Текст книги "Из первых рук"
Автор книги: Джойс Кэри
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
–В борьбе, – сказал мистер Мозли.
–Ваша правда, мистер Мозли, – сказал Альфред.
–А в чем причина борьбы? – сказал Берт.
–В борьбе, – сказал Мозли.
–Ваша правда, мистер Мозли, – сказал Альфред.
–А я вот чего никак не пойму, – сказала девчонка с каплей вечности на носу, – это как заставить людей перестать бороться.
–Надо с ними бороться, – сказал мистер Мозли.
–Ваша правда, мистер Мозли, – сказал Альфред.
–Двадцать одну маленькую, – сказал я, – и еще раз двойную для мистера Мозли, мисс.
Но пиво стало безвкусным, как вода. А глаза не давали мне покоя. Да, сказал я себе, вижу, я вас вижу. Изгибы острые, как клинки. Правый глаз чуть вытянут влево, так что кончик почти касается правого края лица, как раз там, где облако. Или даже врезается в него, чтобы прорвать линию. Что-то вроде вмятины сбоку на шляпе. Нет, так, пожалуй, слишком замысловато. Кит должен быть душевным – честная молодая мамаша кит.
Что-то быстро скользнуло по моей штанине, и киска уже сидела передо мной. Как лэндсировский лев, только лапка поджата. Глаза полуприкрыты, сидит неподвижно, как мраморная. Глухой, кастрированный кот. Ему все нипочем. Даже не знает, чего его лишили. Единственный в мире кот-индивид. Всеобъемлющий кот.
Я постучал кружкой по столу, со всей почтительностью.
–Вас я больше не обслуживаю, – сказала Коуки. – Хватит с вас.
–Но сегодня мой день рождения.
–Вчера тоже был день рождения, и вы набрались через край. У вас, как я посмотрю, каждый день по рождению.
–Да, каждый день. Бывает и дважды в день. А все искусство.
–Искусство за многое в ответе, за многое, за многое, – сказал Берт.
–А оно не желает ни за что отвечать. Оно просто существует, и все тут.
–Существует? А зачем существует?
–Чтобы существовать.
Я взял кружку Зеленоносой и, пока та протирала очки, выпил ее пиво. Но оно сразу же улетучилось. Настроение у меня совсем упало. Проклятое «Сотворение» преследовало меня. Сделать глаза, написать мраморные горы. Пока не ускользнули. Но я же не младенец, меня не проведешь на пустышке. Уже пробовал. Я знаю, что получается, когда начинаешь что-то менять, – тьма новых задач. Работы и хлопот хоть отбавляй.
Зеленоносая поднесла ко рту кружку и, обнаружив, что она пуста, поставила ее на стол. Выпрямилась, пригладила волосы. Она явно обрадовалась. Наверно, не любит пиво. Как те девчонки, которые предпочли минеральную воду. Но у этой есть чувство долга. И честолюбие. Хочет стать учительницей рисования. В средней школе. Для начальной достаточно пить лимонад и писать акварельки. А она сможет рассказать ребятишкам, что работала с самим Галли Джимсоном. А они подрастут и скажут: «Да-да, Галли Джимсон. Тот, из прежних. Довоенный. Скукота. Такая же мертвечина, как Юлий Цезарь».
По радио передавали последние известия. Их передавали каждый час. И Берт сказал:
–Варшаву опять бомбили. Жаль старушку.
–Говорят, красивый город, – сказала Меджи.
–Там знаменитая картинная галерея, – сказал Набат. – Только от нее, надо думать, уже ничего не осталось.
–Ну, картины-то остались, – сказал Берт сердито. – Там ведь, верно, есть старые мастера. – Берт очень консервативен. – Уж о них-то позаботились.
–Да, – сказал Котик. – Это очень ценные картины. И красивые. Их писали настоящие художники.
Котик говорил нарочито громко и смотрел мне прямо в лицо. И я понял, что он ненавидит меня всеми печенками. Мне стало горько.
– Настоящие художники, – повторил он, – а не всякие там модернисты.
Мне нечего было на это сказать, и я только дружески кивнул ему. Чтобы пожелать удачи. Котику-индивиду. Живущему в мире сплошных котиков. Воплощению идеи котика.
Что за молот грозно бил?
Мозг в каком горниле был?
Кто посмел в стальных тисках
Сжать внушающего страх?
Серьезный котик. Сосредоточенный. Идет, словно тигр по джунглям, сверкая фарфоровыми и золотыми зубами.
Когда стрел горящих лес
Звезды кинули с небес,
Глянул ли он в мир, любя?
Давший овна дал тебя?
Я выпил пиво Берта, пока он доказывал присутствующим, что старые мастера в Варшаве не могли погибнуть, потому что поляки любят искусство; и потом, если разбомбило бы старых мастеров, директор галереи получил бы по шапке.
Борода, думал я, борода старика сразу выиграет, если усилить светотени, расширить диапазон цветовой гаммы. Да, тут придется изрядно потрудиться, но я сделаю эту бороду – самую замечательную в истории живописи, бессмертную бороду. А зеленый отблеск оттенит зеленый тон моря и чудесно прозвучит среди розовых скал. Меня снова бросило в жар. Уж не заболел ли я?
По радио пошли мелкие происшествия, и вдруг диктор сказал, что миссис Манди, подвергшаяся нападению с целью убийства десятого числа прошлого месяца, скончалась. Перед смертью она ненадолго пришла в сознание и успела сообщить приметы убийцы.
Берт так неистовствовал, что, кроме Коуки, никто не слушал радио, и я увидел, что она смотрит на меня. Но мне было совсем плохо. Я даже не смог притвориться трезвым. И тут она внезапно выключила радио. Не думаю, чтобы она что-нибудь знала. Но у нее могло появиться подозрение или что-то вроде. Коуки становится женщиной, подумал я, незаметно пробираясь к дверям. Никто не знает, откуда она знает то, что знает. Но это, несомненно, то самое.
Когда я выскользнул за дверь, что-то похожее на огненную комету просвистело у меня над левым ухом и прямо передо мной, в пятно света, шлепнулся Снежок, сразу на все четыре лапы. И тут же одним прыжком, спружинив свои ловкие, ликующие мышцы, взлетел не то в небо, не то на стену соседнего сада.
Глава 43
Беспрепятственно ускользнув от общественного признания, я пошел домой. То есть, вскарабкавшись по стремянке к осветительному щиту и включив верхний свет, влез в люльку и принялся писать киту глаза. Дергая за веревку, приделанную Джорксом, я взлетал все выше. Пока не запорхал, как ангел, на высоте тридцати футов.
И как только глаза приобрели нужную форму и я навел зрачки, они впились в меня. В них было что-то; сам не знаю что. Эти глаза – ярд в длину, фут в высоту – сверлили меня, словно в них вместилось все горе и все счастье мира. У меня навернулись слезы. Буу! Буу! Я плакал, накладывая еще чуть-чуть кобальта на теневую сторону и стараясь решить, из-за Сары я так разрюмился или из-за кита. И чем отчетливее становились очертания глаз, тем яснее я видел, что мне удалось прямо с ходу сделать их хорошо. Особенно контур. Еще бы! Правый глаз – провал в темном багрянце – выпирал, как луна.
Сам создаешь себе новые трудности, сказал я, плача навзрыд. Пожалуй, все-таки из-за Сары. А, не все ли равно! Буу! Буу! Что говорить, меня ужасно развезло из-за Сары. Хуже, чем из-за старины Хикки. Странно! Такое чувство, будто у меня отняли правую ногу или даже левую, которую, уж если на то пошло, я даже больше ценю. Вот-вот. Именно этого она и добивалась, старая мессалина. Из кожи лезла, чтобы подцепить меня на свои крючки. Послать бы ее ко всем чертям. И я заострил киту верхнее веко. А толку что, если теперь я из-за нее сам не свой? Да, она умела влезть мужчине в душу. Знала, как завладеть его сердцем или, вернее, желудком, печенкой или чем там еще. Что у кого болит. И окопаться там. Буу! Буу! Слеза капнула на палитру. Кто бы мог подумать, что я способен лить слезы в полпенни величиной. В шестьдесят восемь, по такой затасканной юбке, как Сара Манди! Кто бы мог подумать, что в моем возрасте и при моем опыте я позволю ей схватить себя за глотку и буду давиться от слез. Буу! Буу! Кит смотрел на меня каким-то таким взглядом, что я никак не мог успокоиться. Слезы стекали по моему носу, и я сказал себе: замечательные глаза! Шедевр! Возможно. А ноги старику я постараюсь сделать крепкими, как скалы. Крепче скал. Да, на ближайшие сутки работы невпроворот.
И я работал за шестерых. И в каких условиях! Сара все время выкручивала мне кишки и сжимала грудь, а люлька выкидывала разные номера. Я не сумел закрепить ее, и поэтому она болталась из стороны в сторону. Иногда, смешав краски, чтобы положить их на стену, я вдруг обнаруживал, что тычу кистью в воздух. Люлька не переставая кружилась и поворачивалась, а потом стала взлетать и падать.
Один раз она даже пошла кругом, как большое колесо, так что я повис вниз головой. Так, сказал я, это уже беспорядок, нарушение закона всемирного тяготения, беззаконие, – верно, меня опять схватило, как бывало: или пиво оказалось замедленного действия, или, может, Альфред подмешал в него спирту.
Я дотронулся до запястья: горячее, чем рыба на сковородке.
–Да, – сказала Сара, – у тебя жар. Ты весь пылаешь. Совсем как в первую субботу нашего медового месяца в Борнемауте, когда я пощупала тебе пульс. Надо скорее лечь.
–Хэлло, Сара! – сказал я. – Что ты там делаешь в пустоте? Смотри сверзнешься!
–Обо мне-то что беспокоиться, – сказала Сара. – Я всегда за собой присмотрю. Лучше о себе подумай. Ты, черт возьми, очень болен.
–Ай-ай-ай, Сара! Ну и опустилась же ты с этим Байлзом. Раньше ты никогда не чертыхалась. Совсем это на тебя непохоже.
–Непохоже, – сказала Сара. – А все ты. Все из-за тебя.
–Ну, прости, Сэл, – сказал я, – совсем из головы вон, что ты умерла.
–Да, умерла. Вот видишь, как ты болен. У тебя температура, Галли, да и бред, наверно, раз ты видишь меня наяву. Слезай, будь хоть капельку благоразумен, прошу тебя, и ляг в постель.
–Я занят, Сэл. Мне до завтрашнего вечера нужно горы своротить. Будь умницей, не приставай ко мне с пустяками.
–Я себе никогда не прощу, если ты свернешь себе шею на этой дурацкой планке.
–Ну, хватит, Сэл. Ступай-ка домой, к себе, в твою темную уютную могилку. А я-то думал, ты рада будешь умереть.
–Ах, Галли, как у тебя только язык поворачивается. После того, что ты так жестоко поступил со мной – столкнул меня с лестницы и сломал мне позвоночник.
–Я не хотел убивать тебя, Сара.
–Оставь, Галли. Не лги хоть.
–Ну, я немножко рассердился – зачем ты звала полицию, чтобы упечь меня в тюрьму до конца моих дней. Это, если хочешь знать, похуже, чем убить.
–Но я не думала, что полицейский придет. Что ему было у меня делать?
–Брось, Сара. Конечно, ты хотела избавиться от меня.
–Ах, Галли, – сказала Сара. – Может быть. Почем я знаю? Я так измучилась, сама не знала, что делаю. Видит Бог, я хотела, чтобы ты получил свою долю по справедливости. Но и мы с Байлзом получили бы хоть немного на похороны. Ровно столько, чтобы нас погребли прилично, а не швырнули в общую яму.
–Брось, Сара, ты отлично знаешь, уж я-то когда угодно похоронил бы тебя. А то, что ты умерла, так велика ли потеря – умереть в твоем возрасте? И какая у тебя была жизнь – без денег, с этим скотом, который избивал тебя.
–Не смей обзывать Байлза скотом. Всем бы быть не хуже, чем он. Да, он горяч на руку, зато был мне верным другом в старости.
–А ведь ты была счастлива с Байлзом, Сара. Ты с кем угодно умела быть счастлива, с любой парой брюк.
–О Господи, при чем здесь счастье? Ты единственный, кого я любила, Галли.
–Интересно, с чего бы это? Может, потому, что со мной не приходилось скучать? Да, со мной ты не оставалась без дела. Хватало на полный рабочий день.
–Ах, Боже мой, сколько раз я лежала без сна, думала, как мне с тобой быть, даже плакать не могла, так у меня сердце изболелось. Да, Галли, ты разбил мне сердце. Так же, как сломал мне нос, а теперь вот спину.
–А все-таки сама говоришь – хорошее было время.
–Чудесное.
–Пусть мы не были счастливы, но жили полной жизнью.
–Ах, Галли, Галли! А почему мы не были счастливы? Ведь могли же. Разве мы не подходили друг другу? Разве ты любил другую женщину хоть вполовину так, как меня? Даже мучить меня было тебе в радость. А стоило нам оказаться врозь – места себе не находил, все думал обо мне.
–Верно, Сара.
–Ты прямо-таки с ума по мне сходил. Разве не так?
–Бывало, Сара.
–Ведь поэтому ты и покалечил мне нос, правда, Галли? Тебя злило, что я гвоздем засела у тебя в голове. Злило, что нет тебе свободы, – ведь правда?
–Правда. Меня нельзя держать под каблуком. Мне надо работать. А теперь иди, Сэл. Отчаливай. Я пишу картину, лучшую свою картину. И мне надо кончить ее до того, как меня повесят.
–Что болтать со мной, что делать вид, будто ты и вправду пишешь, – все равно же не видишь, куда кладешь краску. В этой тьме зеленого от синего не отличишь.
–Но я леплю форму тоном. Мне нельзя терять ни минуты. Посмотри на эту стену – здесь дела на два года, а мне, дай Бог, осталось двадцать четыре часа.
–Двадцать четыре часа! При такой горячке ты и часу не продержишься! Чистое самоубийство. Ты пылаешь, как печка. И весь дрожишь. Нельзя так в шестьдесят восемь лет. Ты вот-вот сорвешься. Видишь, я из-за тебя плачу.
Она и впрямь расплакалась, по щекам потекли крупные слезы, и в каждой с левой стороны отражалась полная луна, светившая в готическое окно. Сара оплакивала меня. А может, я сам себя оплакивал.
–И чего ради, скажи, чего ради, – сказала она, – ты загубил наше счастье? А все твоя живопись. Одна была забота – где мазать зеленым, а где синим. А мы могли быть так счастливы.
–И мои картины тебе очень мешали, – сказал я, заостряя скалы там, где они соприкасались с китом, – светлая охра и синеватый багрянец; их пришлось заострить из-за новых глаз. – Мешали, да?
–Тебе тоже, Галли. Может, лучше мне промолчать, но сколько раз я себе говорила: разве не обидно, что он из-за них такой несчастный? Он, который так умеет радоваться жизни!
–Твоя правда, Сара. Искусство было причиной всех моих бед.
–И будет причиной твоей смерти, если ты сейчас же не слезешь оттуда.
–Очень может быть.
–Ну, Галли, миленький, будь же хоть раз в жизни разумен. Дай я уложу тебя в постель и кликну эту девчонку – как там ее? – пусть укутает и согреет тебя.
–Я не сплю с Коуки, Сара.
–И зря. Тебе было бы только на пользу положить ее в свою постель. Как это делал Соломон из Библии. А насчет меня не беспокойся. Я ревновать не стану. Раньше я, правда, ревновала тебя к твоим девицам, особенно к Рози. Но теперь, если бы я нашла хорошую девчонку погреть твои старые кости, я тут же привела бы ее к тебе.
–Не сомневаюсь. Привела бы, старая греховодница. Ты никогда не отличалась нравственностью.
–Что ты, Галли! Ты же знаешь, в какой строгости меня воспитывали. Если девушка идет в услужение, – говорила маменька, – ей надо запастись хорошими правилам; и, Бог свидетель, пока я была молоденькой горничной, у меня их было хоть отбавляй. Но с годами, уж сама не знаю как, они стерлись, как комки в майонезе. С годами хочется, чтоб все было ровно да гладко.
–Верно. Чтобы побольше выжать из того, что осталось.
–Ну, Галли, миленький, будь умницей. Ну, пожалуйста. Слезь оттуда и ляг в постель.
–Сэл, голубушка, я бы рад доставить тебе удовольствие, но я работаю. Вспомни, что было, когда ты раньше пыталась мне мешать. Иди, нянчи Байлза, или Фреда, или Дикки. С ними ты будешь счастлива.
–Счастлива! Какое там счастье! И смех и грех. Хорошо счастье, когда он чуть не выбил мне все зубы. Ах, Боже мой, мои зубы – последнее, чем я еще гордилась.
–Зачем же ты осталась с ним, Сара?
–А что бы он делал без меня? Он и так голову потерял: и старость одолела, и с работы гонят. Пуговицу, и ту самому не пришить – так у него руки трясутся.
–Обошелся же Фред без тебя.
–А ты видел, что с ним сталось, когда я ушла? Совсем опустился. Ему без меня очень плохо, бедняжке. Разве эта злыдня, его сестрица, способна обиходить его как следует? А крошку Дикки опять положили с кашлем в больницу. Ах, Боже мой, сколько я за последнее время из-за него, ангелочка, бессонных ночей провела! А теперь вот ты...
–Со мной все в порядке, Сэл. Разве не видишь? Я еще хоть куда.
–Ах, Боже мой, то-то я гляжу на тебя и плачу. Разве я не знаю – ты и сам знаешь, – что тебе конец? Ну, миленький, ну, голубчик, брось ты все это.
Послушай твою Сару. Разве не умела я успокоить и утешить тебя, когда ты бесновался из-за твоих зеленых, и синих, и всей прочей чепухи? Да, хоть ты и расквасил мне нос, а тут же сам бросился ко мне на грудь, прижался, словно к родной матери, вымазав кровью всю пижаму.
–Ну, иди же, Сара, иди, старая квашня. Теперь, когда ты наконец без корсета, ты готова весь мир принять в свои объятия.
–А я вот все спрашиваю себя: отчего это люди не могут быть счастливы? Зачем им все крутиться-суетиться да тиранить друг друга? Ведь жизнь так коротка...
–Ну, Сэл, голубушка, прошу тебя...
–Неужели я тебе совсем уже не нужна?
–Не сейчас, дорогая.
–И тебе не жаль, что я умерла?
–Взгляни на меня, дорогая. Буу! Буу! Слезы так и текут по моему носу, настоящие слезы. Неподдельное горе. Да, мне жаль, что ты умерла, дорогая, и что мне тоже конец. Но, в конечном счете, не стоит уж так убиваться, поверь мне. Такова жизнь.
–Ах, Боже мой, Боже мой, пора бы мне знать, что такое жизнь.
–Да, – сказал я, добавляя мазок на нос старика, чтобы сделать его посветлее. – Как говорится, они рождались, страдали и умирали или что-то вроде.
Глава 44
Потом я, наверно, задремал, потому что, открыв глаза, увидел, что уже день, и сверху льется яркий свет, и в этом свете китиха смотрит на меня так, будто я по ней сохну. Ах ты, милая, сказал я, всем без отказа. Люби ее, пока любится, и невелика беда, если она души не чает в своем сосунке.
—С добрым утром, сэр, – сказал архангел. Но когда я оглянулся, оказалось, что на голове у него полицейская каска, а из-за плеча выглядывает сам Гавриил в зеленой шляпе. Стоя снаружи не то на облаке, не то на приставной лестнице, они смотрели на меня через открытое в крыше окно.
–Вы, надо полагать, пришли из-за Сары Манди? – сказал я.
–Сары Манди? – сказал полицейский. – Что вам известно о Саре Манди?
–Ничего, – сказал я. – Это не я сделал.
–Что не вы? – сказал полицейский.
Я заметил ловушку и ответил:
–А что вы думаете, я сделал? Только то, что она вам сама сказала. А приметы все навраны.
Полицейский вытащил записную книжку и сказал:
–Если вы имеете в виду миссис Манди, которая вчера скончалась в больнице...
–Именно, – сказал я. – Ну так что?
–Приметы, которые она сообщила... Погодите... – Он полистал в книжке и прочел вслух: – «Мужчина шести футов роста. Волосы и борода рыжие. Одет как моряк. Говорит с иностранным акцентом. На правой руке вытатуирован якорь. На левой щеке большой синий шрам, словно от ожога порохом».
Я расхохотался. Вот так так! Впрочем, вполне в Сарином духе. Оплести комиссара, испуская последний вздох. Полицейский не отрывал от меня взгляда.
–Вы говорите, приметы неверны?
–Ну да, – сказал я. – То, что сказано о шести футах.
–Откуда вы знаете?
–А откуда старушке знать – может, пять и пять шестых?
–Вы знали миссис Манди?
–Более или менее, приходилось встречаться... знавали друг друга... были знакомы некоторым образом.
И потом, беспечно дернув веревку, я отлетел футов на пятнадцать, чтобы обозреть картину в целом. Ничего. Совсем не так плохо, как могло бы быть. Нога, правда, у старика кричит, и у китихи резковаты светотени. Да, сказал я, придется вас, мамаша, поставить на место. А для этого есть только один способ – сделать само место крупнее мамаши. Так, море должно биться о берег потемнее, а жирафы задирать рога пожелтее. Поднимем их в верхний регистр.
Внизу о чем-то оживленно разговаривали. Прямо целый оркестр. Я различил голос Коуки – литавры, Носатика – надтреснутый гобой, Джоркса – альт и нескольких девчонок – перезвон чайных чашек.
Да, думал я, хром на жирафах превосходно прозвучит в сочетании с носом кита. И я крикнул Носатику, чтобы он дал мне тюбик хрома. И Носатик мигом поднялся ко мне по стремянке. Но когда я протянул руку за краской, я услышал незнакомый голос:
–Мистер Джимсон!
–Нет-нет, – сказал я. – Я занят.
–Меня зовут Годмен, – сказал он (а может, Гудмен), – я от муниципалитета.
Тогда я обернулся и узнал архангела в зеленой шляпе.
–Прошу прощения, – сказал он, – я окружной техник, и мне приказано снести это здание, как опасное для жизни.
–Не выйдет, – сказал я. – Вы не можете нарушать соглашение.
–Какое соглашение?
–Муниципалитет дал согласие не трогать здание до начала следующего месяца; следовательно, у меня еще три недели.
И я дернул веревку и отлетел на десять футов, к правому глазу моей китихи. Да, подумал я, в ней что-то есть, и во мне что-то есть; и я принялся дописывать детеныша, припавшего к ее правому соску. Мне не нравилось выражение его глаз. У сосущего младенца глаза круглые, прозрачные, устремленные внутрь, глаза мистика, созерцающего вечные радости.
С каждой минутой становилось светлее. Но поднялась ужасная пылища.
–Эй, потише, Коуки, – крякнул я. – Чистота, конечно, залог святости, но мы тут тоже не в бирюльки играем.
Однако, оглядевшись, я понял, что пыль поднялась не из-за Коуки, а из-за кирпичей, которые каскадом падали из задней стены. Забравшись на самый верх, два молодых моржа с ломами разбирали ее так быстро, что она просто таяла у них под ногами.
–Эй там, поосторожнее! – крикнул я. – Я за эту кирпичную кладку не поручусь – типичная импрессионистская мазня, одна видимость.
Но они даже не услышали меня. Они были упоены своим делом. Моржи при исполнении служебных обязанностей, да еще в полной форме, со всеми нашивками и нашлепками, не снисходят до разговоров с простыми смертными.
Большую часть крыши с той стороны уже снесли. Благодаря чему стало очень светло. Я подрулил к старичку и, увидев Носатика на лесах в пяти футах справа от себя, крикнул ему, что мне нужен краплак. Носатик тоже закричал в ответ, но вокруг падали кирпичи и летели черепицы, наверху грохотали моржи, а внизу мальчишки и девчонки ругались с господами советниками, а от всего этого было шумновато.
–Знаю, – сказал я, – знаю, что ты хочешь сказать. По-твоему, старичок смахивает на Санта Клауса с бонбоньерки. Но таким он мне и нужен, Носатик. Таким я его вижу. Спустившись на самое дно, можно оказаться очень близко к вершине. Вспомни детей Ренуара. Чуть ли не рождественские картинки. Чуть! Зато никаких выкрутасов, никакого умничанья, никакого дешевого шика. Нам это ни к чему. Вот чего надо бежать, как огня, вот где погибель, вот что каждые две минуты сжирает по талантливому художнику. Да, сказал я китихе, тебя уж никак не назовешь красулей: фигура у тебя, как бочка с пивом, а правый глаз вдвое больше левого. И зачем, спрашивается, я его так?
Что-то большое, красное поднялось между мною и левым соском китихи, и, присмотревшись, я увидел, что это пожарная лестница, по которой поднимался пожарный. Я стряхнул на него немножко зеленой краски с вечного моря, и он убрался.
Носатик и Джоркс, стоя на лесах, ругались с господином советником. И я велел им замолчать.
– Перестаньте накручивать себя, – сказал я. – Еще выкинете что-нибудь, что его только устроит, например свернете ему шею. Злиться на бюрократию, – сказал я, – только давать ей фору, а она того не стоит. Натяните ей нос – пренебрегите ею, ибо она сама не ведает, что творит. Так же, как и вы. Надо принимать людей такими, каковы вы сами, и не расходовать себя без толку, а заниматься чем-нибудь поинтереснее.
Так говорил я, или думал, что говорил, потому что мысли мои были заняты другим. В левый верхний угол просится полоса ярко-зеленого, думал я. Скажем, капустное поле. Да, курчавые кочаны. В конце концов, как плод воображения, курчавая капуста заткнет за пояс самого Шекспира. Зеленый, нежный, смешной плод воображения. Когда старичку снилась курчавая капуста, он улыбался себе в бороду.
Носатик и Джоркс сражались с тремя советниками и двумя полицейскими. И я принялся увещевать их:
–Нельзя так, мальчики! Кончится тем, что вы расстроите себе нервную систему или испортите аппетит, а у детей он заменяет рассудок. Кроме того, – сказал я не слишком громко, щадя голосовые связки, поскольку никто меня все равно не слушал, – вообще ни к чему поднимать весь этот шум. Вы забыли, что среди моих поклонников есть герцоги и миллионеры, а четыре моих картины находятся в национальных галереях. Я сам, уж если на то пошло, напишу в «Тайме», как только освобожусь. Так что не хлопочите вы из-за муниципалитета. Пусть их вынут десяток-другой кирпичей из задней стены и пошвыряют черепицу с крыши. Старый трюк. Так всегда поступают, когда хотят избавиться от жильцов, наплодивших слишком много детей или клопов, или от живописцев, расписывающих стены. Заметьте – ни балок, ни боковых стен они не тронули. Побоялись. Основа здания. Убей они меня, я мог бы взыскать с них убытки. Со мной такое уже бывало, но я всегда ноль внимания. Это называется сикологическая атака. Теперь пошла мода на сикологию. Придумали эту штуку еще во времена Бытия, а где-то в году тысяча девятьсот тридцатом она дошла до нашего правительства. Но сикология – палка о двух концах. Когда против вас пускают сикологию, можно ответить тем же. Ноль внимания. Берите пример с меня – здесь я сижу и не могу иначе {59}59
Перефразировка слов Мартина Лютера: «Я здесь стою и не могу иначе».
[Закрыть].
Тут люлька запрыгала вверх-вниз, и я чуть не мазнул охрой по глазам китихи. '
–Эй, – сказал я, – бросьте ваши штуки. Это опасно. Стена не холст. Ее не поскоблишь.
Тут моя китиха улыбнулась. Глаза ее расширились, засияли, и она стала медленно склоняться ко мне, словно хотела поцеловать. У меня душа ушла в пятки. Я, конечно, был тронут – такая нежность в любимом детище; но, подумал я, уж не снится ли мне сон.
–Девочка моя, – сказал я, – сердце мое, уж ты будь поосторожнее. Не забывай о своей хрупкой комплекции.
И вдруг ее улыбка раздвоилась, глаза съежились, и стена, ускользая из-под моей кисти, стала медленно распадаться. Раздался ужасный грохот, словно с Монумента {60}60
Монумент – памятник в Лондоне, воздвигнутый в память о пожаре 1666 года.
[Закрыть]сбрасывали тысячи набитых углем мешков, и все закрыло облако пыли, густой, как туман. Я глазам своим не верил; и вид у меня – с кистью в руке и разинутым ртом – был, надо думать, несколько растерянный. Когда пыль рассеялась, я увидел сквозь облако десять тысяч ангелов в кепках, шлемах, котелках и даже одного в цилиндре. Сидя на заборах, помойках, водосточных трубах, крышах, подоконниках и даже друг у друга на плечах, они гоготали. Забавно, подумал я; верно, все они смакуют одну и ту же шутку. Дай им Бог здоровья. Не иначе как что-нибудь извечное – пошлый анекдотец или дешевый трюк.
И тут я заметил, что они смеются надо мной. Я непременно поднялся бы и раскланялся, если бы не люлька. Она плясала как никогда.
–Эй, – сказал я. – Не дергайте так. Я сам потихоньку сойду. – Потому что мне вовсе не хотелось причинять людям беспокойство. Мне хотелось поскорее найти новую студию. Мне хотелось снова написать кита, пока я еще чувствовал его.
Но, разумеется, при таком поголовном веселье меня трудно было услышать. И вдруг люлька перевернулась, и я упал на одеяло, которое держали шесть поклонников живописи, они же друзья демократии.
К несчастью, падая, я повредил себе спину, или шею, или что-то еще, и не вполне понимал, что происходит, пока не очнулся в полицейской карете «скорой помощи». Ломило руки и ноги, чуть побаливала голова. Носатик был тут же. Лицо у него так разнесло, что вначале я принял его за еще одного пострадавшего. На соседней койке сидели в ряд Джоркс, монашка и полицейский. У Джоркса один глаз заплыл, а рот переместился куда-то под ухо. Он насвистывал как-то вбок, словно с вызовом. А может, и действительно с вызовом. Монашка с профессиональным видом щупала мне пульс.
–Простите, начальник, – обратился я к полицейскому, – но это беззаконие. Вы не имеете права арестовывать домохозяина за то, что он занимается живописью в пределах собственных владений.
–Пожалуйста, не разговаривайте, – сказала монашка. – Вы тяжело больны.
–Идет, – сказал я. – Ни слова больше, матушка.
Носатик, который то и дело всхлипывал или, может, чертыхался, взял меня за руку.
–Это преступление, – сказал он.
–Что ты! – сказал я, – Просто решительные действия по пресечению агрессии.
–Сорвать все мои лампочки! – сказал Джоркс. – Даже разрешения не спросили.
–Они за это заплатят, – сказал Носатик.
–И не подумают, – сказал я. – Только еще раз погогочут вволю и будут очень горды тем, что ловко выкрутились из каверзного дела.
–Пожалуйста, не волнуйтесь, – сказала монашка. – Это вам вредно.
–Надеюсь, я не сломал себе шею? – спросил я. Мне захотелось почесаться, но я не мог шевельнуть рукой.
–Нет, у вас кровоизлияние в мозг.
–Ах, вот оно что! – сказал я. – Удар-таки. Значит, придется быть поосторожнее. Что одно, что другое.
–О сэр, – сказал Носатик, и на кончике того, что прежде служило ему носом, повисла слеза. – Это невыносимо.
–Ничего, – сказал я. – Вынесешь. Дыши глубже, держи выше голову, считай до пятидесяти и смотри на мир сквозь запотевшие очки.
–Это несправедливо, – сказал Носатик. – Все против вас одного.
–Ну, пошел считать обиды, – сказал я. – А ведь нет ничего хуже, особенно если тебя и впрямь обидели. Да пропади оно пропадом, это чувство справедливости. Гони его от себя, Носатик, не то начнешь жалеть себя, а тогда пропадешь – ослепнешь, оглохнешь, сгинешь заживо. Обеспечь себя работой, открой бакалейную лавку, обзаведись женой, ребятишками и наплюй на эту старую грязную суку – Божий мир. Скажу тебе как другу, если это останется между нами, что когда-то в ранней молодости я тоже мучился чувством справедливости. Я возмущался, почему моя мать моет полы, когда куда менее достойные женщины, надев на себя шляпки – дар небес, – разъезжают в кабриолетах, запряженных парой лошадок, слава Творцу. Плоды страстей и воображения. Даже молодым человеком, немногим постарше тебя, Носатик, я не любил, когда лупоглазые менялы, еще не остывшие от дружеской беседы, хозяйского вина или объятий красотки, этакой райской гурии, норовили столкнуть меня в канаву. Мне почему-то казалось, что это несправедливо. Да, даже знаменитый Галли Джимсон, баловень судьбы и любимец всех сословий, кроме тех, которые о нем ничего не слышали, вполне мог бы ожесточиться и проклясть все на свете, если бы добрая фея-крестная время от времени не посылала ему стену. Да, стены всегда были моим спасением, Носатик. Стены и штукатурка нового образца. Стены и то, что я смолоду лишился зубов и не мог кусать кондукторов и прочих идеалистов. Но главным образом стены. И в особенности та, которой уже нет. Да, мне выпала честь знать многие прекраснейшие стены Англии, но лучшую из лучших счастливая звезда моя приберегла мне под конец – последнюю любовь преклонных лет моих. Она всем взяла – формой, поверхностью, эластичностью, освещенностью и чем-то, что составляет, как известно, самую красоту стены, суть ее естества. Стена старой перечницы была высшей радостью моей жизни. Никогда не забуду, как она брала кисть! Да, мальчики, я благодарю Бога, что он послал мне эту стену. И все другие стены. Они были мне утешением. По правде говоря, ангел, который помогал мне появиться на свет – его звали матушка Гроупер или как-то иначе, деревенская повитуха, старая карга из матросского кабачка, – сказал: «Малютка, ты дитя веселия и нег». Хотя, должен признаться, бедный папочка был так удручен долгами и прочими несчастьями, что, боюсь, сам не ведал, что творил. А бедная мамочка, конечно, готова была дать ему все, что могла, лишь бы это не обременяло семейный бюджет и не наносило ущерба семейному гардеробу. И, боюсь, она день-деньской плакала от жалости к своему муженьку и к себе самой. Нелегкая это штука – любить, когда неоткуда ждать помощи. То самое. Человек чувствует себя куда независимей, когда ничего для себя не ждет. И тогда, возможно, ему удается жить, не накручивая себя надо – не надо.