тоже в своё время писал Лёвенвольд – и вдруг ведь пригодилось, как шпаргалка на экзамене.

– А вы, мой друг, третьего дня привезли в крепость, для папа нуар, эликсир правды, – елейнейше напомнил Фишер. – Не опий, а именно подспорье для допроса.

– А вы с каких пор жалеете здешних рабовладельцев? – расхохотался Ван Геделе. – Помнится, в Москве вы первый клеймили их за неправедно нажитые богатства. И теперь вы жалеете, что в крепости их грабят? У османлисов есть неплохая поговорка: «Пусть неверный проучит безбожника». Вреда здоровью я не причинял, а кто там кого обобрал – пусть людоеды и продавцы людей разбираются друг с другом сами.

– У османлисов ещё пишут на могилах: «Сегодня ты, а завтра я», – грустно проговорил Фишер. – За десять лет я сам успел сделаться рабовладельцем, у меня в собственности две деревни. Я так давно служу русским государям – уже трое из них умерли на этих вот руках… Мне больно слушать вас, молодой мой друг, вы как благородный разбойник из той поэмы, что жгли недавно на площади, и вместе с пиитой…

Лейб-медик горько усмехнулся – будто и сам жалел, что не устоял и замарался о русское крепостное право. Ван Геделе внимательно к нему приглядывался – да, глаза старика светились в определенном ракурсе отражённым вишнёвым красным, но древняя саранча давно утратила прежнюю лёгкость, разменяв её на осторожную неспешность ревматика. И руки Фишера – те самые, на которых умерли три русских государя – скрючило хирагрой. Или же дед гениальный актёр?

– Вас бы выручила рекомендация от одного из коллег, – кощейная физиономия Фишера озарилась улыбкой. – Хотя бы от одного. Тогда считайте, что членство в клубе у вас в кармане. Я лично поручусь за вас, а двоих уже довольно…

– Я добуду рекомендацию, – пообещал Ван Геделе, и тут же подумал: «У кого же?»

– Как поживает ваша дочурка? – вдруг спросил лейб-медик, и лицо его сложилось во множество умильных морщин – как высморканный платок.

– Вашими молитвами, – ответил Ван Геделе и прибавил с самой змеиной улыбкой. – Помнится, мы с вами вместе принимали её у матери. Ноябрь тридцатого года, погодка стояла аховая, в том зале всё дуло по ногам. Я так боялся, что застудятся и мать, и дитя. Но обошлось, обе живы и в здравии.

Фишер сощурился и вдруг отрицательно покачал головой, мол, нет, не в здравии и не обе.

– Вы будете первым Леталем, принятым в клуб лекарей, – пообещал он многозначительно. – Я всё для этого сделаю, в память о прежней нашей дружбе.

– А отчего вы не приняли в клуб моего предшественника Фалькендштедта? – спросил Ван Геделе. – У него-то наверняка не было недостатка в рекомендациях. Я слышал, он даже имел обширную практику в городе.

– Фалькенштедт совершил роковую ошибку, стоившую ему репутации, – вздохнул лейб-медик с напускным сочувствием. – Он взялся мумифицировать головы двух казнённых преступников. Мэри Гамильтон и Виллима Ивановича Монца. А я дружил с Виллимом Ивановичем, да и не я один. Виллима Ивановича многие любили. Мумификатор навсегда отвратил от себя умы… А вы, мой друг, приходите с рекомендацией, и будете в клубе.

Ван Геделе согласно кивнул и уже откланялся, распрощался, когда бестия Фишер крикнул ему в спину дребезжащим весёлым фальцетом:

– Дочку, дочку поцелуйте от меня!

Доктор сбежал с крыльца, сделал знак кучеру Збышке, чтоб тот следовал с каретой чуть позади, и неспешно, играя тростью, пошёл по набережной. Солнце наотмашь било в глаза, и Мойка, промёрзшая за зиму, кажется, до самого дна, лежала впереди русалочьим хвостом, в чешуе из жёсткого наста.

Сегодня у Якова Ван Геделе выдался день безрассудства и отваги. Утром он навестил пациентку Ксавье, пепельно-розовую, жемчужно-бледную в гнёздышке белых подушек, послушал сквозь рубашку негромкий бег её сердца и так расхрабрился, что пригласил мамзель на свидание. На Царицын луг, на завтра, в компании Осы. Конечно, то было бы не совсем свидание, но уже что-то, что хоть как-то толкнуло бы их друг другу навстречу.

Потом был Фишер, с полусогласием, полуотказом. Ван Геделе решил, что он хочет в клуб лекарей просто из вредности, назло давней традиции – не принимать Леталей. Нет, вы примете!..

Дома по обеим сторонам реки стояли такие – апофеоз роскоши и гордыни. Фасады их походили на физиономии хозяев-царедворцев, лукавые, спесивые, в жемчужной пудре, в обрамлении накрученных локонов. Напротив, через речку, красовался дворец – словно улыбка Психеи, воздушный, легчайших пропорций, хрустальный, зеркальный, медово-золотой на солнце, с перевитыми на фронтоне двумя серебряными вивернами. Яков узнал виверн – точно такие химеры переплетались когда-то и на одном московском фасаде.

Доктор крикнул Збышке, чтоб тот переехал подальше, по мосту, на другой берег, а сам побежал напрямик через речку, по холопской протоптанной тропке. Семь прыжков, три взмаха трости, и он очутился на том берегу, возле ажурной, в сахарно-ледяной глазури, ограды.

День безрассудства и отваги просто обязан был продолжиться в этом нарядном проклятом дворце.

Архитектор Растрелли начинал, кажется, ещё и как художник-портретист, но потом с этого поля его вытеснил ревнивый деспот Луи Каравак. И архитектор отныне писал портреты – проектируя дома, отточенными линиями фронтонов, пролётов и сводов очерчивая неповторимые абрисы собственных заказчиков. Вот и этот дом стал похожим портретом своего хозяина – утончённый, прекрасный, но с однажды вынутой прочь душою.

Так думал доктор, отдавая в прихожей лакею шубу, шляпу и трость. По лестнице сбежал к нему с верхних этажей знакомый дворецкий, и Ван Геделе весело его приветствовал:

– Кейтель, здравствуй! Дома ли хозяин?

Кейтель, толстый, надменный и степенный, при виде доктора вдруг искренне обрадовался, и мгновенно попростел. Приличия и регламент не позволили ему заключить гостя в объятия, но он сказал, так и лучась:

– Рад я, что вы живы! Частенько мы вас вспоминали. И жаль, что так вышло – с женою и с дочкой!..

Лицо дворецкого приобрело жалобное выражение, даже брови встали домиком. При виде столь ярких эмоций Ван Геделе сделалось совестно, и даже пожелалось, чтобы хозяина вовсе не оказалось дома. Как-то расхотелось продолжать, жаль стало беднягу Кейтеля – ведь он любил хозяина, а доктор нарочно явился, чтобы сделать его господину – ну, очень больно.

– Спасибо за соболезнования, Кейтель, – сказал Ван Геделе., – Я, наверное, не вовремя? И он спит ещё?

– Да он и не ложился, – отвечал дворецкий. – Вы как раз успели до сна. Идёмте, я кликну его сиятельство, он будет рад…

«Ну нет, – подумал доктор, и прежняя жестокость мелкими шажками вошла в его сердце – обратно, – не будет он мне рад».

Кейтель проводил гостя в приёмную, усадил в кресло, любезно подкатил поближе столик с вином и фруктами и убежал за хозяином.

Яков налил себе вина, в бокал на самое дно, сделал крошечный глоток и стал ждать.

«Для чего это тебе? – думал он, нервно играя ножкой бокала. – Ведь нарочно он зла тебе не делал. И ей не причинил никогда ничего дурного. Он и не отверг её, попросту не разглядел. За что же мстишь ты ему сейчас?»

Стук каблучков, шорох шёлка… Весь Рене Лёвенвольд – в этой короткой ритмической пьесе. В золотом халате, накинутом поверх какого-то подобия балетного трико. Доктор помнил этот его халат ещё по Москве – тогда на атласной подкладке отпечатаны были чёрные кровавые полосы. Интересно, теперь отстирали? Он был без краски и без парика. Доктор с удовольствием отметил серебристые пряди в зализанных чёрных волосах.

– Здравствуй, Яси! – хозяин присел в кресло напротив, на самый краешек, и замер, выпрямив спину, глядя Якову в глаза, перебрасывая в пальцах кисть своего халата. – Я ждал, когда ты придёшь. Я боялся, что ты придёшь. Видишь, не звал тебя, всё ждал, всё трусил. Четыре года не забирал тебя из Варшавы – всё трусил. Модеста сказала мне, ты знаешь про Гасси. А я – только боюсь узнать. Говори же…

Хрустальный, в новый год стрелой летящий январь, и костёл, он тоже – святого Януария. Радужный солнечный столб из витражной розы – отпечатанный цветною кляксой на полу в проходе. Резные гербы на стенах, ангел в златых одеждах, равнодушно парящий под сводами. Хор выпевает гимны, коготками высоких голосов выцарапывая из сердца тоску. Жена его, Лючия, бывшая Лукерья, в первом ряду певцов, тонкая, рыжая, когда поёт – не сводит глаз с нависшего над хорами ангела, словно переглядывается с этим истуканом, одной с нею масти. Ему поёт. Словно заговор у них – вдвоём против целого света. У этих барочных ангелов всегда похожие лица, по одному канону красоты, столь близкому и к придворным канонам. И этот – похож.

Доктор сидит во втором ряду, привычно ревнует – и к деревянному дурацкому ангелу, и, впрочем, ко всему. По правую руку от него – Кетхен, по левую – Оса, обе в крахмальных воротничках и в беленьких чепчиках, столь разные близнецы-одногодки. Синеглазая носатенькая Кетхен, уже сейчас видно – вырастет красавицей. И щекастый медвежоночек – Оса. Девочки слушают, как всегда, заворожённые, заколдованные. Голоса танцуют под сводами, как мечи фехтовальщиков, сверкающие, слепящие, острые, перекрещенные и звенящие друг о друга. Этот гимн – он и союз, и дуэль. Как и у нас с тобою, Лючия.

И тут она отводит глаза. От золотого ангела – вниз, на землю. И голос её за мгновение и на мгновение летит вниз, как тот Икар с опалёнными крыльями, и снова взмывает. Уже грозно, дразняще, и нежно, почти что застя прочих певцов. Так над полем битвы, над самой сечей, вдруг взмывает на пике – та самая, наконец-то отрубленная голова.

– Папи, гляди, кто это?

Оса тянет доктора за рукав. Кетхен же – спит наяву.

В проходе меж рядов, в столбе разноцветного света, в сонме солнечных радужных пылинок – те двое. Господин и слуга. Господин выступает на шаг из цветного круга и делается виден. Соболиная шуба, белокурый аллонж, трость с рукоятью в виде головы волка. И матово-белый, тонкой кистью выписанный лик, столь забавно повторяющий личико золочёного деревянного ангела.

Вот он стягивает по очереди перчатки и стирает слезу с набеленной щеки. И перстень-хамелеон играет сиренью и розовым на его безымянном пальце, как будто господин обручён или женат. И он идёт туда, к хорам – медленно, как рыба под водой, на леске, на крючке, зацепившем до самого сердца.

А слуга его – стоит в радужном круге, невидимый в пляске пылинок. Как, впрочем, всегда.

– Кто это, папи?

Папи отвечает, он сразу его узнал:

– Русский посол, Карл Густав Лёвенвольд-первый.

– Отчего же он в костёле, русский-то?

– Они католики, Лёвенвольды. Рыцари, меченосцы, uradel.

– А второй – кто?

Второй, слуга, не выходит из круга, сохраняя, хоть ненадолго, инкогнито. Но доктор знает, из писем патрона своего, Лёвенвольда-третьего, кто это.

– Цандер Плаццен.

Проклятый январь, на чёрных крылах вносящий в проклятый год. Голос Лючии, драгоценное украшение, сокровище, оружие, победно танцующий под сводами церкви, и двое – столь явно, в упор глядящие друг на друга. Певица – и русский посол.

Неделю спустя, в том же костёле, уже пустом, гулком, отчаянно отводя глаза от проклятого золотого ангела, доктор просит у бога – сил. Чтобы простить и забыть, и жить с этим как-то дальше. Просит про себя, лишь беззвучно шевеля губами. Вчера его Лючия вернулась от соседей Потоцких – а от соседей ли вернулась? – и на пальце её сверкал, насмехаясь, тот самый перстень. Хамелеон, перетекающий из розы в сирень. Жена напоказ сняла с руки трофей и бережно уложила в шкатулку.

– А дочки-то ваши видно, что разные. А скажете, которая – чья?

Цандер Плаксин незаметно подсел к нему, и теперь шепчет на ухо, почти смеясь. Хороший шпион, бесшумный, незаметный и пахнет ничем.

– А вот не скажу, гадайте, – усмехается Ван Геделе. – Вы с братом тоже разные.

– Так мы и не близнецы, мы двояшки, – говорит ласково Цандер. – А я ведь к вам за помощью, доктор. Или же с помощью – как посмотреть…

– Говорите.

– Да вот незадача, – откашливается Цандер, – проспал. Из Петербурга ехали, так мой посол, дурной индюк надутый, вёз в сундучке три перстенька-хамелеона, с тофаной. И один – на себе. По дороге все три изволил бабам раздарить. Они, Лёвольды, этими перстнями баб своих метят, как сокольничие соколов.

Доктор зябко передёргивается.

– Да я знаю про вашу беду, – Цандер почти касается его ладонью, но тут же отдёргивает руку, как от огня, – только и вы про мою беду послушайте. Мне бы тот хамелеончик, что у вашей Лючии, да на минутку, только в руках подержать… Прежних двух его баб мне уж не сыскать, они в Литве остались. А я проспал, – опять сетует Цандер и милейше улыбается.

– Для чего?

– Тофану ссыпать, – просто отвечает Цандер. – Посол алхимик, у него от всего антидоты есть, да только от собственного яда – нету. – И, читая немой вопрос, сразу: – А свой перстенёк он не снимает, и проверяет ежедневно, видно, желает пану Чарторижскому в буайбес сыпануть.

– Разве вы не его слуга? – спрашивает доктор спокойно, глядя в сторону, ещё не веря, что недавняя его молитва – услышана.

– Я слуга господ фон Бюрен. Был, есть и буду. Более ничей. Господин фон Бюрен в тридцатом году изволил выкупить меня из тюрьмы, – тихо, почти беззвучно, чеканит Плаксин. – Мой хозяин всего лишь на время одолжил послу шпиона, читающего по губам.

– И велел шпиону соблюсти в Варшаве свои интересы?

– Т-с-с, – улыбается Цандер, – так бывает, отравители и травятся чаще всего именно собственным ядом. Растяпы… Говорят, и отец, и дядька нашего посла умерли именно от своей же отравы.

Ангел, бледный и золотой, глядит на них обоих с высоты, смеясь. В петушиных крылах его отражается радуга витражей. Молитва услышана. Я всё вижу, и я всё знаю, Яси.

– Я ведь выручил вас, доктор Ван Геделе? – спрашивает Цандер, вставая со скамьи. – Да? Скажите же мне спасибо.

– Спасибо. Завтра я принесу вам перстень.

Шпион уходит, по коридору между скамеек, исчезая в солнечном столбе разноцветных, витражами окрашенных пылинок. Слуга господ фон Бюрен.

«Спасибо, Цандер, – повторяет доктор про себя. – Я принесу тебе перстень».

– Вот, значит, как…

Рене Лёвенвольд поднёс руку к лицу, стереть слезу, и отчего-то слеза окрасилась алой кровью. Камень на пальце отозвался багряным бликом. Яков пригляделся – пока он говорил, его визави в кровь расцарапал то ли ладони, то ли подушечки пальцев, и шёлковый подлокотник его был в крови, и рукав, и кисти халата.

– Значит, ни ты, ни Цандер, – тихо проговорил граф Рене. – Эрик фон Бюрен.

Доктор смотрел на него, очень внимательно – как он старается держать лицо и улыбаться, и его фарфоровая маска, рассыпаясь, теряется, а из-под неё проступает то, что есть, несчастная растерянная физиономия, давно не юная и не столь уж красивая.

– А ты простил жену, Яси? – спросил Рене, отыскав, наконец, платок и старательно размазывая по лицу кровь и слёзы.

– Она умерла. Ваше сиятельство совсем её не помнит?

– Отчего же? Моя бывшая прима, божественное меццо. Право, жаль. А дочка, та, что осталась – это которая?

– А вот не скажу, извольте угадывать, – почти грубо ответил Яков.

Лёвенвольд, впрочем, его грубости не заметил, он грациозно потянулся, спрятал платок в карман. Маска его скоро вернулась на место, пусть и в разводах подсохшей крови.

– Мне пора отправляться спать, мой Яси, – сказал он с ленивой негой в голосе. – Спасибо тебе за рассказ. Я, как и прежде, не приглашаю тебя с собой в спальню. Или – ты бы согласился? Утешить того, кого ты только что так ранил?

– Вы изволите шутить, ваше сиятельство, – холодно отозвался Ван Геделе, вставая из кресла. – Разрешите мне откланяться.

Рене Лёвенвольд взял из кармана крошечную китайскую табакерку, синюю с перламутром и с золотыми звёздами, как небеса на старинных часословах. Дважды вдохнул табак, прикрыл глаза и севшим голосом крикнул в коридор:

– Кейтель, проводи!

Вот у него глаза были именно красновато-карие, с огнём на дне, но Рене Лёвенвольд – это была совсем другая опера. Балы, гризетки, геральдические деревья, дипломатические хлопоты. Не то.

Кейтель помог гостю завернуться в шубу и даже проводил до крыльца. Заметно было, что доктор Ван Геделе будит в дворецком то ли ностальгические, то ли дружеские чувства.

– А Климт ваш дома? – как бы невзначай поинтересовался доктор о своём сопернике.

– Нет, ушёл, – отвечал Кейтель, одновременно жестами показывая Збышке, как половчее подвести среди сугробов возок к крыльцу.

– В крепость отправился? – наудачу спросил Ван Геделе. Тот тёмный пузырёк с бело-зелёной лентой, противоядие обоих алхимиков, всё не шёл у него из головы.

– Нет, что ему там делать? – поморщился Кейтель. – Он у аптекаря.

– А-а… А давно он у вас служит?

– С тридцать четвёртого.

«Ого! – подумал Ван Геделе. – Лёвенвольд не писал мне об этом. Он-то заманивал меня в Петербург, к себе в хирурги, и словом не обмолвился, что место его хирурга давно уже занято».

– С тридцать четвёртого… – повторил он за Кейтелем. – В тот год, помнится, умер ваш старший, Карл Густав, обер-шталмейстер. Хозяин твой, наверное, здорово горевал? Он ведь любил брата.

– Хозяин мой тогда едва сам не помер, – ответил дворецкий быстро и отчего-то сердито, – доктор Климт как раз выхаживал его, сидел с ним неотлучно почти что месяц.

– От горя едва не помер? – переспросил Ван Геделе.

Румяная физиономия Кейтеля потемнела, кажется, от злости, даже все три подбородка затряслись.

– Знаете, Яков Фёдорович, – сказал он в сердцах, – на этих вот руках скончалось уже трое Лёвенвольдов…

Кейтель экстатически воздел к небу пухлые в кружевных рукавчиках руки, и Яков припомнил невольно хирагрические когти лейб-медика Фишера, в которых тоже угасло – целых три русских царя.

– Я плакал по каждому из господ Лёвенвольдов, как по собственным родственникам, – продолжил Кейтель зло и печально, – но по господину Карлу Густаву я не плакал, и не стану, и вам не советую. Он был дурной человек. Знал, что умирает, что обречён, но пожелал и брата утащить за собою…

– Тоже отравил? – любопытно уточнил доктор. – Заставил выпить яду или же потихонечку подсыпал?

Болтун Кейтель опомнился, понял, что увлёкся, заболтался, и ответил смущённо:

– Уж не знаю, что там точно между ними было, но после отъезда господина Карла Густава хозяин вдруг сделался болен. И если бы не доктор Климт, то, наверное, отдал бы богу душу. Ваш коллега месяц выхаживал его, как ребёнка. А господин Карл Густав умер через месяц в своём поместье, и хозяин, святая душа, ещё больной, слабый, сорвался к нему на похороны – так любил. Своего почти что убийцу!

Кейтель сердито фыркнул.

– А ты, Кейтель, служил им всем, а любишь только одного, – догадался Ван Геделе, – только младшего. Он, наверное, уже как сынишка тебе?

– Вольно вам выдумывать! – опять рассердился дворецкий и жестом пригласил: – Карета ваша подана, в добрый путь!

Доктор забрался в карету, помахал из окошка Кейтелю – и тот помахал в ответ.

«Для чего он вдруг так разболтался? – подумал Яков. – Нарочно или попросту такой дурачок?»

Оса, как всегда на подобных прогулках, выпросила у папеньки всё, что только возможно. Леденец на палке, крендель и страшненькую картинку со змеем. А ещё художница… Обе они, и Оса, и мамзель Ксавье, были на прогулке в девчоночьем, и это нарядное девчоночье – видно было, что обеим непривычно и неудобно. Аделина осторожно переступала по снегу, в пушистой шапочке, в короткой шубке, придерживая тяжёлую юбку, она явно подзабыла, как ходить, чтобы не наступать на подол.

– Ведут! Слона ведут! – послышалось от края луга.

Сейчас, в три часа, было то самое время, слоновой прогулки.

Слон шёл в живом коридоре из любопытствующих, и доктор посадил дочку на плечи, чтобы девочка могла поглядеть на диковину. Аделина привстала на мысочки, чтобы тоже хоть что-то увидеть, народ около чудесного зверя толпился непролазной стеной.

Впереди шёл солдат-слоновод с колокольчиком и загнутым гарпуном-стрекалом. Слон ступал по снегу медленно, бережно ставя ноги в нарочных, для русской зимы, валенцах. Как и рассказывал канцелярист Прокопов, слоновьи валенцы оказались на бесшумном кожаном ходу. Слон был очень морщинистый и, видать, уже старый – даже складки на хоботе поросли у него зеленоватым бархатным мхом.

Сегодняшняя слоновья прогулка скрашена была гривуазным обществом. На шее у слона, промеж крылатых ушей, на тёплой попонке, сидела, свесив острые ножки, нарядная балерина Дуся Крысина и улыбалась, и стыдясь, и гордясь. Ножки в татарских верховых сапожках смешно подпрыгивали при каждом слоновом шаге, амазонка шуршала, лисья шубка лукаво играла на солнце – как солнце ещё одно. Позади и слона, и прекрасной наездницы гарцевал на вороном жеребце генерал Густав Бирон в компании четырёх других всадников-офицеров. Кавалькада переглядывалась, пересмеивалась, и время от времени генерал делал наезднице знаки – белоснежной перчаткой.

– Ой, Густель Дуську на слоне катает! – рассмеялась Аделина и отчего-то спряталась за доктора, не иначе от ревнивых Дусиных глаз.

– Любовь у них? – тут же спросила непосредственная Оса.

– Не любовь, служба, малыш, – отчего-то честно и по-французски ответила мамзель, переходя за спиною доктора так, чтобы ни в коем случае не сделаться видной сидящей на слоне балерине. – Дворцовая контора нарочно велит танцоркам дружить с офицерами, чтобы знать настроения. Наш начальник самолично Дусю уговаривал и уговорил.

– И вам он велит шпионить? – спросил Яков, тоже нежданно прямо.

– Нет, что вы, я ведь некрасивая. И лет мне много, – отозвалась мамзель, уже не так весело.

– Вы красивая, – возразил ей Яков, опять серьёзно и честно, – очень красивая. Но это хорошо – что ваш начальник не велит вам шпионить.

Слон прошёл, оставив на пути своего следования небывалую кучу, на которую тут же налетели гурьбой воробьишки.

Доктор ссадил Осу с плеча, огляделся – какие ещё чудеса и удовольствия остались неохваченными? Неподалёку вращалось, скрипя, так называемое чёртово колесо с корзинами для любопытных пассажиров. У подножия колеса два здоровенных парня крутили педали, поддерживая непрерывность вращения.

– Хочешь покататься? – спросил дочку Яков.

– И я хочу! – вдруг воскликнула и Аделина. – Побежали, Оса!

И они побежали, держась за руки, путаясь в непривычном девчоночьем.

– А всё-таки народ привык к Биронам, – послышался у доктора из-за спины вкрадчивый тихий голос, – в тридцатом, в Москве, их неизменно забрасывали дрянью. А теперь генерал катается – и публика благосклонна.

Яков оглянулся – за спиною у него стоял Цандер Плаксин, в линялой шляпе, в шпионском потёртом чёрном. И лицо его было будто потёртое, стёртое, лишённое узнаваемых черт. Разве что Цандер улыбался – и делалась видна нехватка крайнего зуба, верхней тройки.

– Здравствуйте, Цандер, – поздоровался доктор.

Цандер, пренебрегший приветствием, продолжил:

– Обратите внимание – блинопёк, на краю луга. Древина, тот самый.

Ван Геделе посмотрел сперва, как там его девочки. Аделина и Оса уже сидели в корзине, возносившейся со скрипучими стенаниями на вершину чёртова колеса. И только потом повернулся и оценил блинопёка. Тот был без шапки, но в белой косынке, лица не разглядеть, изнизу озарённое жаровней, оно было нечитаемо, анонимно, как маска – косые прорези глаз, треугольный злой рот. Крылатые, как у того слона, тонкие уши рубиново сияли, подсвеченные пламенем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю