Текст книги "Забыть Палермо"
Автор книги: Эдмонда Шарль-Ру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Глава IV
О Америка! Не пришлешь ли мне дядюшек из глубин твоих лесов? Будут ли они татуированы пли нет, краснокожи либо в перьях, – неважно!.. Только были бы богатыми, доводились мне дядюшками и умирали.
Флобер
«Не найти работы, хоть кожу с себя сдери», – рассказывало письмо.
Альфио перечитал его трижды, Калоджеро сообщал еще некоторые, весьма нерадостные новости. За любой пустяк полиция сажала в Эгады. Оказывается, Калоджеро уже женился на шестнадцатилетней девушке. Ну и ну… Шестнадцать лет. Альфио никак не мог себе все это представить. Как раз столько было Калоджеро, когда братья расстались в горах Чивитавеккьи, где в эту засуху паслись стада барона де Д. Прошло двадцать пять лет. Но сохранил ли нынешний Калоджеро хоть что-то от того мальчика с жаром во взгляде, с таким петушиным, ломающимся голосом? Наверное, ничто уже не напомнит в нем того подростка, что шел за стадом и кусал себе губы, чтобы не плакать от разлуки со старшим братом. Что за парень был этот Калоджеро! Никто не помогал ему, с ним шли только одни собаки, страшные гончие, которых Альфио все еще не забыл. Тускло-желтая, пыльная, выгоревшая от солнца шерсть. Почти бесцветные глаза. Здоровенные, вечно голодные сторожевые псы. Исключительная порода. «Исторические собаки, – так называл их барон де Д., он пересек всю Сицилию до самого Монтальбано ди Эликона, чтоб их раздобыть. И добавлял – Их страшатся даже иезуиты». Почему исторические? И кто такие иезуиты? Что-то весьма давнее, Альфио уже забыл. Что же касается других вещей, то грех было бы жаловаться на память. С поразительной точностью он вдруг вспоминал и мешок с бобами, приготовленный для корма скота на время пути, и фураж, нагроможденный в темном углу и обезумевшую овцу, не дававшуюся доиться, – может, у нее вымя болело? Альфио вспоминал невероятную худобу Калоджеро, его привычку спать на животе, уткнув голову в руки, странную горькую складку в уголках рта. Многое вернула ему память, даже эти странные нелепые клички собак – Точка и Занятая. Оригинал этот барон де Д. Что за причуда! Альфио разозлился тогда и сказал: «Трудно понять, что же это значит». Барон де Д. предложил другие: «Ко мне» и «На помощь». Еще лучше! Ну представьте себе пастуха, который орет: «На помощь!», когда ему надо просто подозвать свою собаку. Словом, Альфио не мог с этим примириться и по-прежнему звал псов свистом, нравилось это барону или нет. Дон Фофо потом сказал, что это только шутка и нечего ее принимать всерьез. Альфио лишний раз убедился, что эти бароны де Д. странные люди, сплошь шутники и оригиналы.
Юмор внушал ему священный ужас.
Достаточно было письма от Калоджеро, чтоб возродить забытое прошлое. Да, господин Бонавиа, Сицилия не позволит вам ее забыть – эта отвергнутая, униженная Сицилия! Альфио был расстроен. Он не хотел вспоминать о Сицилии. Так ему было легче. Но как быть, если письмо вызвало снова думы о прошлом? «Мы уже больше не в силах…» – прочел он в нем. И перед Альфио одна за другой проносились эти картины: испепеляющая нищета, безработица, дети в отрепьях… «Оставаться – значит прозябать в нужде до последнего дня, заработать немыслимо…» Да, такую нищету он хорошо знал. Он ее сам испытал, и ужас перед прошлым все еще не покинул его. И все же его представление о прошлом со временем изменилось. Ему трудно было объяснить причину. Несколько строк, написанных рукой малограмотного брата, вызвали тоску по родине. Родина – это ведь не только безработица, вечная борьба за труд, куча несправедливостей, тяжелая нужда, это ведь еще и Калоджеро, его особая манера говорить, такая характерная, проникновенная, приближающая все эти дорогие сердцу образы и горестные сцены жизни. «Как животворная рука господа, облегчившая страдания человеческие, помоги нам, брат, добудь необходимые бумаги для меня и для Агаты, чтоб мы могли вырваться отсюда…» – молил Калоджеро.
Письмо не вызвало у Альфио ни горечи, ни досады. Наоборот. Он испытывал подъем чувств, желание немедленно поделиться и тут же рассказать обо всем, да еще помогая себе жестами, как в прошлом: «У меня, знаете ли, есть брат Калоджеро… Он тоже собирается мигрировать». Альфио хотелось ощутить радость поддержки, насладиться своим благодеянием. Где-то в глубине души вдруг воскресли черты, которые он считал угасшими. Характерный для сицилийцев деспотизм, желание подчинить, быть главой семьи. Как во сне, ему уже виделись за каждым прилавком Малберри-стрит члены семьи Бонавиа; Калоджеро – хозяин итальянского базара, владелец которого уступал свое дело. Калоджеро смог бы торговать там машинками для приготовления равиоли, спагетти, макарон, он был бы единственным поставщиком кофейных мельниц, терок для сыра, скалок для теста, у домохозяек квартала они пользуются большим спросом. Все это было бы на базаре Калоджеро, – портреты Мадре Кабрини, виды Везувия, биографии святых из серии «Рай». Он ворочал бы делами, этот Калоджеро!..
Что за письмо! Как живительный воздух! Альфио подобрел, стал веселей. А эта шестнадцатилетняя Агата, дитя, ставшее женщиной. Ее просто небо послало. Наконец-то появится здесь брюнетка с золотистой кожей, глубокими глазами, блестящими волосами, да еще причесанная по моде Соланто – спокойный круглый шиньон, положенный низко, почти на затылке. Благословение божье! Маленькая Агата… А может, поручить ей заведовать итальянской бакалейной лавкой? Это в двух шагах от Альфио, продают там только итальянские продукты. Если ей вначале немного помочь, она прекрасно справится, эта малышка, а дела семьи Бонавиа значительно улучшатся. Ну конечно… Им нужно выбраться оттуда.
Как он раньше не подумал об этом?
* * *
Кармине занялся хлопотами, и они не без труда, правда, увенчались успехом. Пришлось хитрить. Никогда еще иммиграцию так не ограничивали, как в тридцать девятом году. Но настойчивости Кармине, его упорству было нелегко сопротивляться. Он принимал такой любезный вид, «взламывал двери» самым спокойным, вежливым, элегантным образом. Его встречали резкостями: «Почему, черт возьми, эти итальянцы не могут оставаться у себя? Зачем им в Соединенные Штаты? К чему здесь их крестьянские добродетели, в Нью-Йорке они непригодны. Ведь ясно же». И Кармине не спорил, даже поддакивал: «Ясно… Ясно…» – как будто его уже убедили.
В искусстве добиваться желаемого, не вступая в борьбу с противником, Кармине слыл мастером.
Несколько месяцев спустя на Малберри-стрит готовились встречать еще двух Бонавиа. Все было по закону, с единственным отклонением – они явились втроем. Агата родила в пути мальчика. Это было сюрпризом.
Скрывать уже весьма заметную беременность было не так-то просто. Но это могло помешать отъезду, испортить все дело. Вот почему Агата решила вообще умолчать о предполагаемом событии, даже мужу не говорить. А вдруг он не захочет взять ее с собой? Оставит ее пока тут, ведь так уже бывало со многими женщинами из Соланто, одинокими, несчастными созданиями, живущими надеждой на письмо, денежный перевод, которые прибывали все реже. Этим покинутым было трудней, чем вдовам. Зачем подвергать себя подобному риску?
Агата разыскала в Палермо бесподобный корсет, такого она не нашла бы ни в одном городе мира, просто безжалостные тиски. Трудно описать эту сложную броню со всеми тянущимися от нее шнурками и крючками. Даже палача инквизиции тут было чем напугать. И все же Агата надела корсет, не колеблясь ни минуты. Только шестнадцатилетние бывают такими отчаянными… Зато эффект оправдал ее ужасные мучения. Правда, Агата не могла ни сесть, ни нагнуться, но стало не так заметно уплотнение ее талии. Даже у Калоджеро не возникло никаких подозрений. Сыграло свою роль и то обстоятельство, что она и прежде не соглашалась при нем раздеваться.
Так они уехали. Калоджеро вел себя с большим достоинством и думать не думал, что его ждет скорое отцовство. Агата выглядела скованной и пыталась всячески скрыть свою тайну. Три дня она терпела как могла. Каждую минуту ей казалось, что вот-вот начнутся роды. Но такова уж была Агата, решения ее были твердыми. Надо выдержать – значит, не дрогнет. Она удивлялась той поспешности, с какой ребенок стремился на свет божий. Что ему не терпится? Не сыграет ли он с ней злой шутки тем, что роды начнутся вблизи какого-нибудь порта? Только в открытом море она может вызвать судового врача, рассказать обо всем Калоджеро – словом, поднять тревогу. Тогда уже риска не будет. А вот если все случится около какого-нибудь порта? Придется ли им прервать поездку? Нет, это было бы ужасно. Ну, значит поменьше есть, почти не двигаться и, главное, владеть собой.
Кроме Агаты в каюте были еще три женщины-немки, с которыми она держалась весьма осмотрительно. Одна пассажирка почтенного возраста спокойно сидела в своем углу. Ей бы Агата еще рискнула довериться. Но другие! Что это были за штучки! Обе носили плотно облегающие брюки, не переставали курить, усердно грызли пряное печенье и соперничали, сравнивая свои бюсты с единственной целью убедиться, что и у той и у другой их трудно было обнаружить. Все эти повадки вызывали у Агаты невыносимое отвращение, а у дам – неумеренную жажду. Они вытаскивали из своих чемоданов крепкие ликеры и ночью их распивали. Чего только не насмотришься в дороге…
Агата искала убежища в постели, которую тут же стыдливо задергивала занавеской. В укрытии она ожесточенно принималась за тесемки и крючки своего корсета, со вздохом облегчения расстегивала его и, распростертая, неподвижная, тихо лежала, озадаченно созерцая эту штуку, эту взбухшую странную гору, выросшую на ее теле.
Однажды вечером, когда в каюте было очень шумно и обе немки плясали друг с дружкой какие-то бесстыдные танцы, Агата ощутила, что час пробил, роды начинаются. Она попыталась убедить себя в обратном, еще раз повернулась, хотела уснуть, начала твердить: «Синий как ночь, как ночь, как ночь…» Но в ту минуту, когда эта фраза начала оказывать действие, внезапная боль заставила Агату вскочить рывком, будто ее вдруг пронзили с обеих сторон ножами, разрывающими ее чрево. Не в состоянии больше сдерживаться, Агата отдернула занавески и, жестом умоляя о тишине, прошептала:
– Я рожаю, пожалуйста, мадам, помогите мне.
Она сквозь пелену приметила ошеломленное выражение на лицах своих спутниц. Они бросили танцевать и опрометью выбежали из каюты. Одна еще колебалась, но другая тянула ее за собой:
– Ну… идем же… Это ее ошибка, раз попалась, приходится расплачиваться. Ну и дела… – Их больше всего шокировало то, как эта девочка с голосом школьницы попросила помочь ей родить, как будто бы она просила дать ей варенья.
Дверь за ними захлопнулась. К счастью, третья пассажирка была спокойной и к тому же обладала небольшим опытом. Когда Агата увидела, как она решительно подошла к ней, то вспомнила старуху Селестину с пиявками. В Соланто она одновременно была и повивальной бабкой. У Селестины была такая же спокойная походка, как у медицинских сестер, когда она попадалась вам навстречу, всегда с банкой пиявок, всегда обеспокоенная переменами погоды. Она повествовала о своих пиявках, как о бесценном сокровище. Что бы сказала сейчас Селестина, что бы она сделала, если б находилась тут? Агата представила себя в Сицилии, рядом маму с молитвой к царице небесной – так она всегда делала в ответственных случаях; тут была бы и мать Калоджеро – одна гладила бы ее по голове, другая держала бы за руку.
Но их обеих здесь не было, а Агате было так больно. И вот она заплакала навзрыд, уже не сдерживаясь. Но когда в каюту вошел Калоджеро, все уже было кончено. У него сын? Он ничего не мог понять. Растормошили человека, разбудили, зашел судовой врач.
– Кто рожает? – все еще не понимал Калоджеро. И ему ответили:
– Агата!
Его спутники по каюте хохотали до упаду.
«Да что они, с ума посходили?»
Агата, видно, тоже лишилась разума. Едва увидела Калоджеро, принялась кричать, чтоб он не сердился, чтоб он не бранил ее, не могла она иначе поступить.
А старая немка, похоже, все поняла, и ее это забавляло.
Она улыбнулась итальянцу. Ребенка помыли в тазу, предназначенном для облегчения пассажиров, страдающих морской болезнью, и завернули в скатерть, взятую из буфета. Его первыми инициалами стали, таким образом, заглавные буквы пароходной компании: более счастливого предзнаменования нельзя было и придумать.
Когда прошли первые минуты радости и удивления, начались трудности. Уже на утро явился капитан и сказал, что надлежит урегулировать все гражданские формальности и поскорее окрестить младенца. Так полагается на больших пассажирских судах. Калоджеро заявил, что его сына будут звать Теодор. Он хотел таким образом выразить свою признательность правителю своей новой родины. «Теодор, как зовут Рузвельта». Только уже после всей церемонии он узнал о своем промахе. Ему сказали, что нынешнего Рузвельта зовут вовсе не Теодором. «Злые языки», – подумал Калоджеро, считая, что над ним насмехаются. Но эти люди настаивали:
– Имя нынешнего президента Франклин, Франклин Д. Рузвельт. А Теодор умер двадцать лет назад.
– Вы в этом уверены?
Капитан, смеясь, посмотрел на него.
– Абсолютно. Ну, ну, не расстраивайтесь. Это очень хорошее имя – Теодор. Вы к нему привыкнете, вот увидите. Все равно менять ужо поздно. Скажите-ка мне, вы в самом деле не знали, что президента зовут Франклин?
– А кто бы мне это сказал? – с раздражением ответил Калоджеро. – Такому человеку, как вы, повидавшему свет, есть где набраться культуры. А мы, сицилийцы, живем среди скотины и сами становимся на нее похожи, в животных превращаемся, в идиотов… Не церемоньтесь, сам понимаю, что глуп.
А вечером Калоджеро стало обидно. Зачем он назвал сицилийцев скотами? Но зло было сделано. На душе остался горький осадок. Вмешалась Агата:
– Ну, обещай мне не терзать себя из-за этой глупой истории, хорошо?
– Да уж, – вздохнул Калоджеро. – Невозможно же знать все.
И он понемногу отошел и сам начал посмеиваться над малышом, которого назвали Теодором, потом над немками, явившимися с бутылкой коньяку к ним в лазарет, над припевом «Ах, ах, Теодор», который пели немки, чтоб развеселить загрустивших родителей.
Немки танцевали, тесно прижавшись друг к другу, и Калоджеро отпускал в их адрес разные легкомысленные шуточки.
– Вас не приходится подозревать в беременности, тут уж сомнений нет. Вот с кем бы мне надо было поехать, а?
– Отпразднуем, отпразднуем, – повторяли немки, уже заплетавшимися языками.
Агата в постели впервые закурила. Выдыхая дымок, она смеялась и терла себе глаза. Немного устала и слегка опьянела.
* * *
Приезд Калоджеро, его устройство на Малберри-стрит внезапно приостановили процесс забвения прошлого, воспоминания о котором были тягостны Альфио Бонавиа. Новые события вызвали сентиментальное возвращение к былому.
Альфио опять окунулся в старую, привычную жизнь, лишь только увидел брата, услышал его рассказы, узнал о его личных делах, почувствовал, насколько чуждо ему настоящее, как оно холодно и непрочно.
Для Кармине все было еще сложнее. Он столкнулся с образом жизни, совершенно незнакомым. Душевная чистота Агаты, ее восторженная радость были для него праздником. Она даже в куске хлеба видела рай. А когда она говорила: «Но у вас тут есть все… поистине все», она вкладывала в это столько пыла, что вы радовались каждому ее слову. Достаточно было ей коснуться самого обычного предмета, сказать о нем своими особыми словами, только одной ей свойственным языком, как стул, стол, любая вещь преображалась, сразу наполнялась теплотой, лучами солнца. И это Сицилия могла породить такое чудесное дитя, мудрое, как сама Минерва? Кармине ненавидел Сицилию, невольно связанную с его существованием, поскольку отец нередко вспоминал о своей родине, как о проклятой богом земле.
Казалось, что Агата пересекла океан только для того, чтоб преобразить банальную повседневность да еще и поиздеваться над тем, что Америка внесла в жизнь так много расчета и условностей. И вот Агата, живущая теперь в Нью-Йорке, решила ничем не отступаться от своих старых привычек. Конечно, ей нравился здесь и достаток и разные удобства: целая батарея сушилок у парикмахера, магазины с лифтами, кинематографы, освещенные, как алтари. Калоджеро был от них в полном восторге. Шум и блеск большого города, виднеющегося там, за их кварталом низких домишек и узких улочек, изобилие – все это было оценено и Агатой.
Но эти новые открытия нисколько не помешали ей тут же разместить вокруг своего зеркала аккуратно приколотых по кругу и квадрату тридцать три изображения святой Розалии, которые она собирала с детства. Святая Розалия в своем гроте, она же в золотом платье, она же в глубокой задумчивости. Гравюры, фотографии черно-белые и цветные, рамки, обрамленные кружевами, здесь же с полудюжины святых Агат из Катаны с отрезанными грудями в каждой руке, тут же на серебряной бумаге и прекрасная Лючия, у которой превосходная осанка и торжественная поступь, хотя в горле у ней торчит нож.
Столько картона и бумаги заставило Альфио обеспокоиться еще и потому, что Калоджеро был заядлым курильщиком и повсюду бросал спички.
– Твои святые дом сожгут, – сказал Альфио несколько легкомысленно. – И половины вполне бы хватило.
Но Агата ответила: «Разве можно так говорить?» – с такой строгостью в голосе, что бедный пристыженный Альфио замер на месте. Что он сказал плохого? Она ведь тоже не была святошей. Никогда не упоминала, что надеется на милости господни, не навязывала другим необходимости молиться. А это зеркало с целой гирляндой образков вокруг вовсе не было домашним алтарем, у которого она молилась. Нет. Отношения между Агатой и ее приколотыми булавками к стенке святыми были более сложными. Между ней и этим алтарем шла непрерывная тайная торговля, в которой нежности и ссоры чередовались. Если кто-либо из ее покровительниц провинился, Агата брала статуэтку или образок и ставила виновную лицом к стене. Как-то раз, основательно разозлившись, она в наказание положила святую Лючию в нижний ящик ночного столика. Прислуга зашла к Альфио, чтоб узнать, можно выбросить эту картинку или оставить там, где лежит. Альфио на этот раз с осторожностью спросил свою невестку:
– Почему святая Лючия лежит около ночного горшка?
– Она лучшего не заслуживает.
Вот как ответила Агата. В день поминовения усопших в доме поднялась суматоха. Полагалось по традиции, чтоб Тео, маленький Тео, чудо, гордость Агаты, ее райское сокровище, проснулся в постели весь в подарках. Все кругом были обязаны верить, что эти игрушки присланы ему далекими дядями, кузенами, тетками, почти забытыми, многие из которых давно умерли и якобы послали ему эти дары из рая. Да, Агата упорно добивалась, чтоб в это свято верили, потому что тогда легче и ребенка убедить. И не только Калоджеро, но чтоб и Альфио и Кармине также все это понимали. «Какие дяди? Что еще за тетки?» – спрашивали себя растерянно оба американских Бонавиа, давно перезабывшие фамилии и имена дальних родственников из Сицилии. Но как откажешь этой прелестной Агате с ее матовой кожей, строгим профилем, глубокими, словно гроты, пылкими глазами, способными зажигаться просто вулканическим огнем. Ах, эта Агата! Она заставила даже мертвых потакать ее желаниям.
Новая затея возникла на рождество. Она захотела устроить святые ясли для Христа-младенца. Все в доме было перерыто, осмотрены все ящики и даже сундуки на чердаке, однако нужного не оказалось. Заинтригованные, обеспокоенные, под конец раздосадованные и обиженные Альфио и Кармине следили за ее поисками. Что же ей надо? Очень многое. Как многое? Кармине, считавший, что в Нью-Йорке можно купить все, пробовал прельстить этим Агату, но она продолжала утверждать, к тому же весьма туманно, что то, чего ей не хватает, есть, но нельзя купить. Какие ж это ясли, если все покупное? Задетый этими упреками, Альфио решил выяснить у брата, в чем же дело. Калоджеро объяснил. В Сицилии сохраняют фигурки новорожденного Христа год за годом. Неужели Альфио забыл? Суеверие запрещало выкинуть или держать без дела эти старые статуэтки. А почему же нельзя закупить все снова? Частично можно. Даже самые бедные, перебивающиеся с хлеба на квас люди ходят обычно всей семьей покупать Иисусов для святых ясель, тут не скупятся, выбирают самое лучшее. Тратятся на дорогу, отправляются в Палермо. Помнит ли еще Альфио эти лавочки на улице святого Бамбино? Ведь и он бывал там, приобретая Иисуса из воска. Эти статуэтки – специальность всех ремесленников с улицы Бамбино. Ну и что же? Да то, что изобильные многолетние коллекции фигурок святого младенца превратили устройство ясель в такое сложное сооружение, в котором соседствуют в тесной связи и прошлое семьи и ее настоящее. Это стратегия, да еще полная семейных тайн.
Иисус, купленый в этом году, только один был достоин самого заметного места, между быком и ослом, а все остальные Иисусы, оставшиеся от прежних рождественских праздников, обычно стояли под бумагой землистого цвета или зеленой, как мох. Это варьировалось в течение лет. Старые Иисусы служили как бы пьедесталом всему сооружению, а место, им уготованное, являлось признанием тех или иных заслуг, например: хорош был год или нет? Маленький Иисус из сахара, покровитель, помогающий найти работу, нес на себе небольшую охапку соломы, или кустик, или ангелочка, в общем почти ничего. Его ничем не обременяли. А вот Иисусы мрачных лет, полных горечи, гнева, голода, бессонных ночей, крушения надежд, эти Иисусы, увы, каждое следующее рождество тащили на себе все ясельное сооружение.
Альфио недоумевал. Ничего уж с ней не поделаешь, с этой Агатой. Нью-йоркский пейзаж не для нее, на этом фоне она так необычна. Ей нужно ее прошлое, ее привычки, ее наречие не меньше, чем раковина улитке. Все это с ней неразлучно. Ни за что в мире она не откажется от привычного. Пора привыкать к другой еде. А зачем? Надо бы изменить прическу. Но почему? Этого она не могла понять. Только Кармине ее поддерживал. Он восхищался ее жизненной силой, ее искренней прямотой. Все эмигранты, с которыми он сближался, да и его отец, хитрили, обманывали себя и других, покупали себе модные галстуки, пиджаки. Меняли свой акцент, подделывали свою походку. Словом, жульничали, мошенничали, фальшивили в любом движении. Лишь бы походить на американцев! Но Агата не хотела хитрить. Она продолжала низко на затылке носить свой шиньон, сделанный из косы, как это принято у деревенских женщин. Толстые чулки она предпочитала тонким, любила готовить острые кушанья с соусом из томатов. Всякая подделка ею отрицалась полностью да и с возмущением. Но какая же это была работница! В итальянской бакалейной лавке она трудилась до потери сил. Клиенты покупали только у нее, очень к ней привязались, никто другой не имел такого успеха.
Но Агату успех не портил. Она фыркала над своими удачами, так же как фыркала и над Нью-Йорком, не пытаясь размышлять но этому поводу. Она недоверчиво приглядывалась к своему успеху, как бы трогала его на ощупь осторожной лапкой, вроде кошки, которая не доверяет дождю. И это было Кармине по душе. Ее осторожность, ее недоверчивость нравились ему. «Это моя тетя», – говорил он, знакомя ее с людьми и забавляясь их растерянным видом: «Его тетя? Эта девочка?..»
Он повторял:
– Да. Моя тетя. Не правда ли, удивительная? – И он любовался ею и берег ее в сердце, как нечто самое истинное. Он мог бы и полюбить ее. Глубоко и сильно. Но работа ограждала его от этого. Нелегко было пробить себе дорогу в нью-йоркских джунглях. Это отнимало все его силы и надежно укрывало от подобных опасностей. Вызвать этим драму в семье? Зачем? Поэтому он не допустил ни околдовать себя, ни переполниться растущей нежностью. Успех – вот чего ему необходимо было добиться!
А в Европе уже разразилась война.