Текст книги "Забыть Палермо"
Автор книги: Эдмонда Шарль-Ру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
ЧАСТЬ III
Глава I
Взгляни на мою скорбь, и пусть она найдет отклик в твоем сердце.
Поль Клодель
Нет, боль сокрушает не сразу. Она бьет, изводит. Одно мгновение – и у вас уже чувство, что иссякла вся кровь, прервалось дыхание, онемели ноги, судороги в животе – все это боль. Как отчаянный крик перед обвалом лавины или летящей на тебя скалой, вырывается мольба! «Бог мой, чем я виновата пред тобой? За что так наказал меня? Почему?»
Снова передо мной ясное, светлое небо того декабрьского утра. Я зорко помню все: легкий блеск солнца, холодную прозрачность воздуха, мое обманчивое спокойствие, слепую доверчивость, омраченную еще неясным ожиданием беды. Десять, двадцать раз на пути из Палермо в Соланто повторяю я эту фразу: «Где бы ты ни был отныне…» Она возникала в глубине моего сознания: «Где бы ты ни был отныне, ты мой порыв, моя сила», и этому вторил ритмичный шум поезда. «Где бы ты ни был отныне, вспомни», и другие слова следовали сами: «Вспомни, какими мы были, были, были», и так до самого вокзала Санта Флавиа. Вдруг я услышала: «Стой!», и резкий возглас случайного прохожего на улице пробудил меня перед самыми колесами надвинувшейся тележки, о которую я бы могла сильно удариться.
Холод еще не пришел в Соланто, но зима уже прочно сковала парк, он казался напряженным, надменно неподвижным, а в песке и по земле то тут, то там хрустальным блеском сверкали первые снежинки. Все мне казалось грустным, угнетало предчувствие несчастья.
Помню, как пробило три часа дня, мы слушали шум прибоя на террасе и еще издали увидели человека, направляющегося к нам. Он зигзагами обходил дорожки, осторожно, стараясь не скользить, карабкался по размытым ступеням лестницы. Шум ветра и моря несколько оглушил нас, и мы уставились на него, почти загипнотизированные серьезностью, с которой он выполнял свою столь простую задачу в поисках удобного прохода к террасе. Добравшись до нас, человек остановился. Это был обычный полицейский в фуражке с расколотым козырьком, с обветренным лицом и неуверенной походкой, напоминающей неловкое поведение актера, еще не освоившегося со сценой. Он не знал, каким жестом сопроводить слово, которое ему надо было сказать: «Умер».
Я ничего не поняла. Умер? Кто умер? Почему этот человек, как бы говорящий сам с собой, так все замерло вокруг, толкует нам о греческом фронте, о картонных подметках, об ошибках в стрельбе: «Нищая армия, ваше сиятельство… Парней спустили на берег без всякого оружия». «Антонио? Это о нем идет речь? Значит, об Антонио? Это его предали, обманули. Невозможно. Ложь», – мысленно повторяла я. И теперь у меня бывает такая же мысль. Это ошибка, чудовищная игра. Я похолодела от волнения. Барон де Д. нервно закутался в пальто и сдавленным голосом закричал: «Прочь, солдат, уходи, прошу тебя!» Но человек продолжал говорить. Казалось, он никогда не кончит, и я все смотрела на его губы, которые причиняли нам такую боль, на то, с какой важностью он все это говорил. Его голос, как веревка на шее, душил нас. У него был взгляд карателя, который готов немедленно убить. С каким-то удовлетворением он пользовался своим могуществом, своей, как молния, смертельной силой. Наконец-то его слушают, да так внимательно, когда он рассказывает об этом пострадавшем молодом человеке, которого сбило пулей в греческих горах. «Ну что же, надо смириться…» Холодные, круглые слова бьют меня. Ранят. В ушах колокольный звон. Что это за картонные подметки, картонные… Где мне сесть? Барон де Д. мечется по террасе. Туда и обратно. Как будто порывы ветра перебрасывают его с одного края на другой… Не упадет ли он? «Негодяи! Подлецы!» – твердит барон. А карабинер продолжает терпеливо выдавать свои вести: «Без боеприпасов… Какой-то промах… Ошибка командования». Как это нелепо, жестоко! Неужели слова способны причинять такую боль? Мне не забыть уже никогда этот упорный, равнодушный голос: «Один из наших полков подвергся бомбардировке, налетели свои же самолеты «савойя маргетти». Вот какая ошибка, ваше сиятельство… Бордель какой-то, а?» Куда укрыться от этого вялого голоса, такого убийственно безразличного? Я жду, может, отступится. И возможно ли это после всего сказанного? Разве сотрешь, как магнитофонную запись, слова, нанесшие неизлечимую рану?
Безумная надежда рождается от каждой паузы, сразу чего-то ждешь, и тишина кажется громче фанфары. Но вот человек умолк. Я радуюсь его молчанию, ищу в нем покой, взываю к жалости. Голос, пощади меня!.. Не говори больше ничего. Дай мне вспомнить картины былого, наши свидания на пляже, где мы были совсем одни, нашу страсть, музыку солнца, звучавшую в крови. Три настойчивые ноты у меня в ушах, они напомнили обрывок милого мотива. Облик Антонио передо мной, его тонкая высокая фигура. Но разве он может быть сейчас здесь? Вот где правда – смотри на эти лица. Какая на них печаль! Антонио умер. Моя боль напоминает мне об этом, тоскливый крик чаек над морем повторяет: он умер. Теперь эти слова со мною навсегда. Каждое утро они будут просыпаться вместе со мной. Я буду носить их, как одежду. Не смогу с ними нигде расстаться. Всюду я буду помнить о них, глядя на складки одеяла, на трепет занавесей, волнуемых ветром. Я буду чувствовать их во всем, что опускается и подымается, во всем, что бьется и трепещет, как сердце. Как страшно! Мне уже не избавиться от них.
Карабинер ушел. Нет, это слишком просто. Кажется, произойдет что-то невероятное. Катастрофа. Разверзнется земля и поглотит его и нас. Да, нас всех. Нет, ничего не происходит. Он ушел. Как будто его и не было, но на столе лежит аккуратно сложенное извещение. Все еще трудно понять до конца – Антонио уже не вернется. Я осталась одна. Гнет этих слов тяготит, душит. Они как бремя, тяжело повисшее на плечах. Я вся скована их страшным объятием, и это надолго.
Читатель, в тот день я была в Соланто в последний раз. До того, как закончить главу этой моей жизни, мне нужно досказать, что Антонио, несчастный, погибший Антонио, вызвал у меня чувство ужаса. Я не могла уже представить его таким, как прежде, сильным и уверенным, всегда немного подтрунивающим над другими. Не могла воскресить пред собой того кокетливого Антонио, который выбирал для себя слишком просторную одежду, словно стеснялся, чтоб не увидели его мускулы, широкие плечи, детскую узость бедер. И эта одежда взлетала, скользила, развевалась вокруг его тела и, казалось, едва держалась на нем. Я видела уже иного Антонио, каким он был перед своей гибелью: усталого, шатающегося, побежденного, которого не пожалела его родина, послав на поле битвы обутым в картонные ботинки.
Мне говорили, что его боевыми товарищами были несовершеннолетние. На поле боя оказался сын кучера из Потенцы, мальчишка, у которого пришлось забрать гармонику, так как он все время играл на ней и не мог понять, что здесь это опасно; там были какой-то юный пастух из Сардинии, ребята из Пиана деи Гречи, которые утверждали, что знают язык противника. А может быть, это так и было. Были парнишки из Лукании, несколько крестьян, молодой уличный продавец (единственный уцелевший), который говорил Антонио: «А я вас знаю, я вам как-то продал мешочек с фигами на Ньяцца Беллини», словом, около дюжины южан, совсем неопытных в военном деле.
Да если б они и имели опыт, ничего не могло измениться: боеприпасов было мало, а пользоваться оружием можно было только с разрешения Антонио. И в этой подробности я находила себе какое-то странное утешение. «Господин офицер, могу ли я выстрелить?» – молили Антонио молодые люди, которые были на волосок от смерти. Как все это ужасно! Что за бой, в котором приходится просить разрешения защищаться? Вместо солдат здесь осталась кучка детей, растерянных, покинутых в горах, отрезанных от всех, обреченных на верную смерть и все же решивших выстоять, пока хватит сил.
Наверное, Антонио, мудрый Антонио, отчетливо понимал трагический исход этой битвы. Может, смерть казалась ему наилучшим исходом в тот страшный час? Он ведь так был не похож на других.
* * *
После гибели Антонио барон де Д. стал неузнаваем: свинцовый цвет лица, жесткий взгляд, всегда холодный, раздраженный голос, Ненависть переполняла его, вызывала поступки, которые могли навлечь на него репрессии. Он, например, отказался поместить имя своего внука на памятнике погибшим. Здесь все мгновенно становилось известным от одного другому, к тому же и в Сицилии хватало доносчиков. Действовать так было просто безумием. Для чего он это делал? Нарочно? Из окон замка в определенные часы доносились передачи лондонского радио. А куда девались его рояли? Он от них избавился… Все, что напоминало ему о прошлом, о его несчастье, казалось нестерпимым. Но нужно ли было сжигать их? Да еще в саду? Береговая стража сочла, что эти костры сигнализируют противнику, началось дознание. С моря это пламя, подымавшееся у подножия замка, выглядело страшным, огромным. Даже в Палермо об этом говорили.
Гнев настолько охватил барона де Д., что он забыл об осторожности, а может быть, сам решился провести остаток жизни в Устике или еще какой-нибудь островной каторге, куда высылали врагов режима скованными кандалами по четверо.
Высылка… Этого-то и опасался дон Фофо. Его отчаяние – ведь и для него смерть Антонио была крушением всех надежд – усугублялось страхом, вызванным буйными выходками отца. Собственный риск его мало беспокоил. При первой же опасности – по тайным тропинкам в горы, в пещеры. Он бы сумел спастись, нашел бы убежище в какой-нибудь хижине и не оказался бы там в одиночестве. Ведь столько отверженных нарушителей закона жили там издавна, наверху, в этих ущельях, в лоне пересохших потоков, многие настолько свыклись с этой пустынной местностью, что никакой силой их уже оттуда не выгнать. Дон Фофо всю жизнь был их другом, покровительствовал им, давал работу, иногда укрывал их в Соланто. Горы всегда были в распоряжении дона Фофо. Он знал там каждый камень, каждый источник, каждый колодец, каждую женщину; он чувствовал себя там как дома. Но мог ли он обречь своего отца на тяготы такой жизни? Об этом дон Фофо часто думал. Да, отец был не молод, тоска изводила его, как рваная рана, ночами он боролся с бессонницей… Семьдесят пять – это уже не молодой человек. Но если бы только это!.. Имелось и более серьезное препятствие, усложненное обстоятельствами: это намерение барона де Д. поносить всех, кого он считал ответственными за смерть Антонио, осыпать их тяжкими оскорблениями, открыто выражая свою ненависть, свою сатанинскую злость ко всем представителям порядка, закона, режима. К чему обманывать себя? Там, в горах, барона де Д. будут бояться, не захотят приютить его. Никогда мафия не стерпит в своих рядах присутствия человека, потерявшего самообладание настолько, что при виде карабинера вся кровь бросалась ему в лицо.
Мафия – едва осмеливаешься писать это бесславное, мрачное имя, наводящее страх, но этого не избежать, – горами владела именно мафия, все там зависело от нее. Молчание, благоразумие, притворство, симуляция – вот чего она требовала, давая укрытие. Но хитрости, уловки барон де Д. отверг. Он считал нужным протестовать. А чем это кончится, ему было безразлично. Опасность? Риск? Все это его не волновало. Будущего уже нет. Антонио убили. Его кровный потомок стал жертвой невежественного, безумного режима, сеющего смерть. Такое убийство оправдать невозможно. Он обязан поднять тревогу.
Да, барон де Д. сильно изменился. Его охватил порыв мщения. Жители Соланто видели, какую драму снова переживает их хозяин. Траур по Антонио стал общим, все мужчины и женщины без исключения присоединились к горю барона.
Участились различные происшествия, порой весьма жестокого характера, как, например, похищение молодого фашистского чиновника, приехавшего сюда на несколько дней отдохнуть. Он вдруг как в воду канул, исчез неизвестно куда. Другой раз происшествия выглядели комично, как случай со стариком из Соланто в день торжественного открытия дороги, которую тут вовсе не считали столь уж необходимой. Но что было делать? Правительство в качестве лекарства от всех бед шумно рекламировало «превосходные панорамы», открывающиеся на протяжении этой дороги, и газеты об этом много писали, хотя при жестком нормировании горючего и отсутствии туристов дорога ничего особенного не сулила. На открытие пришел автобус из Палермо, набитый чиновниками. Они изо всех сил старались явить собой пример оптимизма, и это выглядело весьма нелепо. Начальство в украшенных нашивками мундирах и шапках с кисточками вело себя шумно и празднично, дабы заставить присутствующих забыть о забастовках, бунтах и потерях империи. Они выбивались из сил, эти люди. Нужно было чем-то возместить утраты, не правда ли? Минувший год запомнился лишь множеством скверных сюрпризов, а тысяча девятьсот сорок третий тоже не сулил лучшего. Итальянский экспедиционный корпус стоял на Дону. Говорили, что в нем более ста тысяч солдат. Вся эта напыщенность, этот избыток красноречия, вынужденные улыбки, сопровождающие торжество открытия дороги, были похожи на угрызения совести. Итальянских рабочих увозили в Германию целыми поездами. Когда их новым хозяевам казалось, что они работают недостаточно хорошо, на них спускали собак. Все это было известно. Все. Однозарядные ружья, старые пушки, участвовавшие еще в кампании 1896 года, снова ставились на вооружение; министры спекулировали снаряжением; генералы смахивали на ростовщиков либо на шутов, вроде этого Соддю, который, находясь на греческом фронте, охотней сочинял музыку к фильмам, чем командовал солдатами; а что говорить о высших умах, о финансистах режима, – те заботились только о своем кармане и спешили захватить на землях империи богатые имения и нажить состояния. Да, все было известно, достаточно было послушать разговоры. Жители Соланто с изумлением разглядывали этих чиновников в черных сапогах, прикативших в этакую жару из Палермо. Тут были и высокие и толстые, и все они под обжигающим, как раскаленный металл, солнцем не знали, что бы такое еще придумать, чтобы иметь самый торжественный вид. Омерзительные морды! Похоже, что они чувствовали себя не в своей тарелке перед толпой крестьян в трауре, стоявших в мрачном молчании. Приезжие были обеспокоены этой аудиторией, боялись собравшихся. Молчаливость толпы усиливала нервозность официальных лиц. Один довольно развязный и самоуверенный молодой чиновник, видимо, считающий свои функции в управлении мостами и дорогами высокоответственными, последовал советам из Рима и пожелал установить прямой контакт с публикой и для начала решил завоевать симпатии старика, стоявшего в толпе. Он направился к нему. Но старик уставился на него с видом человека, не понимающего, чего от него хотят. Зачем такие любезности? Он слушал, как его зовут то предком, то папашей или дедушкой, и эта фамильярность пришлась ему не по нраву. Потом его потащили за рукав на эстраду и усадили там. Крестьянин продолжал молча жевать кусок хлеба, вынутый из кармана. Это был очень старый человек, обветренный, морщинистый, сидел он с опущенной головой, наклоняя ее то вправо, то влево, будто огромный картуз был слишком тяжелым для него, и казалось, что весь он настороже и прислушивается к шумам, идущим откуда-то из глубины земли. Ему задали несколько вопросов. Как он находит, ведь эта дорога – настоящий прогресс? Крестьянин слушал, улыбался, показывая свои редкие желтые зубы, но было очевидно, что патетический тон расспрашивавшего его человека не касался его души. Ну, не правда ли, все это кажется чудом такому, как вы, который еще помнит, что здесь были проселочные тропинки для мулов и облака пыли вслед за скотом? Старик кивнул головой. Пыль? Да. Это он помнит. И вновь умолк. А человек в черной рубашке все заливался соловьем, много раз повторяя в своей тираде «проезжая дорога», грассируя «р» и высвистывая «з», потом, не желая ограничиться этим, принялся воспевать фашизм и добавил, что самый старый крестьянин в селе, этот древний патриарх, сидящий около него, конечно, захочет высказать по радио все, что он думает о благах фашизма. «Итак, начинайте, дедушка… Не правда ли, в Италии живут счастливо?»
Старика долго упрашивали. Он повторял: «Италия… Италия…» – и продолжал жевать свой хлеб. Его медлительность объяснили преклонным возрастом. Ведь человеку без малого сто лет… Крестьянин, полузакрыв глаза, смотрел то на чиновников, то на жителей Соланто, собравшихся у подножия трибуны, затем на микрофон, опять на чиновников и шевелил губами, видно, настраивался говорить. Но что-то его удерживало. Опасение какого-нибудь скрытого умысла? Боязнь? Но чего? Попробовали выяснить. Но он угрюмо спросил: «Точно ли меня услышит весь мир? И в Америке и в Англии тоже?» – «Ну конечно, конечно… Вас услышат все, даже враги наши. Давайте же… Можете говорить все, что вам хочется сказать».
Тогда крестьянин встал, и воцарилось молчание.
Он лихо надвинул свою фуражку на глаза, осенил себя крестом, удобно устроился у микрофона, обхватил его обеими руками и крикнул громким, тревожным голосом: «Америка! Америка! Слышите ли вы меня?» Настала гробовая тишина. И молодой человек из управления мостов и дорог начал внутренне раскаиваться в своей затее. В первом ряду важные птицы в эффектных мундирах застыли от волнения. И вдруг старик как мог громко заорал: «Говорит Сицилия! Она зовет вас на помощь! На помощь!.. На помощь!..» Повторив это три раза, он медленно спустился с эстрады, удовлетворенно покашливая. Вот это был скандал!
Такой вызов, такие выходки по тем временам были необычны. Подыскали свидетелей, чтоб объявить старика сумасшедшим. Пустили слух, что его хватил солнечный удар. И все же происшествие в Соланто вызвало в верхах сильное раздражение. Там заговорили о подозрительных настроениях, не под влиянием ли барона де Д.? Пора все выяснить. Послали чиновника произвести расследование на месте.
Чужого встретили неприязненно. Да и само Соланто выглядело словно опустевшая крепость или мертвый город. Безлюдные улицы, закрытые двери, темные и узкие, как ловушки, лестницы. Что за край! Где же все жители? Но беглые силуэты исчезали, едва появившись. Что за таинственные махинации? И потом, почему этот город весь в трауре? Что за дощечки с надписями вывешены у дверей: «Нашему сыну», «Нашему ребенку»? Что здесь произошло? Куда исчезли все жители, убили их всех, что ли? Что за безумие? Траур на пороге каждого дома. Всюду смерть. Этому не было конца. Бесконечные черные следы смерти. Как мог себе представить фашистский посланец, что траур, объединивший всю деревню, – это память об Антонио? Невозможно понять, если ты сам не сицилиец. А он не мог быть отсюда родом. Недавний декрет запрещал тем, кто родился на этом строптивом острове, занимать государственные посты, – может быть это поможет режиму пресечь нездоровые настроения? Но это была одна из личных идей Муссолини. Южане, ставившие палки в колеса, уже надоели фашизму.
Наблюдение за порядком поэтому находилось в руках приезжих чиновников, а им местные нравы мнились дьявольскими кознями. Приезжий из Палермо, как и другие посланцы, появлявшиеся до него, в полном недоумении стоял перед воротами замка Соланто. И это – главный вход? Все здесь было на один манер, все дышало враждебностью. Даже лачуги казались закрытыми крепостями. Он не знал, что и думать. Пот жемчужинками блестел у него на лице. Мелькнула женщина, вернее, немой таинственный силуэт. Что, здесь живет барон де Д.? Она притворилась, что не поняла. Как тупы эти сицилийки, просто козы! Земля, стены, каждый камень Соланто источали жару и усиливали тоскливую досаду этого человека в черной рубашке и сапогах, остановившегося на знойной площади. Ну и край, боже ты мой, что за глухомань! И какой огненный ветер! Он отер мокрое лицо. Неожиданно, как в волшебной сказке, на стене возник человек. Он лежал неподвижно, и это озлило приезжего. Кто это, сторож? Что он делает и почему его раньше не было видно? Хотя даже собаку не оставишь в таком пекле, пожалеешь ее. Но и после того, как приезжий окликнул странного сторожа, попросил его известить барона де Д. о его приходе, дело вперед не подвинулось, дверь осталась запертой, и чиновник долго стоял в ожидании, пока его примут. В Палермо он доложил о своей поездке. Рассказал о замке, его нескончаемых коридорах, мощенном плитками вестибюле, прохладном, как каменный грот; описал кабинет и высокие библиотечные шкафы, большие круглые столы, на которых громоздились разные печатные издания и даже, представьте, английские журналы. Он несколько раз повторил «английские», чтобы подчеркнуть своему начальству, что он не промах и все заметил. Потом намекнул, что сторож игнорировал римское приветствие, – все это было подозрительно! И как посланец из Палермо сам решился показать пример этой банде выродков, как он вошел четким шагом в гостиную, приветственно вытянув руку вперед. И тут он процитировал по памяти фразу, которой встретил его барон де Д.: «Избавьте меня от ваших клоунад…» Этот человек слова произнести не может без ярости. Его поведение просто скандально. Не пришлось даже воспользоваться записной книжкой. Барон де Д. вырвал ее из рук приезжего. «Я полагаю, что у себя дома могу говорить, что мне вздумается». Где уж тут проводить расследование. Это просто сумасшедший, больной. Чиновнику пришлось ограничить свои намерения. Несколькими хорошо прочувствованными фразами он высказал барону свое мнение о возвышенных чувствах семьи, отдавшей родине сына. В ответ барон де Д. завопил: «Громче! Я глухой». Он даже оттягивал свое ухо рукой. Но на его глухоту никогда не ссылались прежде. Наоборот, известно, что он страстный любитель музыки. Что же, он издевался? «Бесполезно, я туг на ухо». Вот его слова. Потом открылась дверь. Конечно, это был его сын. Тот же злой взгляд. Партийного значка, конечно, не носит, как и папаша.
Отсюда явствовало, что дон Фофо не менее подозрительное лицо, чем барон де Д. И его надлежит считать ответственным за все то, что происходит в Соланто. Равно как и за историю с памятником погибшим героям. Чиновник заметно гордился вопросом, который он напрямик поставил: «Как может отец офицера, павшего на поле битвы, запретить, чтоб на памятнике начертали имя его сына?» Ответ не заставил себя ждать: «Я не собираюсь служить примером». Ну что за гнусные типы эти оба! Подонки. Чего мы нянчимся с ними? Здесь вместо перчаток была бы уместней плеть. Чиновник усердствовал как мог, но не почувствовал особой поддержки. Особенно растревожило его пренебрежение секретаря федерации, почти не слушавшего его доводов. Чего же они хотели? Чтобы его укокошили, как того парня, которого послали в Соланто будто бы отдыхать, а его там подстрелили, как кролика. Как понимать эти иронические взгляды, намеки, секретничанье? Они утверждают, что он недостаточно осведомлен. Он? Такой примерный работник! Ведь он все подметил, ничего не пропустил. Решительно ничего. Так что же за всем этим кроется?
Он пытался разобраться. Разъяснения появились в вечерних газетах. Упоминалось об инцидентах, достойных сожаления. Произошли три взрыва в Соланто, брошены три бомбы.
Памятник погибшим взорвали час спустя после отъезда фашистского чиновника.
* * *
Это произошло в мае, в период затишья. Пришлось принять решение. Оно дорого стоило барону де Д., предстоящая разлука вызывала неотвязные, тоскливые мысли о том, чего он отныне лишится. Бесконечная, долгая мука.
Но уезжать было пора. Не было иного выхода. Положение обострялось, усиливалась полицейская слежка, уличные патрули, участились обыски. И ко всему прочему еще эти жестокие сцены – избиение беременной женщины, которую заставляли назвать имя человека, взорвавшего памятник. Его так и не нашли. Кто это был? Анархист? Или кто-то из сепаратистов, чьи идеи здесь усиленно распространялись? Что за намерение было у этого человека? Действовал ли он в интересах барона де. Д.? Но оказал ему сомнительную услугу. Или же хотел бороться заодно с ним, как утверждала полиция? Впрочем, может быть, сама полиция все это и устроила, чтоб взвалить провокацию на плечи преследуемых людей.
Пора было уезжать. Сколько бы барон де Д. ни уговаривал себя, что еще вернется, это не утешало. К чему иллюзии? Уехать – значило освободиться от тех жестоких, непереносимых, почти убийственных дум, которые стали для него необходимыми, как воздух, которым он дышал. В стенах замка когда-то жила история удивительной любви, этим ему был дорог его сицилийский дом. Уехать – значило расстаться с призраками, бродившими в замке. Аромат прежнего счастья еще был в каждой комнате, и образ женщины, воспоминание о которой еще будило его по ночам, присутствие которой он всегда ощущал, хотя прошло так много лет; и музыка, которой они жили оба, он еще слышал ее, эту музыку, похожую на неукротимое желание. И странным образом было неотделимо от всего этого воспоминание об Антонио, который сумел спасти его от долгих часов бесконечного ожидания, от приступов ненависти, которыми живет поруганная любовь, оскорбленное сердце. Антонио помог ему тогда излечиться.
Но он опасался другого, более страшного, – что потеряет желание вернуться в Сицилию. Он себя знал. Стать безразличным, от всего отрешиться – у него хватило бы воли. Но тогда его ждала пустота. Смирится ли он с ней, сживется ли? Как туманная еще мысль, в нем жила такая боязнь. Он старался не углубляться в мысли об этом, отвлечься, мечтал, что наступит мир, и как знать – может, жизнь станет иной, сильной, яркой, полной ослепительных надежд. Но поверить в это было трудно. На его памяти войны всегда плохо кончались и мир приносил много разочарований. Решающих перемен не происходило. Да, это было именно так. Жестокий разрыв между большими ожиданиями и тем, чего удалось достичь.
В глубокой тревоге барон де Д. размышлял об этом и опасался, что после долгого, может, многолетнего пребывания вдали от родины ему будет тяжело вернуться и жить в Сицилии.
* * *
Дона Фофо трудно было счесть человеком предприимчивым. Он не отличался и сентиментальностью. В нем преобладала некая смесь чувственности и решительности. Этим он был похож на мать. Барон де Д. пробудил в нем глубокую постоянную привязанность, которую вызывает иной раз неразделенное чувство. Фофо знал, что несчастье отца не возместить ничем. Тут и сыновняя любовь беспомощна. Это понимание сблизило обоих, сделало друг другу необходимыми – они были между собой откровенны. Молодой барон жил в стороне от палермского аристократического общества. Он был далек от этого замкнутого, чуждого и туманного для него мира и ничего о нем не знал. Отец казался ему совершенством. Чем меньше он понимал его, тем больше любил. И такого человека преследует полиция. Нужно было спасти старого барона от тирании, наглевшей с каждым днем. Надо было убедить его скорей уехать. Так решил дон Фофо, хотя сама мысль о разлуке расстраивала его до слез и он сам не подозревал, что это будет для него так тяжело. Но что тут поделаешь? Он привязался к отцу, ему были по душе его привычки и вкусы, образ жизни, пусть сам дон Фофо провел свою жизнь в полях, на фермах, любил простых крестьянок. Так уж сложилось. Бывают в человеческой природе такие контрасты.
Несколько недель ушло на разговоры о необходимости отъезда, наконец барон де Д. согласился. К этому времени началась битва в Тунисе, да и само положение барона де Д. в Соланто настолько ухудшилось, что нельзя было терять ни минуты. К счастью, дон Фофо знал, кто ему сможет помочь. В этом смысле он никогда не терялся и тут же предупредил некоторых друзей. «Экспатриироваться без паспорта» или «присоединиться к тем, кто уже отбыл», – в то время часто пользовались подобными выражениями. Дону Фофо стоило только намекнуть. Поняли и его торопливость и его тревогу. Не так уж редко приходилось в те времена срочно выезжать. Прежде всего надо было получить поддержку мафии. Следует упомянуть, что тогда она действовала по указаниям Америки, и там, за океаном, знали все, что происходит в Сицилии.
В Тунисе итальянские войска еще сопротивлялись. Но так могло продолжаться в лучшем случае несколько недель – линия Марет была прорвана, предстояла высадка. Еще задолго до нее упрочилась связь между секретными американскими службами и их сицилийскими агентами. Мафия обеспечивала молчание одних, поддержку других, размещала тут и там надежных людей, сообщавших о настроениях в армии, помогающих дезертирам, и, кроме того, это уже само собой разумеется, от имени демократии давались различные обещания сепаратистам. Одним словом, мафия многое держала в своих руках.
Хотели, чтоб высадка обошлась малыми жертвами. И ради этого не приходилось особо деликатничать в выборе средств, даже таких, как использование мафии… Любопытно, что связь с ней держали непосредственно в генеральных штабах. И это мафия разделяла ответственность за судьбы армии? До чего дошли! Ну и времена!
Между итальянскими уголовниками, сидевшими в американских тюрьмах, и их почтенными сицилийскими осведомителями установилась непрерывная переписка, обмен новостями, взаимопомощь. Такой наивный замысел мог родиться только в умах простодушных американских идеалистов. Авантюра, и только!
Гангстер Счастливчик Лючиано имел за собой пятьдесят два судебных приговора, почти уникальное в преступном мире прошлое, насыщенное сводничеством, сутенерством, он был осужден к тридцати годам тюрьмы, и все же именно он был признан подходящей фигурой и не вызвал никаких сомнений во время подготовки этой авантюры. У него, по слухам, более двадцати раз консультировались почтенные джентльмены и солидные военачальники, которые через тюремную решетку советовались, какими средствами вести те или иные военные операции. Случай представился выгодный, и Лючиано старался как мог. Как по волшебству, память открыла ему целый список старых сообщников, которым Седьмая армия могла довериться закрыв глаза.
Она вошла в Сицилию, как нож в масло.
Когда все было кончено быстро и без потерь, а бедные англичане, менее информированные, в это время теряли тысячи людей, истекали потом и кровью, услужливый Лючиано, участник победы, потребовал признания своих заслуг. Но он не мог этого добиться, никто больше не помнил данных ему обещаний. Что там ему наговорили? Обещали освободить?
Ему пришлось нанять двух адвокатов и запастись солидным терпением, чтобы дело пересмотрели.
А затем его выслали в Италию.
Но это уже произошло несколькими годами позже, когда закончилась война. И если я упоминаю о судьбе Счастливчика Лючиано несколько раньше времени, то это потому, что он не останется посторонним в том, что последует дальше.