Текст книги "Забыть Палермо"
Автор книги: Эдмонда Шарль-Ру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
– Доброволец… Так я же не доброволец!
Внезапно возникает бурный шквал, ураган, столпотворение криков и плача, что-то совершенно невообразимое. Судорожным жестом мать отталкивает от окна детей, и, стиснутые балконом, они становятся какой-то орущей массой тел. Штора отлетает, и видна это комната, жалкое, трагическое логово с лампочкой без абажура и огромной кроватью в полном беспорядке, на которой женщина с голыми икрами, стоящая на коленях, изо всех сил дерется с мужчиной, держащим в руке нож. Никто не успел остановить удар, который он нанес себе, перерезав сонную артерию. И вот уже тело, проскользнув вдоль кровати, ослабев, падает на пол. Комната пустеет в одну секунду. Придут полицейские, и люди не хотят тут оставаться. Нет уже никого. Остались только жена, словно куча ревущей плоти, и дети, сцепившиеся вместе, и в страшном беспорядке лежащее тело человека с остекленевшими глазами, истекающего кровью здесь, на полу, у самой кровати.
* * *
Да, моя королева с берега моря, моя непреклонная, моя умная, ты пророчила правду: события с неба не падают. Каждое мгновение нашей жизни готовит их. Каждое чувство, каждая новая мысль и жест открывают им дорогу. Так было и с Антонио: прозвучали три удара, и наступила развязка. А эта страшная сцена ускорила события нашей любви, а потом толкнула его к смерти. То, что произошло в чужой семье, произвело на него тягчайшее впечатление и породило мысль: что же отделяет его от увиденного им человеческого горя? Может, только происхождение, богатство, изысканность речи? Не так уж много. И сможет ли он после всего вновь обратиться к нашей беззаботной, легкой жизни, к нашим радостям пляжа и волшебной лени тех дней?
Антонио внезапно понял, что никогда не забудет горя этих людей, их трагедии. Это моральное потрясение вызвало в нем перемену. Рушился очарованный мир, которым он жил, и все его прежние мысли как бы превратились в никому уже не нужную одежду, скользнувшую по телу и упавшую наземь.
Все это определило его дальнейшие поступки и то, что он решился на нашу близость. Да, моя нежная, человечная, моя серьезная бабушка, одетая в черное, пусти нас идти вдвоем маленькими улочками, затем той дорогой, что вьется на пути к заброшенному дому, который стоит прямо над обрывом на вершине холма. Закрой глаза и, как в тот день, сделай вид, что ты ничего не знаешь… не хочешь ничего знать…
Ты нас только спросила, почему за город. Ты, наверное, давно знала о наших думах, о том, что мы собираемся в этот одинокий дом, туда, к высокой стене дикого камня, огромных обломков, беспорядочно уложенных один на другой неизвестно кем, чтоб стать опорой буйным зарослям зелени. Там падают каскадами бугонвилии, жасмин переплетается с плюмбагосом и, зацепившись за невидимый глазу таинственный цоколь земли, вырисовываются острые силуэты кипарисов и агав, чем-то напоминающих длинные языки огня. Можно было догадаться, что в нашем решении для тебя не было ничего удивительного и что, еще не видя этого дома, ты могла себе представить подступы к нему, крутые дороги, проложенные пастухами и их стадами, и арку ворот, поставленную на гребне холма, ярко-розовую, цвета розово-красно-золотистой охры. Нет, как бы ни смешивали эти тона, только в Сицилии получается такой торжествующий розовый цвет, как у этой арки, обрамленной, подобно свечам, двумя красавицами пальмами – живым свидетельством тому, что прежний хозяин этих мест обладал вкусом к прекрасному и был к тому же мастером садовником, потому что пальмы не растут сами на таких высотах.
Кажется невероятным, что нас отпустили одних в этот далекий дом, и все-таки в твоем голосе не прозвучало и тени тревоги, когда ты узнала, что мы уходим.
– Там будет Заира, она откроет ставни и даст вам поужинать.
Ты думала, что Заира защитит нас от самих себя? Или присутствие Заиры служило тебе условной причиной, чтоб можно было отпустить нас? Твой голос, во всяком случае, не выразил тревоги. Молчаливая Заира… Мы ее встретили по дороге, прямую и крепкую, еще молодую, с тяжеленной ношей на голове. Еще издали она приветствовала нас веселым взмахом руки и, ускорив шаг, все еще прямо держась, чтобы не нарушить равновесия, пошла нам навстречу. Чтоб сократить путь, она пересекла дорогу, пошла крутым откосом, камни осыпью летели у нее из-под ног, увидела холм, остановилась и, откинув голову, энергичным рывком плавно сбросила на землю скользнувшую по ее спине вязанку хвороста и камыша, которую несла с горы. Потом крепко обняла сына. В разговоре она обычно называла его «дон Антонио». Только недовольство барона де Д. побудило ее перестать целовать сыну руку.
Значит, ты надеялась, что эта сильная и таинственная Заира могла бы присмотреть за нами? Все было совсем наоборот. Как только мы подошли к винограднику и цветам, которые здесь никто не рвал, она ушла. Может, она догадалась, что мы любим друг друга, по случайному жесту, по взгляду. Одиночество делает людей проницательными.
– Мне надо подняться в овчарню, дон Антонио… Надо спустить вниз несколько овец. Они ждут ягненка, вот-вот должны разрешиться.
– Делай что нужно, мама Заира, как будто бы нас тут и нет.
Проникшись теплым чувством, она называла его «дон Нинуццо», как тогда в Соланто, когда еще кормила его. Голос ее дрогнул, видно, все заново пришло на память – каштановая роща, в которой она встретила дона Фофо, и чувство неуверенности, возникшее потом… Бросит он ее? Заберут у нее малыша? А потом отъезд в Соланто, большая комната с окнами на море, где они жили вдвоем и она воспитывала своего маленького. Комната гарибальдийского предка, головка малыша и его жадный ротик, Как давно это было…
– Я поздно вернусь, дон Нинуццо. Со скотиной, трудно сказать, когда обернешься… Может, на всю ночь задержусь. Если хочешь отдохнуть, твоя комната ждет тебя. Простыни в шкафу. Нужно только немного проветрить дом, когда зайдет солнце. Mozarella[14]14
Неаполитанский сыр.
[Закрыть] в миске на окне в кухне, там сквозняк, и он холодит воду. Вино в колодце. Ты подымешь ведро, оно там. Перед ужином своди девушку на террасу, оттуда чудесный вид. И не забудь решить, как быть с деревом. Оно все растет, это дерево, дон Нинуццо. Уже больше сотни лет стоит оно здесь и пускает свои ветки во все стороны, куда хочет. Ты ведь это знаешь… Если ты не пришлешь из Палермо людей обрезать ветви, то, когда вернешься со службы, дон Нинуццо, дома больше не будет. Дерево столкнет его с обрыва…
Дерево! Оно так непомерно разрослось, и его тень, как просторный купол, вышла далеко за террасу, которую оно должно было только прикрыть от солнца… Ветви нависли над обрывом, устремились на приступ горы, заполнили сад, обхватили дом извилистыми лапами и стиснули, а корни извивались по земле, как огромные серые змеи, вздымаясь отвесно или падая, как лианы, и все это придавало нашему пристанищу таинственный, близкий к готике стиль. Буйная растительность ширилась, вилась, плела аркады и узкие проходы, нефы и своды цвета слоновой кости. И этот странный мир, то темный, то выцветший до самой бледной серости, царил сверху над долиной, осеняя ее тенью. Таково было место, где мы остались вдвоем, были молоды и не чувствовали ни стыда, ни бесстыдства.
Но стоит ли продолжать описание, которое намеревается скрыть то, о чем мне не хочется рассказать? Дом? Пожалуй, это самое существенное, и я расскажу о нем. Дом – это дымок, и я вспоминаю, что в воздухе был слышен горячий запах гари, Антонио это сразу уловил. Кустарник горит? Нет, это жгут древесный уголь. Смотри, вон там красная точка, она как будто дышит, это печь дровосека. А запах нашего дома? Это мята и лаванда, аромат, идущий с гор, и горный воздух, приходящий с вершин, и желание. Жанна, моя Жанна, а если я не вернусь? Дом – это звезды, это ловушка, которая заставила нас забыть о том, что наступил вечер, о том, что будет завтра, о том, что будет с нами; это бесконечная надежда, оазис и дверь, открытая навстречу ночи. Дом слышал обычные слова – любовь моя, жена моя, – только их и вспоминаешь, эту музыку ночной речи и придуманных для меня имен – Зинн, моя Зинунета, дыхание мое, сердце мое, жизнь моя… И сон, а потом чудесная тишина рождающегося утра, первый шум дня, вот затявкала собачонка, с зарей открылись и запахли цветы… Боже мой, это аравийский жасмин, это его аромат, а что там так расшумелись ласточки?.. Нам слышны шаги пастуха и его песенка, она нас разбудила. Такой была ночь нашей свадьбы…
Глава III
Ведь сам-то я нездешний, мосье, представьте, нет, нездешний.
Арагон
За обедом у тетушки Рози была гостья. Толстая, сильно накрашенная дама еще за супом упомянула имя Марианины Бонавиа, словно бы догадалась, что я мало о ней знаю и это мне интересно. Мне даже не пришлось ее об этом просить. Просто она сама предпочла именно эту тему для беседы, в которой могла сообщить множество подробностей. Сия неизвестная мне женщина явилась с таким необходимым лекарством – можно было обсуждать чужие беды. В сущности, она и помогла мне узнать, что произошло с Марианиной. Дама настаивала, что это случай исключительный. Там, на этой грязной улице, которую можно назвать бульваром отбросов, драки начинаются на рассвете и прохожие могут видеть на тротуарах всех этих жалких типов, проживающих в Боуэри, которые жуют, сосут, пьют бог весть что, лишь бы это имело вкус спиртного. «Знаете ли, моя дорогая, они допьяна напиваются уксусом, эфиром, одеколоном». Но ведь все эти пьяницы чаще немцы и ирландцы, а вовсе не итальянцы.
Кто-то спросил:
– А сумасшедшие – это все шведы, не так ли?
– Хватит, хватит! – воскликнула миссис Мак-Маннокс, которую шокировали эти высказывания. – Сумасшедшие… Пьяницы… Психи… Наркоманы… А мы платим налоги, чтоб все эти подонки могли жить на свете. Только в Англии умеют пить, чтоб это не бросалось в глаза всем прохожим.
Властным тоном преуспевающей женщины миссис Мак-Маннокс переменила тему разговора.
– Вы пришли сюда, чтобы развлечься, – сказала она своей гостье, – а мы вот talking shop, говорим о малоприятном. Это постыдно. Лучше повеселиться. Бэбс, не поставишь ли пластинку? Что-нибудь новенькое, лучше классическое…
Она попробовала завести разговор об искусстве. И все же к концу вечера, хотя тут были и пластинки, и весьма плоские шутки, и просто скука, я узнала многое о трагической гибели прекрасной Марианины.
Дама, выделявшаяся своими драгоценностями, большим носом, громким голосом, – толстая дама, которую я встретила у тетушки Рози, – сообщила, что Марианина стала «алкоголичкой из праздности». Слово «алкоголичка» в ее устах прозвучало на самом верхнем регистре. Представив меня своей гостье, тетушка Рози заметила, что эта дама недавно излечилась от «сего яда» и этим обязана обществу «Анонимный алкоголик», в пользу которого она завещала свое солидное состояние. В Нью-Йорке не редкость такого рода обращенные, новая добродетель делает их активными, и они охотно сочиняют доклады, выступают с речами, заседают в комитетах… Обращенные в вегетарианство… Сторонники индусской философии… Выступающие за эмансипацию негров… Приверженцы реабилитации проституток… Я почти с религиозным интересом внимала этой стороннице чистой воды. Вот Наполеон, он пил коньяк, и потому… А Эррол Флинн, он также… Каждый по-своему был жертвой этого бедствия.
Однако история Марианины наиболее странная. Убили женщину в центре Боуэри, где бандиты сводили счеты с полицейскими. Ее нашли в старом, уже заброшенном складе. Газеты расписали это происшествие, создали вокруг него невообразимую шумиху. Что она там делала, эта женщина? Будто бы ее часто видели в этих местах, иной раз она там даже на ночь оставалась. Вполне обеспеченная. Муж – хозяин преуспевающего предприятия. Сначала он управлял одним итальянским рестораном, потом купил его. «У Альфио» на Малберри-стрит самые лучшие в Нью-Йорке спагетти и лангусты «фра Дьяволо». Невероятно вкусно! Дюжина столиков. Открыто днем и ночью!
– Пока Марианина работала, это была сама трезвость, – уточнила дама тоном, которым сообщают хорошую отметку.
Голос у нее был суховатый, весьма авторитетный.
– Ее сын, отличный молодой человек, собирался стать адвокатом. Был образцом трудолюбия, это тот самый Кармине Бонавиа, вы его знаете…
– Знаю, знаю, – прервала тетушка Рози. – Мы все его знаем. На мой взгляд, он совсем не столь прост. Опасный демагог. И сколько же ему было лет во время этого ужасного происшествия?
– Около двадцати.
Дама, видимо, обладала только что полученным «жизнеописанием», которое ей не терпелось изложить немедленно. Это было очевидно. Но тетушка Рози снова не дала ей договорить.
– Ну и что же? Мне кажется, что двадцать лет – это уже возраст взрослого мужчины.
Неисправимая тетка Рози, считающая, что именно она имеет право судить все и вся. Впрочем, тут было немало таких судей, вот все они и встрепенулись разом:
– Она даже не прятала бутылок. Ну и ну… Отсутствие достоинства по наследству. Нетерпимая избалованность. Вы меня не переубедите, не пытайтесь. Бывает наследственность, против которой не пойдешь.
Кармине… Флер Ли… День приема, когда я его увидела у Бэбс. Я вспомнила его возглас: «Опять начался кошмар!» – и его сочувствие, все это стало понятным. И еще эта странная фраза, которую я прочла в статье об этом человеке, – теперь ясен ее смысл: «После смерти матери он не захотел продолжать образование». Еще бы, а как он мог поступить иначе после такого скандала? Значит, он изучал юриспруденцию?
Кармине долго колебался в выборе своего будущего. Он хотел стать оперным певцом, но внимание женщин на улицах вызвало мысль – не лучше ли игроком в бейсбол? Тогда он был красивым восемнадцатилетним молодым человеком с атлетическим сложением. Но относительное благополучие семьи Бонавиа не избавляло его от необходимости зарабатывать на жизнь. Он нашел себе работу в бюро по найму рабочих, где его юридические знания пригодились при составлении контрактов. После того как кончался трудовой день, Кармине брал свои книги и спортивным шагом отправлялся в путь за несколько километров мимо невысоких домиков с кирпичными фасадами на Канал-стрит. Надо было торопиться на лекцию, он занимался на вечерних курсах.
Альфио взял на себя все заботы об успехе своего ресторана – маленького зала, окрашенного в розовый помпейский цвет, в котором его прекрасная хозяйка Марианина появлялась разве что в часы наплыва клиентов. Для нее настала сладкая жизнь. Она больше не работала. Шелковые чулки, духи, тартинки с маслом, поданные в постель, – на все это она теперь имела право так же, как и на болтовню с Альфио, который на цыпочках нес ей каждое утро поднос с завтраком, открывал окна и предоставлял ей возможность развлекаться бесконечными пасьянсами, которые она раскладывала на простыне. Кармине первым учуял беду. Учуял – это именно нужное слово, он ведь уже долгое время не мог разобраться, чем же пропахла вся ее комната, кровать и все, чего ей приходится касаться. Марианина хитрила, а Кармине наивно верил всему. Что за запах? Так это же мастика для паркета пахнет… Другой раз говорила – лосьон или дезинфицирующая жидкость… Она умела скрывать то, что ей было нужно. И однако… Такой запах и такой беспорядок. Карты с каждым днем становились грязнее. Появились какие-то странности. Она упорно не позволяла никому застилать ее постель. Много месяцев не меняла простыню и целыми днями лежала неподвижно, ссылаясь на безумную усталость, выпрашивая каждый раз деньги. Она становилась ко всему безразличной: к мятому, ставшему серым белью, к груде окурков, к кучкам пепла. И если ее беспокоили, выражала недовольство. К концу дня она вставала, наскоро набрасывала что-то на себя и возвращалась уже очень поздно, еле ворочая языком, с такими набухшими веками. «Я была, была…» И это Марианина, всегда такая аккуратная! К чему все это вранье? Но кто мог себе представить! Кармине был далек от истины. И вдруг все стало ясней ясного. Это был запах кабака, черт побери, вот чем она пропахла, острый, отвратительный запах попоек. Утром она даже не дотрагивалась до своего чая, она ничего не хотела, и если делала вид, что пьет, то только чтобы обмануть Альфио, посуда тряслась в ее дрожащих руках.
Прошло несколько недель, но Альфио и Кармине, поняв, что произошло, все еще не могли заговорить об этом. Новая забота – Марианина пьет. Это переполнило чашу.
Вечером Марианина вернулась домой, едва передвигая ноги. Альфио замер, глядя на избранную им подругу, которой он хотел быть верным до гроба. Взгляд ее был безумным, губы едва двигались, как парализованные, она что-то бессвязно бормотала, пытаясь объясниться, и Альфио не выдержал, вспылил:
– Ни одна женщина у нас не решилась бы так безобразно вести себя.
– У нас? – повторила Марианина. – А я ведь отсюда.
– Что за позор такой!
– Не больший, чем дырка на чулке.
Ее голос и развязная манера казались Альфио такими оскорбительными. Можно пересечь океан, забыть жалкую жизнь в скверном отеле и нищету, которую приходилось переносить, можно сжиться с новой родиной, отвергнуть родную землю, стать другим человеком, и все же нельзя стерпеть мысль, даже только мысль, что женщина может спиться.
Марианина нанесла тяжелый удар всем его мечтам. Она стала обременительной с ее наглыми выходками то по адресу клиентов, то официантов. Нетвердой походкой она доходила до кухни и пропадала там в поисках бутылки, найдя которую, наполняла стакан, опрокидывала единым духом, все это повторяла, а уж потом больше не выходила. Когда она взяла за правило удирать в полночь и на рассвете возвращаться, Альфио горестно твердил: «У нее стыда нет… Она и сама это говорит. А я ведь колебался, раздумывал. Любая молодая девушка из Соланто была бы счастлива, если б я ее позвал сюда приехать. Меня все смущало, что Марианина так много знает. И слишком уж ласковая. Небось до меня многих знала». И отвращение пересилило боль. Кармине переживал по-другому: он тоже стыдился матери, присутствуя при подобных сценах, он тоже видел, как насмехаются над Марианиной клиенты, сидя за столиками. Он жалел ее, несмотря на всю гнусность происходящего, несмотря на то отвращение, которое он почувствовал, когда пришлось ему глубокой ночью разыскивать Марианину, силой тащить домой, а она бранилась, и дралась, и кричала: «Нет, не смей!» Из самой глубины детства возникала и охватывала его безграничная нежность и чуткость к случившейся с ней беде.
* * *
Полицейские застали его одного. Он сидел за столом. Готовился к завтрашнему экзамену.
– Вы Бонавиа?
– Что вам угодно?
– Марианина Бонавиа из вашей семьи?
– Моя мать.
– Сожалею, молодой человек.
– Почему?
– Она умерла.
Эту откровенно грубую фразу можно было и так понять: «Чтоб сообщить о такой мелочи, к чему надевать перчатки?»
У склада, куда они пошли вместе с Альфио, чтобы опознать труп, толпились люди и стояли полицейские. Но и там никому не пришло в голову как-то смягчить всю эту ужасную сцену. Их проталкивали вперед, как ведут на казнь. «Сюда… Проходите… Полиция». Они безропотно покорялись, как множество других Бонавиа, разбросанных по всему миру, отверженных, униженных, вечных странников, ожидающих еще больших терзаний. «Ну, проходите… Всего одной пулей. Рана едва видна. Сами долго не могли найти. Задет мозг. Кого я вижу?!» – И полицейский крепко хлопал по спине встретившегося приятеля.
Когда Кармине, щурясь в полутьме, увидел Марианину, лежащую на влажной пыли в юбке, которая была вздернута почти до бедер, в расстегнутой блузке, он пробормотал: «Убийцы», не в силах сдержать гнева. Негодующий полицейский схватил его за руку.
– Заткнитесь! Разве мы в этом виноваты? Пускают женщину таскаться…
– Мне ничего от вас не нужно. Оставьте меня.
Он пошел прямо к ней, все еще сохранившей черты опьянения, лежавшей с открытым ртом, закинутой за голову рукой у самой стены, заклеенной рекламой, как будто именно ей поручили показывать, насколько холодильник с гарантией украшает интерьер.
Альфио, потрясенный, стоял позади со шляпой в руке. «Марианина… Марианина, боже мой… Ведь все тебе удавалось». Он видел, как Кармине, согнувшись, застегивал ей блузку, натягивал на колени юбку. Голубая кофточка. Ее любимый цвет. Священник в углу что-то бормотал, потом из темноты выступила поближе женщина. Что говорит эта грязнуха ему, Кармине?..
– Вы ее родственник? Я хорошо ее знала. Она часто здесь бывала.
Отвратительным запахом мочи несло от юбки этой женщины. Подошел журналист:
– Вы говорите, она часто сюда наведывалась?
Полицейский прогнал нескромного репортера. Женщина осталась. Наверно, это сторожиха. Похожа на наглую летучую мышь, появившуюся из грязи и сумрака. Показала на Марианину и зло спросила:
– В вашей стране мертвым глаза не закрывают? Я могу оказать ей эту услугу. Мы друг друга давно знали. Вы ничего не имеете против, молодой человек?
Кармине не возражал.
С закрытыми глазами Марианина уже но выглядела столь посторонней. Кармине вновь увидел ее такой, как прежде: усталой, дремлющей в черной массе волос, откинувшей руки ладонями вверх, как бы в мольбе. Несчастная женщина! Уже далеко позади нищета. Как же она дошла до такого конца? Он в нее верил и не мог объяснить себе, что же произошло. Чего она опасалась? Тисков бедности? Так ведь в нужде и крепли ее силы. А он, Кармине, что-нибудь для нее значил? Страшно было думать об этом. Никогда он уже не сумеет жить, как прежде. Кармине прислонился головой к стене, чтобы скрыть слезы, но не смог сдержать горького стона и разрыдался как ребенок. «Это моя вина…» Видно, что-то не переставало терзать Марианину. Это было заметно. «Почему я не сказал ей, что она единственная, главная, сильная, что мы ей всем обязаны, – надо было найти слова, повторять их – прекрасная, сильная, мы все в долгу перед тобой. Крепко обнять ее. Смотри, смотри. Тебе не о чем тревожиться. Мы живем как в раю. Чего еще нам нужно?» Но раз пришлось даже ударить ее, чтоб заставить в тот вечер возвратиться домой, какая была тогда грязь и как она вопила, такой крик трудно забыть. Но ему было неприятно вспоминать Марианину в этом состоянии. Услышать бы снова, как она смеялась, бог ты мой, увидеть ее такой, как она была прежде.
Он посмотрел на мать последний раз и направился к выходу.
Альфио, склонившись над Марианиной, пытался молиться. Но слова ушли из памяти. Он ошеломленно уставился в землю, в ушах его раздавался шум свадебных колоколов и звенящих бокалов. В какой они тогда бедности жили… Ее отец, носивший дешевый костюм из бархата, говорил с этим проклятым генуэзским акцентом, служил он у Веллингтона Ли, китайского фотографа с Мотт-стрит, зарабатывал крохи, едва хватало, чтобы прокормить дочь. В приданое она принесла только голубую кофточку… Она говорила: «Голубое принесет нам счастье». И это было правдой… Какая она в ней была хорошенькая. На улице прохожие восхищенно провожали ее взглядами. И в первую ночь, Марианина, я все еще помню, как вдруг разлетелись шпильки из твоей непрочной прически, словно черная река упала на белизну простынь – это были твои чудесные волосы. Никогда ему этого не забыть. Но это его тайна.
Вошли двое с носилками.
* * *
Конечно, Альфио воспротивился его решению, но Кармине остался непреклонным. Он не дал отговорить себя. Не действовали ни отцовские увещевания, ни даже письма, которые Альфио каждый день слал ему, хотя они жили под одной крышей. Альфио наивно полагал, что «написанное» (а делал это писец за бесплатную кормежку) сильнее убедит Кармине в нелепости его «безрассудного поступка». Увы, этого не произошло. Учению пришел конец, не будет и желанной карьеры, для которой его предназначали. Никому не доведется слышать, как произносит Кармине торжественные фразы, вздымает руки и величественно простирает их перед покоренной аудиторией. Кармине не пожелал стать адвокатом. Никогда. Он считал их интриганами, карьеристами. Решил полностью отказаться от мечты, которая так долго была для него прообразом будущего. «Паяцы, – говорил он теперь об адвокатах. Они вызывали у него отвращение: – Говорить о несчастье ближних, эффектно встряхивая манжетами… Нет, я не сумасшедший, чтоб так делать! Болтать, болтать, болтать, жонглировать красивыми словами, округленными фразами, блистать за счет того, кто трепещет от страха, потерял присутствие духа, отрезан от мира, обречен на молчание. Что за мерзость! Хотели убедить меня, что эта профессии мне подойдет, и я поддался. Но теперь все. Я знаю им цену, этим кривлякам». Смерть Марианины вызвала неведомые ему прежде чувства недовольства и возмущения. Он утратил равновесие, сильно изменился. Лицо стало напряженным, нервным, появилось выражение несвойственной ему заносчивости, особенно в улыбке.
Кончено с честолюбивыми планами, думал Кармине. Он унаследует со временем дело своего отца и так же, как Альфио, удовольствуется своим узким мирком, верными клиентами, с которыми можно ежевечерне встречаться в один и те же часы, вести за столом беседы и споры всегда об одном и том же: сколько должно вариться макаронам, как неудобны современные печи, сетовать, что растут цены. Но можно ли в двадцать лет верить в то, что никаких перемен на свете не произойдет? Кармине верил.
Так он думал до встречи с ирландцем Патриком О’Брэди, весьма посредственным человеком. Не мог же он знать, что знакомство с этим флегматичным дурнем сыграет в его жизни такую роль. А вот поди ж ты… Из подобных встреч он нередко выносил что-то новое, непредвиденное, хотя потом это казалось необъяснимым. На этот раз встреча с Патриком О’Брэди помогла Кармине обрести новые силы.
* * *
Патрик О’Брэди был из породы тех вдоволь настрадавшихся эмигрантов, для которых стесненные обстоятельства вошли в привычку. Его звали Драчун, будто он мог сохранить что-то от свирепого права предков. Предки вели себя, конечно, круто, и вновь прибывшие испытали это на себе. Их гоняли, запугивали, награждали ударами сапога, колотили. Жилье, работу нелегко было раздобыть. А тут набралось полно сброда. Приезжали всякие и самого разного цвета. Индийцы, малайцы, филиппинцы. Достаточно, чтоб испортить породу. Худшими сочли китайцев, которых дискриминационные порядки изгнали из Калифорнии. На Тихоокеанском побережье их лишили всех прав.
Вначале это казалось выгодным делом, неожиданно повалила рабочая сила, люди нетребовательные, обращаться с ними можно было по-скотски, а работы требовать сколько влезет. Их спешили использовать, строили железную дорогу. И хотя китайцы выглядели хилыми, не было равных им трудяг: кто еще согласился бы таскать на горбу рельсы, шпалы – и все это за чашку риса? И вдруг внезапно в семьдесят третьем году в Калифорнии появилась угроза кризиса и безработицы. За кого же принялись? Да начали с китайцев, их тут же выгнали. Они взяли курс на Нью-Йорк. Скверная затея. Этаких лицемеров свет не видывал. Невозможно отличить одного от другого, язык ни на что не похож, и зачем они все время кланяются, как будто это поможет делу? Вот уж дельцы так дельцы, так и хлынули, только не известно, как им удалось, разве что пробрались через мексиканскую границу, хитрые, лживые, головы начинены всякими тайными обществами для защиты, понимаете ли, прав китайских граждан в Америке… А какие претензии, возьми и дай им право сбывать разный дурацкий вздор, эти смехотворные безделушки – настоящие гнезда для пыли, да заводить всюду прачечные под предлогом, что чистота – это их специальность. Только пусти, они заполонили б весь квартал и вся Малберри-стрит стала бы китайской улицей. Ну и что дальше? Да, к счастью, не этим карликам равняться с сильной и благочестивой Ирландией, их отсюда вытеснили в порт.
Воспоминания об этих славных потасовках все еще связывались с именем Патрика О’Брэди, хотя сам он несколько одряхлел. Но это еще не все. Драчун награждался и другими кличками. Его звали также Брэд Третий, в особенности те клиенты, которые знавали его отца и дедушку. Потому что кабачок, в котором он замариновался, как селедка в рассоле, был собственностью его семьи в течение трех поколений. Законная лицензия превратилась в наследственное право продавать пиво, крепкие напитки и прочее.
Кабачок Пата О’Брэди своей незатейливой простотой, опрятностью, скромными размерами напоминал о прошлом этого квартала. Когда у покосившейся стопки формировалось землячество, ищущее приюта, сюда стекались фермеры без ферм, пахари без полей, разные сорванцы, не клюнувшие на приманки почтенных вербовщиков его британского величества, да еще вдобавок пославшие их, этих вербовщиков, куда подальше… Эти ирландские парни предпочли дезертирство воинской повинности и дали ходу, чтоб не дразнить оккупанта излишней близостью.
Все это еще не было забыто. Бледный ореол тех героических времен еще венчал предприятие Пата О’Брэди, но постепенно исчезал, так как вокруг все приходило в порядок, хотя потребовалось не менее полувека, пока пришельцы расселились и их споры утихли. Китайцы остались в границах Мотт-стрит и за эти пределы не выезжали. С итальянцами особых трудностей не было. Им уступили часть квартала не из-за симпатии, вовсе нет, а из религиозной солидарности. Между католиками все кончается согласием, не бывает каких-либо острых стычек. Далекая Ирландия была свободной, и можно было не опасаться набегов тех буянов, которые в поддержку, как они заверяли, деятельности фениев[15]15
Члены организации «Ирландское революционное братство» 50–60 годов XIX века, боровшейся за национальную независимость Ирландии.
[Закрыть] взламывали сейфы и угрожали вам оружием. Нет, все это было в прошлом, и Пат О’Брэди больше выпивал, чем дрался.
Через окно было видно, как он стоит, опираясь о стойку, – глаза слезятся, носки спущены – и ждет, пока прогудит сирена, закроются мастерские, опустеют доки, склады, таможни и из порта поднимутся любители выпить, Пат был несколько сгорбленным блондином, очень высоким и худым, казалось, ему страшно мешают его долговязые руки. Кармине часто заходил в его кабачок. Это было по пути, и, кроме того, этот присмиревший в закопченных стенах «победитель» вызывал у него грустное любопытство. Пойти в богатые кварталы, в бары, где подростки спорят о «холодном» джазе? Иногда у него было такое намерение. К черту эти гнусные кабаки! Пересечь Канал-стрит, как через яму перепрыгнуть, и ты уже не итальянец, не ирландец, не еврей, не русин. Канал-стрит как граница, отделяющая уже выигравших от тех, кто еще на дистанции… Там уж акцентов нет, их как резинкой стерло. Ну, а для чего? Ведь ему подвиги Гарри Джеймса, джаз, би-боп и все остальное безразлично, от всего этого ему ни тепло ни холодно… Нет уж, пожалуй, лучше остаться здесь, в двух шагах от своей работы, в этой безымянной толпе людей. Кармине приглядывался к окружающим, в большинстве это были ирландцы, неистовые пьяницы, в невероятном количестве поглощавшие пиво, они бранились, рычали, пели во всю глотку свою любимую песню «Слава Христофору Колумбу, сыну святой Ирландии» и окунали свои усы в белую или бурую пену, засовывая нос в кружку с пивом. Что искал здесь Кармине? Трудно сказать. Просто тепло этой комнатушки и ее беспорядок делали для него жизнь терпимой. Почти легкой. У него были на это свои причины.