355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмонда Шарль-Ру » Забыть Палермо » Текст книги (страница 2)
Забыть Палермо
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:01

Текст книги "Забыть Палермо"


Автор книги: Эдмонда Шарль-Ру



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

И все же католицизм внушал тетушке Рози недоверие.

– Кто такие католики? – спросила она однажды. – Как их понять? Это практически невозможно. Из католиков я знаю только интеллигентов или полицейских агентов. Ну? Ясно вам?

И так как я не знала, что ей ответить, она добавила:

– Не доверяю я этим экзотическим характерам.

Это высказывание, как и некоторые другие, вроде: «Еврей всегда остается евреем», или «Меньшинство всегда бывает подозрительным», или «Актер! Но кто же захочет вести серьезное дело с актером? Хорошо известно, как эти люди неуравновешенны» – убедили меня в том, что тетушку Рози уже не изменишь. Пусть радуется тому, что заполучила итальянскую графиню, поселившуюся в одной из комнат ее дома. Зачем лишать ее жилицы-графини, ведь это ее весьма устраивает, она уже так ярко представляет себе придуманный ею персонаж. Все это может показаться детской затеей. Но трудно даже себе представить, до чего может дойти жажда респектабельности у шестидесятилетней вдовы в Нью-Йорке, которой надо к тому же выдать замуж племянницу. Апартаменты миссис Мак-Маннокс стали слишком большими после смерти мужа и особенно после того, как Бэбс перебралась в отдельную квартиру, выходящую на ту же лестницу. Мак-Маннокс жила неподалеку от Парк-авеню. Прекрасный вид, хороший воздух. Зимой здесь встречались люди, одетые в плотные меховые шубы, они прогуливали между чахлыми деревьями своих собак, обутых в ботиночки. Мне кажется, что тетушка Рози выбрала это место для жилья именно из-за солидности адреса, а не потому, что оно приятно выглядело.

– Хороший адрес, – говорила она, – значит не меньше, чем предки и семейные портреты. – Она твердо верила в важность подобных вещей. – Еще и передняя, конечно… самая важная комната. – На этот счет у тети Рози было твердое мнение. – Посетитель судит о вас, – сказала она, – по тому, что ему прежде всего бросается в глаза.

Это было разумно, и мне было понятно, что она весьма дорожит передней своей квартиры с убранством в готическом стиле, деревянной обшивкой стен, электрическим камином, пылающим ночью и днем, широким диваном, обитым зеленым бильярдным сукном, и, наконец, стоящим у дверей на страже калош и пуделей швейцаром в украшенной золотым галуном фуражке, выглядевшим столь же почтенно, как слуги из старых аристократических семей.

Адрес, передняя, швейцар позволяли тетушке Рози не слишком считаться с изменениями, происшедшими в окрестностях. В нескольких метрах от ее дома находился Гарлем. Да, Гарлем. Можно ли было притворяться, что не знаешь этого? Тридцать лет назад, когда она поселилась в районе Парк-авеню, такого вопроса и не возникало. А сейчас? Теперь негритянский квартал вышел из своих границ, старое гетто расплывалось, как масляное пятно.

– Я ничего не имею против этих людей, – утверждала тетушка Рози, – хотя от них такой запах, поверьте мне. Они сильно пахнут. Говорят, что эскимосы тоже. Правда, там холод, так что их можно извинить, но для наших негров такого оправдания ведь нет.

Конечно, читатель обошелся бы и без этих деталей и я могла бы опустить подробности, ибо влияние их на ход моего рассказа незначительно. Я могла бы не говорить и о том дне, когда тетушку Рози посетил ее страховой агент.

Но зачем молчать, если я видела, как в тот день изменилась в лице тетя Рози?

Речь шла о ее норковом манто, последнем подарке мистера Мак-Маннокса, очень дорогом манто, уже много лет страховавшемся от кражи. Агент зашел предупредить, что страховка не будет возобновлена.

– Мы тут ни при чем, миссис Мак-Маннокс, но в ваших местах стало столько негров. Приходится считаться с фактами. Вы должны понять нас…

На следующий день тетушка Рози приказала вставить бронированное стекло в глазок входной двери на черной лестнице.

– Все так быстро меняется в наши дни, – доверительно сказала она мне. – Ах, как угрюма жизнь! Надо, чтоб Бэбс вышла замуж, пока еще все это держится…

Говоря «держится», она сделала широкий жест, указывающий одновременно на дом, переднюю, чахлые деревья и, возможно, на внешние черточки респектабельности своих апартаментов, на швейцара в золотых галунах, снабженного свистком, висящим на цепочке. «Приходится считаться с фактами», – сказал агент. Все ли он знал? Слышал ли он о случае с негритенком, который вечером во время игры, вовсе без злых намерении, помочился у вращающейся двери? Швейцар подоспел слишком поздно. Да, все быстро менялось в этом квартале Нью-Йорка, и я приехала сюда вовремя. Я была владелицей этого вышитого платка, можно было добавить титул на визитной карточке. Я стала утешением, негаданным бальзамом, смягчившим растущую тревогу миссис Мак-Маннокс.

* * *

Праздность тетушки Рози, ее долгие досуги заполнялись одной целью, в смысле которой она была глубоко убеждена: быть всегда молодой. Я не знала ни одной женщины, которая была бы охвачена таким страхом перед старостью. Тетушка Рози, одержимая этой мыслью, переходившей у нее в манию, теряла всякую логику в своих поступках. Неделями она пропадала в клиниках, пребывание в которых стоило очень дорого. Но я ни разу не слышала, чтоб она жаловалась на эти расходы. Она возвращалась оттуда в каком-то жару, гордая тем, что могла показать свое неузнаваемое, застывшее, гладкое, как у куклы, лицо: другая женщина. Помолодевшая? Конечно. Морщины исчезли, но могла ли она улыбаться? Нет, она была способна лишь хлопать ресницами – возможность, которой она явно злоупотребляла, чтоб как-то компенсировать прискорбную неподвижность, на которую теперь она была обречена. Как будто бы эта немая мимика, постоянная бесплодная игра веками позволяла не сомневаться, что она жива, вполне подвижна и, главное, стала моложе.

Она была мной недовольна. Я могла бы проявить больший энтузиазм. Но меня пугали ее искаженные черты. Перемены, происшедшие в ней, вызывали во мне просто душевное расстройство, непреодолимое желание сказать ей: «Вы никого не обманете, станьте такой, как прежде!» Бедная тетушка Рози – жертва погони за красотой, сфабрикованной молодости, начиненной парафином; шитой нейлоновыми нитками…

Она интересовала меня главным образом потому, что хотелось найти какой-то смысл в ее одержимости. Когда тетушку Рози просили объясниться, она с авторитетным видом пускалась в какие-то туманные теории, в которых смешивались кулинарно-диететические сведения и библейские мысли, какое-то бредовое красноречие, которое я молчаливо сносила. Она терпеть не могла, чтоб ее прерывали. Без всякого стеснения могла лгать, иной раз весьма изобретательно, намекая на то, что каждый месяц в определенные числа она лежит в постели по причине обычных женских недомоганий. Свое пребывание в клиниках она считала делом необходимым, называла малодушными тех, кто думает, что это излишне, рассказывала о том, как надо воевать за внешность, используя мою физиономию как объект демонстрации. При этом ей нравилось грозить пальцем, пугая меня: «Вот здесь по этой линии разрез над виском… Ну совсем крохотная насечка… Тут. Нет, ниже не годится. Уже не будет держать». И когда я начинала возражать, она просто негодовала. «Но, тетушка Рози, мне только…» – Я подносила руки к вискам, как бы чувствуя холод хирургического ножа. Ее обуревало раздражение. «При чем тут ваш возраст? Надо смолоду начинать». Она хватала меня за руку и, подскакивая, вела к туалетному столику, на котором вышитая дорожка гласила: «Старость побеждена», и замолкала тогда, когда ей казалось, что мои сомнения исчезли. Наверное, скажут, что подобная слепота ненормальна, что эта дряхлая, истрепанная женщина сама себя тешит иллюзиями. Это правда. Если говорить откровенно, мало назвать тетушку Рози старухой. Признаки ее старости были чрезмерно резко выражены… в углах рта. Ну прямо гнездо морщин этот рот. Для самых знаменитых косметологов он был как битва при Ватерлоо, как подлинное бедствие – словно листок шелковой бумаги, хрупкий, готовый тут же разрушиться. Локончики, взлетавшие вокруг ее гладкого лба, ее челка, щеки, утратившие возраст, подпрыгивающая походка – все это лишь подчеркивало разрушения в нижней части ее лица, уже обвисшего, выглядевшего жалобно. Все это тетушка Рози сама знала. Это можно было бы прочесть в ее взгляде, выражавшем постоянную тревогу. Однажды она спросила меня:

– Что бы вы сделали на моем месте?

Следуя подлинно американской логике, она была убеждена, что во всех обстоятельствах и в любом деле всегда нужно что-то предпринять.

– Я? Да ничего, – услышала она в ответ. Мне кажется, что в тот день я полностью пала в ее глазах.

– Не уважаете вы пожилых людей, совсем не уважаете, – сказала она с такой раздражительностью в голосе, которой я прежде не знала. И добавила: – Скажите уж прямо…

Она прошла в соседнюю комнату, я слышала, как она негодующе вытаскивала из упаковки свои флаконы и баночки. Тетушка Рози уже готовилась к своей работе, к этому сложному делу в комнате, обшитой панелями красного дерева. Для начала она погасит обе лампы в стиле модерн с абажурами из розового шелка. Это память об одном вечере, проведенном в Париже мистером Мак-Манноксом. Все произошло по окончании делового обеда. Метрдотель, выглядевший совсем как денди и восхитивший мистера Мак-Маннокса искусством сервиса, вручил ему эти лампы – они очень понравились гостю из Америки. Шампанское… Оркестр… И голос метрдотеля, шептавшего на ухо своему клиенту, когда он наливал ему вина: «Эти лампы похвалил сам Эдуард VII», – после чего их упаковали и мистер Мак-Маннокс увез лампы в Нью-Йорк. Когда они появились на туалетном столике его жены, это произвело столь сильное впечатление, что мистер Мак-Маннокс тут же решил заказать еще дюжину таких светильников и расставил их потом в других комнатах своего дома.

И в делах и в любви спокойный розовый свет очень хорош. Так говорил о своих лампах мистер Мак-Маннокс. Но почему тетушка Рози должна была сейчас их погасить? Что ей нужно? Рефлектор в лицо, беспощадный, сильный свет. Усевшись перед зеркалом, она берет первую попавшуюся баночку. Все равно какую. На ее туалетном столике их не меньше дюжины. Питательные, вяжущие, окисляющие, сверхъестественные, ультраактивные, витаминизированные, одна, две, три, двенадцать баночек, выстроенных как предметы культа, не говоря уже о начатых флаконах, которые тихо киснут на полочках этажерки после того, как она сочла их слабыми средствами, В течение часа, пока продолжается эта битва, она еще может верить в чудо. Я подхожу, и она кажется мне мухой, бьющейся в патоке своих надежд. Мне надо ободрить ее, поддержать эту манию, как преданной зрительнице ежедневно повторяющегося зрелища. Слежу за тем, как она круговым движением руки накладывает вокруг рта жирный ореол, выглядит это отвратительно; вижу, как губная краска расползается липкими дорожками, заполняя на своем пути какие-то желобки, кавычки, скобки, канавки морщин, сначала одну, потом другую, окрашивая их ярким розовым цветом. И вот наступает момент, когда тетушка Рози походит на тех детей, которых настойчиво пичкают едой: у нее такой же в точности сердитый рот, тот же липкий вымазанный подбородок. Она загримировала себя столь плохо, что сердце жмет от жалости. Я просто загипнотизирована этим театральным зрелищем, драматическим содержанием спектакля, сыгранного тетушкой Рози. Это не удивительно. Я ведь приехала в Нью-Йорк, чтоб ни о чем не думать. Сколько себе ни повторяй, что тетушка Рози мне не нравится, что я ее не люблю, что хорошо знаю все ее смешные стороны, я все же никогда не забуду, как она выглядела в этот момент, вся залитая безжалостным светом и явно побежденная в этой битве с химерами. Когда тетушка Рози достигала высот своего искусства, спектакль подходил к концу. Она еще раз консультировалась с зеркалом, покашливала, прочищая голос, и говорила мне:

– Знаете, желание испытать эти снадобья не менее глупо, чем надежда выиграть в лотерее, Если б я на самом деле верила, что можно что-то сделать… Ну что за физиономия получилась! Не выпить ли нам, Жанна? Хотите? Шотландского виски с содовой. Хоть настроение изменится.

Облако пудры, и вот уже вновь зажглись розовые лампы. Тетушка Рози покидала поле битвы с разочарованным видом и стесненным дыханием, какое бывает у ловца жемчуга, возвращающегося с пустыми руками после того, как он нырнул очень глубоко. Что ей сказать? Как ее утешить? Предрассудки «сделано в США» столь живучи… Противопоставить ей одну из статуй Мудрости, набросать ей силуэт какой-либо из достойных пожилых женщин, которых я уважала в детстве? Вызвать их из туннеля забвения, воскресить их светлой силой слов? У меня часто появлялось такое желание. Мне нередко хотелось рассказать тетушке Рози о воскресеньях в Палермо, праздниках моего детства, когда моя бабушка водила нас на пляж и смотрела, как мы купались. Моя седая полногрудая бабушка всегда носила траурные платья из крепа (фиолетового, серого или черного), толстые чулки, туфли с застежкой на пуговичках на распухших ногах. Боже мой, каким успехом она пользовалась! Еще издалека ее уже примечали, эту медленно бредущую по песку женщину. Она шла, решительно глядя вперед, набирая воздух полной грудью, похожая на диву, готовую взять свое верхнее «до». Чуть ли не двадцать молодых людей бросались ей навстречу, парни в крохотных плавках, с такими красивыми фигурами, загорелые, с мокрыми кудрявыми волосами, приникшими к затылку. «Мадам Мери, не принести ли вам gelalo[5]5
  Мороженое (итал.).


[Закрыть]
?», «Мадам Мери, не поставить ли вам здесь зонт от солнца?» Они сновали вокруг нее, желая чем-нибудь услужить. Если кто-либо из нас во время купанья заплывал далеко от берега, ей почти не приходилось кричать. Кто-нибудь из этих обольщенных ею красавцев, какой-нибудь доброволец, поспешно осеняя себя крестом, бросался в волны вниз головой, мощно бил ногами по воде, плевался, пускал ноздрями целые фонтаны брызг – словом, делал как можно больше шума, чтоб она заметила все эти неимоверные усилия, и хватал неосторожного, тащил его силой или добровольно к берегу и наконец-то доставлял на песок мокрого, дрожащего, растерянного внука, эту живую добычу, прямо к ногам бабушки. Непокорный, неразумный, вот его в угол, лишить купанья! Поняла бы меня тетушка Рози, поверила бы она мне, если б я сказала ей, что звезда женственности блистала на лице этой женщины и что ей было уже семьдесят пять лет, когда она восседала на простом кухонном табурете на берегу моря, с лицом, обращенным к горизонту, наблюдая за целым выводком своих горластых внуков от двух до восьми лет – о да, мадам, каждый год новенький, – и выглядела грациозней любой королевы среди стройных тел примостившихся на солнцепеке у ее ног счастливых, внимающих ее словам и советам подростков? Это была картина незабываемой красоты! Рассказать все бедной тетушке Рози? Но она же ничего но поймет… Тем, кто охвачен тоской, тем, кто верит, что мечты могут сбыться, даже если они имеют такую уродливую форму, бесполезно говорить, что они обманывают себя, что в других местах все это бывает по-другому. Я не говорила ни слова, и молчание, разделявшее нас, было таким тяжелым, таким непроницаемым, что мы уже не смогли бы понять друг друга. Ничего нет тоскливей такого молчания! Как хотелось бы успокоить тетушку Рози, рассказав ей о стране, где женщины стареют с таким благородством, где им удается до последнего дня жизни сохранить свою женскую власть. Но я не смогла этого сделать, ничего не получалось. Встречи с миссис Мак-Маннокс порождали во мне знакомое тяжелое ощущение: печаль, возникающую от взаимного непонимания.

Все это было еще за несколько недель до того дня, как я увидела одетого в черное Кармине Бонавиа на Малберри-стрит. Мне уже нестерпимо хотелось укрыться от тетушки Рози, трудно было терпеть столько уродливых проявлений, так удивительно соединившихся в одном лице, и я не видела другого выхода, кроме ухода в свое прошлое. Предоставить себя только воспоминаниям – вот что мне оставалось.

* * *

Узы глубокие и подсознательные еще прочно связывают меня с детством, иначе я не чувствовала бы такую частую необходимость вызывать перед собой прошлое. Какая радость возвращаться к тому, что было! Лежать на кровати в тихой комнате, вычеркнуть из памяти нынешний день, пробежать в мыслях недавно прошедшее, вспомнить вчера, потом все это отбросить, чтоб ускользнуть от грусти, и идти все дальше в былое, пока не наткнешься на пустоту, на зияющую трещину, когда покажется, что все утрачено, и вдруг снова, как тайное убежище, обрести картины детства – вот что стало моим бегством в себя. Эту радость я впервые познала в Нью-Йорке, когда память помогла мне восстанавливать лица и людей, и это стало насущно необходимой духовной пищей, каждая кроха которой несла исцеление.

Вот «давние» воспитанницы нашего монастыря… Почему мне вдруг вспомнились эти женщины, хотя они не были моими приятельницами? Впрочем, какое это имеет значение! Мне приятно снова видеть их легкие колышущиеся мантильи. И черные тафтовые платья с декольте в десять-то часов утра. Кто, кроме них, решился бы на такое? Я слышу, как открывается и скрипит дверь, благородно одряхлевшая, как и все в нашей часовне. Какой-то запах? Да нет, просто воздух Палермо ворвался в наш замкнутый мир, пахнущий только горячим воском и исповедальней. «Давние» появляются маленькими группками и быстро идут к кропильнице. И невольно сравниваешь их, хоть это и обидно, пожалуй, с козами, собирающимися кучкой, чтоб попить у фонтана, но, право, как все это похоже! Кончиками пальцев, осторожными движениями они берут святую воду, потом направляются дальше на цыпочках к центральной дорожке, придерживая одной рукой мантилью над слишком глубоким вырезом платья, а другой прижимая шелковую юбку к бедрам, чтобы злосчастный ветер, нескромный взгляд или неловкий шаг не нарушили достоинства женщины, входящей в церковь.

Они кивают головой или молча подмигивают сестрам-монахиням: «Здравствуйте, здравствуйте» – с таким видом, словно спрашивают: «Вы все еще здесь?» Как будто эти бедняжки могут быть где-то еще! Но таковы традиции монастыря, незыблемые, как дипломатический протокол. Монашеские покрывала скромно опускаются, они трепещут, как черная листва за позолоченной решеткой ограды; этот трепет едва заметен – так массивна решетка и узки ее щели. «Давние» воспитанницы проходят через всю часовню, а мы, девочки, стоя на коленях на низких скамеечках, вытягиваем шеи, чтоб ничего не пропустить из этого зрелища. Мы немного робеем перед ними. Возраст, наверно, причиной. Ведь им кому тридцать, сорок, пятьдесят, а кому шестьдесят и даже больше. Они шепчутся, ищут свои места. На жаргоне нашего пансионата «давними» звались те жительницы Палермо, которые, как и мы, воспитывались у монахинь ордена Благовещения. Каждое воскресенье они приходили как бы с одной-единственной целью: удивить и заинтересовать нас, малышек. Жизнь удивляет тех, кто ничего о ней не знает. Недоступное манит, а мы, широко открыв глаза, следили за этими женщинами – ведь у них было прошлое, неотделимое в нашем детском мозгу от мыслей о любви и о грехе. Мы, подростки, живущие взаперти, легко создавали фантастические сюжеты. Наверное, я плохо описала «давних» воспитанниц, я не сумела показать всю естественность их поведения, свойственное им жизнелюбие, манеру выражать признательность радостными жестами, теплотой взгляда? Они были полны нежности, пыла, в основе которых была чувственность натуры, рвущаяся наружу, окутывавшая их как облаком. Я не сказала еще о молодых мужчинах, которые их неотступно сопровождали, забыла упомянуть, что они появлялись среди нас, всегда окруженные обильной родней. Сыновья, внуки, племянники четырнадцати-пятнадцати лет уже владели тайными уловками соблазнителей, и все в них говорило о нетерпеливом желании нравиться. Они имитировали жесты любовников, суетились, подвигали стулья, поддерживали соскальзывающие мантильи, поднимали упавшие монеты, подсовывали под низкие скамеечки для коленопреклонения коробки от кондитера, внимательно наблюдая за ними, как будто этот драгоценный товар мог куда-то исчезнуть. И тут же вытирали носы своим младшим братьям и следили за мессой, вовремя осеняя себя крестом, каялись, отбивали земные поклоны и ни на минуту не отрывали от нас, девочек, своих пламенных взоров. Они складывали губы, как для поцелуя, и адресовали нам вздохи, от которых разрывалось сердце. Словом, действовали, как опытные соблазнители.

А о чем думала двенадцатилетняя Жанна Мери, опустив глаза и молитвенно сложив руки? О том, что, когда богослужение закончится, надо будет торжественно (а «давние» воспитанницы имеют на это особое право) отнести молитвенники в ризницу и разложить их там, не перепутав, в большом сундуке из орехового дерева, уже стареньком, повсюду выщербленном: справа – молитвенники с гербами, слева – просто с инициалами, и запереть на ключ те, которые обвязаны четками с медальоном. А потом убежать. Ведь у нас совсем не было времени поговорить с ними. Правда, я всегда успевала почтить глубоким реверансом тех, кто мне нравился, и заполучить на бегу несколько комплиментов: «Эта маленькая Жанна… Какой у нее замечательный отец! Такого доктора, как господин Мери, даже в Риме нет». Он всех их лечил, он всех их знал, мой отец. Бежать, бежать в трапезную, захватить там питья. Летом – оршад, зимой – марсала и бисквит с горьким миндалем, всем этим мы угостим их в саду. При этой короткой встрече мужчины по присутствуют. Вот они уходят из часовни, и я слышу, как большой орган играет: «Возблагодарите господа, который правит всем», играет громко, даже слишком громко, чтобы заглушить врывающуюся в нашу часовню (когда открывается и закрывается тяжелая дверь) соблазнительную и модную мелодию польки-бриллиантины, которую как раз напротив выводит воскресный оркестр на террасе кафе, там наши обольстители поглощают шербет в ожидании своих мамаш.

«Побыстрее… Не заставляйте себя ждать. «Давние» уже в саду». Эти фразы повторялись каждое воскресенье, сколько же раз я их слышала? И вот снова в моей памяти этот благоухающий сад, усаженный магнолией и глициниями. Там мы могли без стеснения наслаждаться ароматом цветов и свободой, такова была одна из наших немногих радостей. Центральная часть сада была скудно украшена цинниями, фуксиями, а среди цветов возвышалась статуя основательницы нашего монастыря Марии Аделаиды, пылкое рвение которой выглядело столь же страстно, как волнующее томление ожидающей Леды. Мария Аделаида была изображена с откинутой назад головой, устремленными к небу глазами. Полураскрытые губы и руки, прижатые к груди. Хотелось остановиться на мгновение и оценить странное умиление, в котором пребывал скульптор, когда он лепил статую этой женщины, прославленной своим целомудрием. Ведь она вдохновляла красноречие нашей преподавательницы истории: «Блистательный пример женских добродетелей». Считалось, что отважная савойская принцесса дает нам пример моральных ценностей. «Роскошь трона не помешала ей сохранить в себе наиболее смиренные христианские добродетели. Наиболее смиренные… Повторите». И мы повторяли это на французском языке, так как преподавательница, которая вела этот курс, родилась в Париже, в семье, «разоренной революцией», как она говорила, не удостаивая нас подробностями. Наша учительница истории скончалась в Палермо от чахотки год спустя после приезда, и как будто это произошло вовремя: уже начинали поговаривать о ее недостаточном культурном развитии. Как единственное воспоминание о себе она оставила нам золотую медаль международной выставки в Париже, полученную ее матерью за участие в конкурсе на лучшую вышивку, и еще рукопись трехактной лирической драмы в стихах, чтение которой (это мы делали в память о ней) производило на нас сильное впечатление. Это был эпизод из жизни молодого Людовика XIV. Главную роль наряду с королем играла некая «нежная мадемуазель» – учительница короля, в которую Людовик был влюблен.

И вот я снова вижу старательную девочку в саржевой юбке, очень занятую, опасающуюся, как бы не опрокинуть то или это, – Жанна Мери угощает гостей выдохшейся марсалой, теплым оршадом и печеньем, отдающим аптекой.

А что было потом? Могли тогда знать наши набожные учительницы, что «стиль жизни», который им казался непоколебимым, будет сметен, как вихрем? Фантазии, рисующей будущее, от них не требовали. Откуда бы она у них взялась? Разве в тиши, за монастырскими решетками можно подготовить себя к душераздирающей реальности войны? И хотя эта система воспитания исключала представление о мировой эволюции, она – надо это признать – имела то преимущество, что была свободна от тирании. Она нас ни к чему не обязывала, кроме одного – принять существование бога во всех делах и приладиться, как мы сможем, поудобней к этому сосуществованию. Из страха чем-либо затронуть эту бесспорную истину нам ее не разъясняли. Бог, стало быть, существует. Если у нас нет возражений, то мы свободны. Вольны выбирать в нашем перенаселенном раю собеседника по вкусу, вольны вовсе не искать его и видеть рай повсюду, вольны жить в нашем золотом веке без всяких задних мыслей. Кроме этого, нас еще вооружали некоторыми познаниями искусства, правда без особой цели, вроде подарка, который не стоит отвергать, как не отказываются от провизии, сунутой в багаж путешественника, которого ждет долгая дорога. В институте Марии Аделаиды были двадцать два пианино и семь арф, отдыхавшие только ночью. Но мы вольно жили. Да, я повторяю это, были в тысячу раз вольней среди наших обваливающихся стен, невзирая на монастырские запреты, чем все американские Бэбс, одержимые демоном успеха, обремененные образованием, полученным не для обогащения ума, но как средство заполучить главный выигрыш в жизни – мужчину.

Вот так. Каждую среду я ходила в класс, где мы танцевали менуэт под аккомпанемент пианино, хотя такую музыку можно было б назвать глухой битвой между нашей мадам и композитором Жаном Батистом Люлли. Уклониться от этого занятия не удавалось. «Почему менуэт? Его теперь не танцуют». Об этом нечего было спрашивать. «Надо делать то, что приказывают взрослые». Точка. И все.

Я была также и двенадцатилетним гидом – водила приезжих иностранцев полюбоваться церковным полом в часы, когда спускалась прохлада. Я не удивлялась тому, как менялась реклама наших архитектурных ценностей в зависимости от того, с чьей стороны она исходит: от скрытой ли решеткой матери-настоятельницы, или сестры Риты, та имела право ходить по церкви своими крупными шагами, или же от нашего исповедника-пьемонтца отца Саверио, который нам не нравился. Разве это не начало мудрости – понимать уже в двенадцать лет, что нет одной-единственной истины, что она изменяется в зависимости от того, чьи уста ее выражают, что ее могут преобразить особенности речи, тона, жестикуляции, какие-то случайные вымыслы?

В главном приделе церкви несколько майоликовых изразцов отошли от настила. Я и сейчас могу точно сказать, какие именно. Пол скрипел под каблуком в том месте, где находилась голова младенца. Этому настилу двести лет, разве он не имел права скрипеть кое-где? Пол нашей церкви сам по себе представлял чудо, огромную картину, созданную мастерами из Вьетри. Мадонна занимала весь пол целиком. Нет, это был совсем не пышный образ. Наоборот, она очень скромна: девочка с упрямым лбом. Но здесь ее трон. Кафедра столь высокая, что доходит до ступеней алтаря. Плащ мадонны цвета морской волны, широко развернутый по всему настилу, подобен парусу, под которым стоят на коленях шесть благородных господ в камзолах и сапогах. Строгие силуэты. «Это те, на чьи средства сделали этот настил», – такова теория матери-настоятельницы. И своим неземным голосом она всегда добавляет: «Благородные палермцы были тогда щедрей, чем теперешние». После этого она ждет, что я как эхо буду повторять за ней эту фразу, пока какой-нибудь чувствительный к такому намеку турист не вложит свою лепту в кружку для пожертвований, которую я ему подам. У сестер монастыря Благовещенья мы не купались в золоте, это ощущалось во всем. Ели, например, постоянно одно блюдо – капонату.

На самом ли деле эти благородные господа жертвовали на сооружение пола? Некоторых туристов это удивляло. Наша мать-настоятельница, все еще невидимая за своей решеткой, настаивала на своем: «Все они не жалели для этого своих средств…» Вот эти, которые изображены на церковном полу, также и эти, погребенные в церкви, чьи скульптурные изображения вы видите на гробницах. Она знала их по именам, и имена эти были великолепны. Она перечисляла их быстро, монотонно, как читают молитву. И это трогало сердце. Здесь были герцог Зелени и герцог Белой Тайны… А также князь Цветущей Зари, барон Голубиных Скал, маркиз Винцент Лунный, супруг Агаты Святой Голубь. Как много их здесь было! Как много… Мать-настоятельница каким-то особым голосом мелодично произносила нараспев их имена. Надо было успеть во время паузы вставить в тоне, полном сожалений, свою реплику: «В старые времена мы не ощущали недостатка в щедрых людях, в тех, кто жертвовал на церковь», – и эти слова, обращенные к туристам, почти всегда давали нужный эффект. Монеты падали в кружку, которую я высоко поднимала и сильно встряхивала, чтобы наша мать-настоятельница знала за своей решеткой, что дела пошли на лад. Теперь она может уже веселей перечислять и менее значимых господ, конечно, не этого жалкого Антониуса ди Каза Пипи, который покоится слишком на виду и чей надгробный камень всех нас оскорбляет… Нет, других скромных кавалеров с приличными фамилиями, таких как Скромный, а точнее, Скромный с Короткой Ногой, Веспасиан Пламенный Рот, Луи Мучной и Мадригал – Рыцарь Святого Жака со Шпагой. Это имя всегда имеет такой успех у туристов, что они просят произнести его еще раз. Однако у нашей матушки оно, видимо, не вызывало полного одобрения, так как она не произносила его тем торжественным голосом, который предназначался исключительно для герцогов и князей.

Чтоб мой рассказ был достаточно ясным, следует уточнить, что наша матушка была из аристократического рода и что между благородными господами, изображенными на церковном полу, ей удалось распознать одного предка по прямой линии, господина с очень строгим лицом, одетого в фиолетовый камзол. Моя задача состояла в том, чтоб с должной уверенностью показывать его восхищенным туристам. «Нет, уважаемые посетители, тот жертвователь, о котором говорила наша матушка, не этот дворянин в розовом; он вот там – видите? Он в лиловом, нет, немного ниже… Вот, вот, он опирается на большой палец мадонны… Да, да, этот человек с вьющимися волосами, смуглым лицом и полными губами».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю