Текст книги "Свободу медведям"
Автор книги: Джон Ирвинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Жаль, что он не знаком с моим дедом, который, вероятно, согласился бы поучаствовать в очередной интриге.
Дедушка, который припарковал такси и запер его возле церкви Святого Карла, ведет Хильке домой. Игнорируя протесты бабушки, они заглядывают к Зану Гланцу. Лишенный своих жестянок и последней когтистой лапы, орел лежит с торчащими за край кровати ногами: коротка для него девичья кровать Хильке. Из уха его высунулось куриное перо. Стеганое розовое покрывало придает ему уютный вид, он спит посреди всяких безделушек, в сказочном царстве комнаты моей матери. Хильке снова подтыкает ему одеяло, и он спит до самого ужина; он спит ровно до семичасового выпуска новостей Радио Иоханнесгассе. Дед не может позволить Зану пропустить новости.
Объявлено об отсрочке плебисцита и отставке кабинета в полном составе, кроме Зейсса-Инварта, который остается на своем посту министра внутренних дел.
Зан Гланц еще не вполне пришел в себя, когда он молча возвращается в постель, старый Миклас продолжает сидеть в своем кабинете президента, наблюдая, как стрелки часов приближаются к семи тридцати. Время ультиматума маршала Геринга истекло, а Зейсс-Инкварт все еще не стал канцлером Австрии. Миклас отказывается официально назначить его на пост.
Тогда Курт фон Шушниг совершает последний и решающий прыжок назад в своей карьере – отдает генералу Шилхавски секретный приказ отвести австрийские войска от немецкой границы, не оказывать сопротивления, наблюдать и, возможно, окопаться за рекой Энс. В любом случае у австрийской армии боеприпасов только на сорок восемь часов боевых действий. Так зачем же проливать столько крови? Кто-то звонит из Зальцбурга, чтобы сообщить, что немцы пересекают границу; это неправда – тревога ложная, но это снова тот случай, когда, снявши голову, по волосам не плачут, и Шушниг не ждет подтверждения. Он отступает назад.
В восемь он просит Радио Иоханнесгассе предоставить ему эфир для официального заявления. Микрофон установлен на перилах парадной лестницы в здании на Баллхаузплац. И дедушка снова будит Зана.
Шушниг печален и никого не упрекает. Он говорит об уступке перед силой, об отказе от сопротивления. Он говорит, что заявления берлинского радио о потрясших страну бунтах рабочих являются ложью. В Австрии Шушнига не бунтуют; ее принуждают печалиться. Во всем представлении лишь единственное высказывание трогает сердце дедушки – это грубоватая вспышка уполномоченного по пропаганде культуры, старого калеки Хаммерштейна-Экворда, который хватает микрофон, когда канцлер заканчивает речь, и, пока техники не успели отключить его, бормочет:
– Да здравствует Австрия! Сегодня мне стыдно быть немцем.
Дедушке грустно слышать это. Видно, даже такой закаленный старый инвалид, как Хаммерштейн-Экворд, считает германский дух чем-то присущим его крови и смотрит на немцев как на нацию, к которой должна принадлежать и Австрия.
Но мой дед никогда не разделял подобной точки зрения.
– Собирайся, мутти, – говорит он. – Тут за углом такси с полным баком бензина.
Но моя мать берет за руку Зана Гланца, она как никогда крепко сжимает ее и ждет, когда Зан поднимет на нее глаза, ее пальцы на его руке словно говорят: Хильке Мартер никуда не поедет, не станет собираться, не станет ничего паковать, пока этот орел не придет в себя и не выразит ясно своего мнения.
А в это время Миклас, ясно выразивший свое мнение, сидит совсем один, отказывается принимать отставку Шушнига и по-прежнему говорит о сопротивлении – не имея ни единого австрийского солдата между германской границей и рекой Энс. В кабинете федерального президента генерал-лейтенант Муфф, военный атташе Германии в Вене, заверяет, что сообщение о пересечении немецкими войсками границы не более чем ложная тревога. Но они ее пересекут, заявляет Муфф, если Миклас не назначит Зейсса-Инкварта канцлером. Возможно, старый Миклас не так уж напрасно упорствует, как это кажется; возможно, он даже разгадал тайное желание Гитлера узаконить захват. Однако настойчивый Муфф не отстает от него: известно ли федеральному президенту, что все австрийские провинции находятся сейчас в руках местных австрийских нацистов? Знает ли президент, что Зальцбург и Линц предоставили бразды правления местным членам националистической партии? Выглядывал ли президент хотя бы в коридоры за пределами своего кабинета, где нацистская молодежь Вены раскуривает сигареты и насмешничает с балкона парадной лестницы; они пускают кольца дыма вокруг головы деревянной Мадонны, установленной в память о несчастном Дольфусе.
В одиннадцать настойчивый Муфф все еще поет соловьем. Зейсс-Инкварт перепроверяет список своего предполагаемого кабинета. Миклас, на десятом часу своего сопротивления, рассказывает анекдот о Марии-Терезии.
В одиннадцать мой дед принимает решение по поводу серебра и фарфора. Фарфор легко бьется и нелегко продается. Так что фарфор останется в Вене, а серебро поедет с ними. Поедет или останется Зан Гланц, по-прежнему определяется пальцами моей матери.
– Это не значит, что они введут войска, – говорит Зан. – И куда вы собираетесь ехать на моем такси?
– Это значит, что они точно введут войска, – возражает дед, – а на такси мы поедем к моему брату. Он служит почтмейстером в Капруне.
– Но это все та же Австрия, – удивляется Зан.
– Это в городах будет небезопасно, – говорит дед. – А Кицбюэльские Альпы – настоящая глушь.
– Настоящая глушь, в которой можно помереть с голоду? – говорит Зан.
– Библиотекари откладывают кое-какие деньги, – возражает дедушка.
– И как вы собираетесь забрать их из банка, – спрашивает Зан, – посреди ночи?
А дед отвечает:
– Если ты решишь остаться на какое-то время, Зан, то я мог бы доверить тебе свою банковскую книжку, а ты переслал бы нам чек.
– Вашему брату, почтмейстеру, разумеется, – говорит Зан.
– Но почему мы не можем уехать утром? – спрашивает Хильке. – Почему Зан не может поехать с нами?
– Если хочет, то может, – говорит дед. – Тогда я останусь до утра, а Зан повезет вас.
– Почему мы все не можем уехать утром? – вмешивается бабушка. – А если утром окажется, что все снова в порядке?
– Утром в дорогу двинутся толпы людей, – говорит дед. – К тому же Зана и его такси пока еще не хватились. Как ты считаешь, Зан, могут они начать искать твое такси?
– Лучше, чтобы такси исчезло из города сегодня ночью, – отвечает Зан.
– Но если Зан остается, – говорит Хильке, – как он сможет добраться до Капруна?
– Если Зан не хочет, то он и не должен оставаться, – говорит дед.
– А почему он хочет остаться? – спрашивает Хильке.
– Ну, я не знаю, – говорит Зан. – Посмотреть, что произойдет в ближайшие дни.
И моя мать продолжает держать свои пальцы на пульсе его руки. Ее пальцы как бы говорят: «О, Зан, там на улице никого нет, совсем никого».
Но незадолго до полуночи во дворе здания на Баллхаузплац уже находятся сорок головорезов 89-й штандартдивизии СС, членом которой был и убийца Отто Планетта. Вероятно, именно тогда, когда Миклас увидел их, старый президент отчасти согласился с мнением Шушнига о кровавой резне, которая могла бы произойти в Вене. Вероятно, именно тогда Миклас склоняет голову перед Муффом, посредником.
Зан Гланц, должно быть, тоже чувствует себя посредником, заполучив пухлую банковскую книжку моего деда. Он направляется от Швиндгассе к церкви Святого Карла, а моя мать по-прежнему держит его за руку. На углу Гассхаусштрассе они вынуждены соскочить с тротуара.
Руки сцеплены, шаг в шаг – расталкивая всех подряд, с митинга нацистской молодежи Вены возвращается пятерка парней. Должно быть, это митинг нацистов четвертого района. Только что полученные нашивки с именами пылают: Р. Шнелль, возможно, и Г. Шритт с Ф. Самтом, Дж. Спалт, Р. Стег и О. Шратт – самые обычные имена.
Зан не говорит им ни слова, моя мать пережала ему пульс. Он отпирает такси у церкви Святого Карла, и они окольным путем возвращаются на Швиндгассе. Не стоит проезжать мимо организованных юнцов, чтобы те не видели, как скоро они обзавелись машиной. Зан едет с погашенными фарами до Швиндгассе. Мой дед распахивает обе половины огромной двери, и Зан подает машину задним ходом, через тротуар, прямо внутрь здания.
Уже поздно, но в квартирах верхних этажей сегодня вряд ли спят так уж крепко. Они наверняка должны услышать шум мотора прежде, чем Зан глушит его. Мусоросборщик, думают они, приехал забрать что-то, что не может подождать до утра? Но никто не сносит свой мусор вниз. За перилами винтовой лестницы не видно испуганных лиц, только узкие полоски света сквозь почтовые щели и щели дверных проемов. Дедушка ждет, пока последний, самый слабый луч света не исчезнет с лестницы, затем он ставит мою бабушку к перилам, чтобы та слушала, не вращает ли кто ручку телефона.
Было час ночи, суббота, когда они принялись загружать такси.
Седьмое наблюдение в зоопарке:
Вторник, 6 июня 1967 @ 2.15 утра
Некоторые животные улеглись спать. И все же в зоопарке по-прежнему оставался элемент некоторого беспокойства, но сторож снова вернулся в Жилище Мелких Млекопитающих, и кое-кому захотелось спать.
Когда сторож вошел внутрь, я и сам захотел вздремнуть. Я слышал, как укладывались Смешанные Антилопы, мягко шлепаясь на землю. Я и в самом деле подумал, что могу соснуть, и уютно пристроился у основания изгороди, когда в Жилище Мелких Млекопитающих изменился свет. Белое свечение над клетками стало пурпурно-кровавым. Это сторож включил инфракрасное освещение.
И снова все они были здесь, неспособные в измененном свете ничего видеть; все они были здесь, с их искаженным восприятием того, как быстро наступает ночь.
Тогда я, прячась, прошелся вдоль моей изгороди и даже высунулся из-за нее посмотреть, где дверь.
Зачем сторож это сделал? Может, ему нравится смотреть на животных, когда они не спят? Тогда довольно эгоистично с его стороны прерывать их сон, чтобы доставить себе удовольствие; ему следует приходить в обычные часы работы зоопарка, если для него это так важно. Но я не думаю, что это так.
Особенно после того, как я получше рассмотрел этого сторожа, я не думаю, что причина в этом. Я хочу сказать, что он не похож на меня, пришедшего, чтобы получше все рассмотреть. Я хочу взглянуть на ту маленькую комнатку.
Я присел за клеткой. Я не слишком хорошо видел, что там, внутри, лунный свет высвечивал лишь выступающие углы. Но я был уверен, что это часть наружного и внутреннего Обезьяньего Комплекса. Я осторожно заглядывал в фиолетовый коридор Жилища Мелких Млекопитающих, когда две грубые лапы схватили меня за голову и прижали к решетке. Я не мог освободиться, но мне удалось повернуть голову. И я лицом к лицу оказался с безволосой, ярко-красной грудью самца гелады-бабуина – сильного, свирепого бандита из высокогорий Абиссинии.
– Я здесь, чтобы помочь тебе, – прошептал я.
Но он презрительно усмехнулся.
– Только не поднимай шум, – взмолился я, но его пальцы крепко вцепились в мой загривок; этот бабуин собирался удавить меня мертвой хваткой. Сунув руку в карман пиджака, я протянул ему свою пенковую трубку. – Не хочешь немного подымить? – спросил я его.
Он уставился на нее. Одна лапа немного съехала мне на плечо.
– Давай попробуй, – прошептал я, надеясь, что мною не набьют одну из его раздувающихся книзу ноздрей.
Он взял; одна лапа сползла с моей шеи и накрыла мой кулак вместе с трубкой. Затем вторая лапа осторожно втиснулась между моими пальцами за трубкой. Я отдернул голову назад, но не смог высвободить кулак; гелада-бабуин сунул трубку в рот и ухватился за мой кулак обеими лапами. Я не был к этому готов, но я уперся ногами в решетку и дернулся назад всем весом. Я упал в недосягаемости от его клетки, и бабуин, жующий и сплевывающий на пол мою пенковую трубку, сообразил, что его провели, и поднял чудовищный шум.
Он бился в гневе и метался по клетке, наскакивая на решетку и наступая в корыто с водой. И весь Обезьяний Комплекс догадался, что бабуина одурачило какое-то примитивное существо.
Если там и были животные, которые окончательно улеглись спать, то я приношу им извинения. Они проснулись от поднятой представителем рода приматов шумихи; Большие Кошки зарычали в ответ; медведи глухо заворчали; и весь зоопарк, от ограды до ограды, стремительно ожил. А мне пришлось ретироваться назад по дорожке, снова к своему укрытию, и тут я увидел сторожа, который выходил из-за угла в конце бледно-лилового коридора.
Это меня удивило. Я ожидал, что инфракрасное излучение пропадет, я ожидал, что сторож в полной боевой готовности, в камуфляже и с дубинкой, поползет на животе, чтобы схватить меня. Но он стоял в кроваво-красном проходе с открытым ртом, застыв в удивлении; он представлял собой легкую мишень.
У себя за зеленой изгородью я находился в безопасности, пока не увидел свет его фонаря, вращающийся по дорожке; когда этот свет начал вращаться, зоопарк неожиданно замолк. Он описывал круги от куста к кусту, от клетки к клетке. Когда он прошел мимо того места, где на меня было совершено нападение, я затаился, ожидая беды. Но гелада-бабуин, должно быть, собрал остатки моей пенковой трубки и, крадучись, слинял через заднюю дверь, потерявшись в лабиринтах Обезьяньего Комплекса.
Однако сторож, казалось, догадался, кто все начал. Он остановился и пошарил светом по углам клетки и вершинам деревьев вокруг. Потом осторожно ударил ногой по клетке гелады-бабуина.
– Это ты? – крикнул он высоким, сюсюкающим голосом.
Весь зоопарк пробудился, но молчал; сотни дыханий затаились в ожидании.
Сторож осторожно миновал обезьянник и остановился снова у угла моей изгороди, разжиженный кроваво-красный свет внутреннего и наружного Обезьяньего Комплекса неясно освещал его на дорожке. Он покрутил над головой фонарем и, потрясая им, крикнул:
– Что случилось?
Кто-то из животных сделал неверное движение, замер и затаился. Свет сторожа метнулся к австралийской части зоопарка, скользнув по небу. Он выстрелил светом в соседнее дерево, разыскивая леопарда или оцелота, который мог притаиться там, готовый к прыжку.
– Эй, вы, там! – крикнул сторож. – Давайте спать!
Вспышка света дернулась к его голове, выставляя его на мое обозрение. Сторож осветил самого себя.
Я видел его в фас: пожилое лицо, слегка затененное инфракрасным светом, с длинным ярким шрамом, острым и тонким, идущим от седой, стриженной под ежик головы, мимо уха до левой ноздри, где шрам нырял в десну. Часть зазубренной верхней губы из-за этого немного торчала, обнажая ярко-красные верхние десны. Видимо, причиной этого была неравная дуэль.
Я видел его в удобном мне ракурсе – лицо и передняя часть его странной формы. Странной не только потому, что он сохранил эполеты, на ней сохранилась и нашивка с именем. Он был О. Шраттом – или когда-то был им. И если под этой формой теперь не О. Шратт, то почему он оставил прежнюю нашивку? О. Шратт – со временем сильно усохший. Преимущество, предоставляемое углом, заключается, как мне кажется, в том, что ты можешь узнать чье-то имя прежде, чем он увидит твое лицо. Этот сторож – О. Шратт.
Странно, но именно это имя я произносил раньше; и прежде имя О. Шратт срывалось с моих губ. Возможно, я знал какого-то О. Шратта – наверняка в свое время я знал одного из них. В Вене этих Шраттов хоть пруд пруди. Я совершенно уверен, что уже называл так кого-то. Так и есть, я в этом убежден: я имел дело с неким О. Шраттом и раньше.
Но этот О. Шратт был настоящим; он шарил лучом света по кронам дерева, в поисках оцелота или кого-то еще. Животные не спят, когда О. Шратт рыщет вокруг, и я тоже.
Я и теперь не мог спать, хотя О. Шратт вернулся обратно в Жилище Мелких Млекопитающих. Он ретировался от того места, где прятался я, притворившись незаинтересованным; небрежным шагом удаляясь по дорожке, он мог внезапно сделать круговой выброс света, разоблачая каждую пядь темноты вокруг. О. Шратт издает гласные звуки, потом водит кругом своим фонарем.
– А-а-а! – кричит он. – О-о-о! – поражая фигуры, таящиеся от света его лучей.
Теперь животные замолкли; стихли стоны, потягивания, вздохи, резкие падения, короткие, пронзительные крики в Обезьяньем Комплексе, чьи-то прыжки на трапеции и удары об отдающую эхом стену. Но я не мог заснуть.
Когда О. Шратт будет совершать очередной обход, я хочу проникнуть в его кроваво-красное укрытие и посмотреть, что заставляет старину О. Шратта включать инфракрасное излучение. Мне на ум приходит лишь одно: О. Шратт не тот человек, которому нравится, когда его видят. Даже животные.
Тщательно отобранная автобиография Зигфрида Явотника:
Предыстория II (продолжение)
Суббота, 12 марта 1938 года: 1.00 ночи в здании администрации канцлера на Баллхаузплац. Микласа впустили внутрь. Канцлер Австрии – Зейсс-Инкварт.
Зейсс-Инкварт совещается с генерал-лейтенантом Муффом. Они желают убедиться, что Берлин знает, что все под контролем и что германские пограничные войска больше не помышляют о пересечении границы.
Бедный Зейсс-Инкварт, ему следовало бы знать:
Если ты привел в дом львов,
То они захотят остаться на обед.
Но около двух часов именно Муфф звонит в Берлин и пытается помешать. Возможно, он говорит: «Хорошо, теперь вы можете отозвать свои армии домой; хорошо, у нас есть наши собственные политики, такие же, как и ваши; вам не нужно отираться у наших границ, потому что теперь все в порядке».
И в два тридцать, после неистовой перебранки между военным министерством, министерством иностранных дел и рейхсканцлером, личного адъютанта Гитлера просят разбудить фюрера.
– Разбудите любого в два тридцать ночи, – говорит дед, – даже человека благоразумного, и вы увидите, что будет.
В два тридцать Зан Гланц прижимает мою мать к двери большого холла, а бабушка по-прежнему не слышит, чтобы кто-то набирал номер телефона. Дедушка выносит наружу мелкий скарб: ящики с кухонной утварью, коробки с едой и вином, ящик с зимними шарфами и шапками и вязаные покрывала.
– Если не весь фарфор, – говорит бабушка, – то, может, хотя бы соусник?
– Нет, мутти, – возражает дедушка, – только то, что нам необходимо, – и окидывает последним взглядом комнату Хильке. Он спрятал орлиный костюм под зимним бобриковым пальто.
На кухне бабушка опустошает полку со специями и заворачивает маленькие баночки в пальто, рассуждая так: все, что угодно, сдобренное достаточным количеством специй, будет похоже на еду; затем наступает очередь радио.
Бабушка шепчет с лестницы:
– Я заглянула в машину, у нас остается еще одно свободное место.
– Я знаю, – говорит дедушка, думая о том, что можно захватить кого-то еще, кто покидает Вену до рассвета.
Но не Шушнига. Он покидает Баллхаузплац, пожимает руки охране, у которой на глазах выступают слезы, они игнорируют нацистское приветствие группы горожан со свастикой на рукавах.
Извиняющийся Зейсс-Инкварт везет Шушнига домой – на десять недель домашнего ареста и на семь лет застенков гестапо. И все потому, что Курт фон Шушниг утверждал, будто никакого преступления он не совершал, и отказался от защиты венгерского посольства – не присоединился к монархистам, евреям и некоторым католикам, которыми, начиная с полуночи, набиты чешские и венгерские таможенные терминалы.
Дедушка обнаруживает, что весь транспорт движется в обратном направлении, на восток. Но, кажется, дедушка догадывается, что чехи и венгры будут следующими, и он не хочет, чтобы его снова вынуждали ехать, особенно в том случае, если не будет выбора, куда ехать: на восток или на запад, а только на восток – в Россию. Мой дедушка живо представляет себе, словно кошмар, как их прибивает к Черному морю, как их преследуют казаки и волосатые турки.
Поэтому, двигаясь на запад, он не встречает попутного транспорта. Санкт-Вейт погружен в темноту, Хикинг еще темнее. Только освещенные трамваи продолжают двигаться в дедушкином направлении; кондукторы машут флажками со свастикой; на остановках группы мужчин с повязками на рукавах и значками горланят песни; кто-то выдувает на трубе одну ноту.
– Это самый быстрый путь на запад? – спрашивает моя бабушка.
Но дедушка находит дорогу. Он останавливается перед единственным освещенным курятником в Хикинге.
Эрнст Ватцек-Траммер ощипал и насадил на вертел трех безымянных цыплят над тлеющими углями на полу курятника. Он терзается над остатками своего курятника. Дед и патриот собирают ведро яиц, наливают воды и варят яйца вкрутую. Ватцек-Траммер режет и ощипывает своего лучшего каплуна – его тоже бросают в ведро вариться. Затем они связывают ноги четырем лучшим курам и племенному петуху. Хильке яростно заворачивает их в одеяло, они начинают биться на полу машины под задним сиденьем, напротив скрученной в длину шинели, которая отделяет моего дедушку от моей матери. Эрнст Ватцек-Траммер усаживается на переднее сиденье рядом с дедом, каждый со своей стороны от кухонной утвари, ведро с яйцами на полу между ними. Перед тем как уехать, Ватцек-Траммер выпускает своих кур на свободу и поджигает курятник. В отделение для перчаток он кладет свой лучший мясницкий нож.
Три безымянных цыпленка, посаженных на вертел и зажаренных, а также только что сваренный каплун – слегка недоваренный – разрываются на части Ватцеком-Траммером, пока дедушка ведет машину. Эрнст раздает куски цыплят и сваренные вкрутую яйца, в то время как дед поворачивает на юг, через Глогниц и Брюк-ан-дер-Мур, затем на запад и даже немного на север – к краю гор. Он решает ехать прямо на запад к Санкт-Мартину.
Это далекий путь из Вены; они вынуждены брать курс к югу от Линца, к тому же у них заканчивается бензин. У «мерседеса», бывшего когда-то такси, закипает радиатор – хотя на улице март, – и Эрнсту Ватцеку-Траммеру приходится остужать его водой из ведра с яйцами.
Моя мать на заднем сиденье не произносит ни слова. Она еще чувствует колени Зана Гланца меж собственных колен, чувствует его отчаянный вес, заставляющий ее спину тереться о парадную дверь.
Бабушка говорит:
– Живые цыплята пахнут.
– Нам нужен бензин, – говорит дедушка.
В Праггерне они обнаруживают, что празднование все еще продолжается. Дедушка приспускает стекло со своей стороны и останавливается рядом с полицейским в расстегнутой на груди униформе – повязка со свастикой почему-то растянута настолько, что сползает через голову на шею. Трудно сказать, сам ли он натянул ее, или ему сжимали голову, пока кто-то натягивал повязку.
Ватцек-Траммер приоткрывает отделение для перчаток и придерживает его своим коленом, над ним поблескивает мясницкий нож. Мой дед отдает нацистское приветствие через окно.
– Рад видеть, что сегодня вся страна не ложится спать, – говорит он.
Но полицейский заглядывает в машину и с подозрением смотрит на ведро с яйцами и завернутых в тряпку цыплят.
Эрнст Ватцек-Траммер хлопает дедушку по спине.
– У его брата нотариальная контора в Зальцбурге! – говорит он. – Вы бы посмотрели на Вену и всех этих большевиков, которых мы встретили по пути – драпающих на восток.
– У вашего брата есть нотариальная контора? – спрашивает полицейский.
– Меня могут послать в Мюнхен, – радостно сообщает дедушка.
– Да благословит вас Господь, – говорит полицейский. И Ватцек-Траммер передает ему сваренное вкрутую яйцо.
– Так и держите! – говорит дед. – Держите весь город на ногах до рассвета!
– Хотел бы я знать, что происходит, – говорит полицейский. – Я хочу сказать, на самом деле.
– Именно так и держите, – говорит дед, пытаясь высунуться из окна, но потом останавливается. – У вас, случайно, не найдется немного бензина, а?
– Тут есть машины, из которых мы можем немного отлить, – говорит полицейский. – У вас есть шланг?
– Случайно есть, – говорит Ватцек-Траммер.
На темной стоянке за зданием почты они находят почтовый грузовик. Полицейский даже отсасывает из шланга, чтобы дать бензину потечь, поэтому они отдают ему каплунью ножку.
А моя мать чувствует воображаемые колени меж ее собственных; она трет о стекло ладонью, как если бы это был хрустальный шар, показывающий ей каждое осторожное, продуманное движение, которое предпримет Зан Гланц, чтобы выбраться из Вены.
А все остальное лишь предположения. Что Хильке считает, будто Зан узнал – почти одновременно с одураченным Муффом, – что немецкие пограничные войска, несмотря ни на что, переходят границу. Что Зан заблаговременно перевел заверенную подписью чековую книжку дедушки почтмейстеру Капруна. Что, возможно, Зан прочел передовицу Ленхоффа о немецком путче не позднее полудня, а потом услышал об оказанной Гитлеру теплой встрече в Линце, где фюрер прошел маршем от границы у Пассау, с солдатами и танками, чтобы «посетить могилу матери». И что Зан или кто-то еще одолжил или украл такси, чтобы отвезти преступного редактора Ленхоффа через венгерскую границу у Киттсии, и был завернут обратно чехами. Но если Зан Гланц не вел такси, то почему он так и не встретил мою мать в Капруне? Значит, за рулем был он. И он увез с собой половину того, чем я был в то время, потому что тогда я был, в лучшем случае, лишь идеей в голове моей матери – половинка которой, если не пересекла венгерскую границу у Киттсии, отправилась туда же, куда и Зан Гланц.
А все остальное – это просто семилетняя история жизни под охранной тенью дедушкиного брата, почтмейстера из Капруна, который сохранил свое почтовое отделение благодаря тому, что вступил в нацистскую партию, и, поскольку Капрун был тогда так мал, он счел почтовую службу не слишком обременительной, а ношение маски нациста не таким уж большим трудом. И все бы ничего, если бы не наличие одного молодежного клуба, за которым он надзирал, – несколько его членов заподозрили почтмейстера в неискренности и, поймав одного, без охраны, в убогой общей уборной барака гитлерюгенда, сожгли заживо из небольшого эсэсовского огнемета, который он демонстрировал лишь этим утром. Но это случилось тогда, когда война почти уже заканчивалась, и я не думаю, что мои дедушка, бабушка и мать сильно бедствовали или голодали, им помогли продуктовые запасы гениального Эрнста Ватцека-Траммера и те специи, которые моя бабушка предусмотрительно завернула в бобриковое пальто в Вене.
А все остальное содержится в телеграмме Геринга Гитлеру в Линц, который услышал по радио о триумфальной встрече Гитлера в первом австрийском городе. Геринг спросил: «Если энтузиазм столь велик, то почему бы не довести дело до конца?» И Гитлер, разумеется, двинулся вперед и довел дело до конца. Только в одной Вене первая волна арестов гестапо унесла семьдесят шесть тысяч. (И если это не Зан Гланц увез редактора на такси, то не был ли он одним из этих семидесяти шести тысяч? Так что за рулем должен был сидеть именно он.)
А дальше, как я себе это представляю, оставалось лишь ждать появления второго жениха моей матери. Я не хочу сказать, что он оказался менее достойным, чем первый, – или что я осуждаю мою мать за то, что она не позволила Зану Гланцу стать моим отцом. Потому что если и не генетически, то по духу кое-что от Зана Гланца определенно мною унаследовано. Я только хочу показать, как Зан Гланц заразил мою мать идеей обо мне. Даже если он не внес в мое появление ничего другого.