355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Ирвинг » Трудно быть хорошим » Текст книги (страница 9)
Трудно быть хорошим
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:13

Текст книги "Трудно быть хорошим"


Автор книги: Джон Ирвинг


Соавторы: Джойс Кэрол Оутс,Элис Уокер,Ричард Форд,Дональд Бартельми,Тим О'Брайен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)

И тут я вспомнил, что оставил в машине сакс.

Через неделю у Перца появилась новая машина – шикарный красный «фери» с откидным верхом. В долю с ним вошел старший двоюродный брат, Кармен. Перец заплатил первый взнос, что от него и требовалось по договору. Пожертвовал даже ради такого дела роскошной установкой ударных – рабочий барабан, малый, тамтам, тарелки, хэт, бонгос, колокольчики, деревянный барабан, тамбурин, гонг – короче, всем, чем дорожил с детства. Собирал он эту установку с четвертого класса, терпеливо и трепетно; так девчонки собирают бусинки на ожерелье. Когда он сидел в окружении барабанов, то становился похожим на короля, впавшего в безумие и осыпающего ударами трон.

«Фери» Перец водил мягко и спокойно, как профессиональный шофер. Словно вместе с «шеви» кануло в реку его бешенство. Даже Зигги снова начал ездить с нами, правда, каждый раз, встречая в городе машину с надписью «Вперед, «Гетры», дергался и мрачнел.

Город, в связи с предстоящим чемпионатом, лихорадило. Давно привыкший к поражениям, он настроился на праздник. В машине с открытым верхом возбужденность улиц ощущалась острее. Будто мы сидели в быстроходном катере и стремительно мчались по жизни.

Перец не упускал возможности лихо пронестись мимо дома Линды Молины, но девочку встретить никак не мог. Не то что прошлым летом, чуть ли не каждый день загорала она на бульваре, постелив полотенце прямо на траву. Ходили слухи, будто Линда влипла и ей пришлось уехать к родственникам в Техас. Но Перец категорически отказывался верить слухам.

– Дейв, старичок, не желаешь прокатиться мимо домика, сам знаешь какой девушки? – частенько спрашивал он.

– Неохота, – вяло отвечал я.

И мы просто катались. Обычно ехали дальше на юг, иногда чуть ли не до Индианы. В воздухе там пахло горелым – высоченные трубы литейных заводов искрили как гигантские римские свечи.[8]8
  Фейерверк.


[Закрыть]
Потом, обогнув убогие трущобы, мчались обратно по темным кварталам, разукрашенным неоновой рекламой, мимо магазинов, уже закрытых решетками и запертых на висячие замки.

Теперь мы могли объехать места, о которых раньше только слышали – рынок Фултон, где тротуары высокие, до багажника машины; аэропорт Мидвей; районы с дурной славой – обиталище бродяг. Останавливались у открытых лотков купить жареного мяса или возле реки – полакомиться креветками. Но неизменно поездки наши заканчивались на Внешней дороге, у сверкающего на горизонте озера.

В то лето Диджо отрастил волосы и бородку, вандейковскую, как он ее называл, хотя Перец утверждал, что эта растительность приклеена элмеровским клеем.

Ветер лохматил густые длинные волосы Диджо, а он тем временем выкрикивал отрывки из потрепанной книжки «На дороге». Он не выпускал ее из рук, читая как католический требник, с тех самых пор, как увидел Керуака в программе Стива Аллена. Я отзывался заунывным голосом Винсента Прайса, декламируя стихи из «Песен джаза». Мы с Диджо чуть ли не весь альбом наизусть помнили. Моим любимым было «Мусорщик». И начиналось оно так:

 
В мечтах я мечтал – то была не мечта,
Во сне мне снилось, что это – не сон,
Я видел мусорщика средь хлама двора…
 

Зигги тоже балдел от этих строк.

Когда мы проезжали мимо букингемского фонтана, расцветающего разноцветными огнями, Диджо обычно впадал в экстаз. Раз ночью, поднявшись во весь рост на заднем сиденье, он вскинул руки к небоскребу, который мы прозвали «Дом Божий» из-за блестящего романтически-синего купола, и изрек:

– Я выкапываю красоту отовсюду!

Даже в той ситуации это было чересчур. Мы и выпили-то всего полдюжины пива. Перец зашелся от хохота, повалился набок, молотя кулаком по сиденью рядом; на минуту даже показалось, что он снова за рулем «шеви». Даже у Зигги поднялось настроение. Всю ночь мы бесновались, тыча пальцами во все подряд и вопя:

– Красота вон там! Копни пару раз!

– Внимание! По правому борту – красота!

– Рой скорее!

Повеселились от души. Долго еще после этого приставали к Диджо в квартале: «Ну как, много красоты нарыл за последнее время?» Или, например, представляли его: «А это Диджо. Он отовсюду выкапывает красоту». Даже Перец, заходя за нами и приглашая кататься, говорил:

– Ну что, ребята, поехали красоту копать?

Недели через две теплым вечером в Кливленде Джери Стейли подал мяч, оборона при этом удачно вывела из игры двух игроков противника, Апариччо подал Крузевскому, и «Белые Гетры» в первый раз за сорок лет существования лиги захватили чемпионский вымпел.

Перец, к сожалению, уже отбыл в Парис-айленд – по непонятным для нас причинам он решил пойти во флот. А жаль, празднества по поводу победы «Гетр» ему бы понравились.

В ту ночь, часов в одиннадцать, по всему городу взвыли сирены. Люди выскакивали на улицы в халатах, молясь и плача, оглядывали крыши, стараясь увидеть грибовидное облако до того, как оно разнесет город по кирпичику. Но оказалось, что это мэр Дайли, давний болельщик «Гетр», приказал включить сирены для пущего веселья.

Но Зигги подобного потрясения пережить не сумел. Стал заикаться на каждом слове. Рассказывал, что, услышав вой сирены, забрался в постель и почему-то вцепился в четки, оставшиеся еще со школьных времен. В ту ночь он намочил постель, и с тех пор это с ним приключалось еженощно. Мы с Диджо пробовали подбодрить бедолагу, но тщетно; дух его поддерживала теперь только книга Томаса Мертона «Гора в семь этажей», подаренная священником из приходской церкви. Для Зигги она значила больше, чем «На дороге» для Диджо. В конце концов наш Зиг решил, что раз уж он все равно едва разговаривает, лучше ему уйти в трапписты, как Томас Мертон. Он считал, что стоит ему явиться с этой книгой в монастырь в Гефсемани штата Кентукки, его встретят там с распростертыми объятиями.

– Приму обет молчания, – заикался он, – так что не волнуйтесь, если от меня долго не будет вестей.

– Молчание – не тот обет, которым можно удивить, – сказал я, пытаясь шутками выбить из него всю эту дурь. Но Зигги свое уже отсмеялся, и я пожалел, что дразню его.

Втроем мы направились к реке. Шли, как и прежде, мимо грузовых платформ и железнодорожных путей. Остановились на мосту Калифорния-авеню; с него видно сразу несколько мостов через реку и еще один, черный, железнодорожный, с которого мы некогда столкнули «шеви». Бродили всю ночь напролет, обходя памятные места: церкви, виадук, бульвар. Без машины я чувствовал себя опять мальчишкой. Это была последняя ночь Зигги, и ему хотелось погулять. Утром он намеревался уехать из дому и добираться попутными до Кентукки. Вот он стоит у обочины, махая плакатиком «На Гефсемани» проходящим по шоссе машинам. Ужасно не хотелось, чтобы он уезжал. Вспомнился вдруг сон Зигги про меня и Литтл Ричарда. Он, кстати, обрел себя в религии, стал священником. Так, во всяком случае, писали. Но не думаю, чтобы он принял обет молчания. В воображении моем рисовались самые нелепые картины. Я представлял, как все монахи, натянув клобуки, погружаются в размышления, и тут Зигги в полной тишине испускает вдруг душераздирающий пронзительный вой.

На другое утро он и вправду уехал. Мы с Диджо ждали писем, но так ничего и не получили.

– Наверное, обет молчания и на письма распространяется, – заключил Диджо.

Как-то зимой пришла открытка от Перца. На картинке – тропический закат над океаном, а на обратной стороне нацарапано: «Маловато красоты я за последнее время нарыл!» Обратного адреса не было, а так как родители его развелись и уехали, найти Перца я не смог.

Теперь все куда-то переезжали. После крупного скандала со своим стариком переехал и Диджо. Отец нашел ему работу на фабрике, где сам проработал двадцать три года. Но Диджо на работу не пошел, отец вернулся взбешенный и полез рвать ему бородку. Диджо оскорбился и переехал к старшему брату Сэлу. Тот только что вернулся с флота и жил в холостяцкой квартирке у Старого Города. Одно не устраивало – на выходные Диджо вынужден был возвращаться домой – Сэл нуждался в уединении.

Диджо, единственный из «Обветшалых», еще играл. Он все-таки купил гитару, правда, неэлектрическую. Увлеченно слушал старые царапаные пластинки с записями негров. Почти у всех у них имена почему-то начинались – «Слепой» или «Сынок». Диджо сподобился даже записать собственную пластинку, тонкую, как бумажный лист, 45-пятку, пахнущую ацетатом, пустую с одной стороны. Он раздарил ее всем окрестным барам, где собирались ребята из Кореи, уговорив барменов вставить пластинку в проигрыватель-автомат. В барах стало пустовато. Ребят из Кореи, таких, чтобы и пили и могли еще играть в бейсбол, осталось немного: завсегдатаи потеряли форму. Они просиживали часами, ведя нескончаемые дискуссии о бейсболе и играя в кости на выпивку. Раньше проигрыватели оглушали «Платтерами» и «Бадди Холли», теперь же их заполняли польки и мексиканские песни, подозрительно похожие на польки. Пластинку Диджо обычно ставили между Фрэнком Синатрой и Рэем Чарлзом. Диджо оставил и маленькую карточку с надписью «Джой де Кампо. «Женщина с жестоким сердцем"».

Такую вот песню он сочинил. Волосы у Диджо стали еще длиннее, вандейковская бородка разрослась, и он взял моду носить темные очки и варачи.[9]9
  Варачи – мексиканская обувь наподобие сандалий.


[Закрыть]
Изредка появлялся с какой-нибудь студенткой из колледжа Центрального Чикаго, где некогда сам учился в школе. Обычно это была блондинка с пышными волосами и испуганными глазами. Он приводил ее в «Эдельвейс» или «Карта Бланку» и заказывал парочку маленьких рюмок. Бармен или кто-то из завсегдатаев тут же ловил намек и спрашивал, а не поставить ли нам Р-5, и нажимал нужную клавишу. «Женщина с жестоким сердцем» гремела не хуже польки «Она слишком толстая», Диджо гнусаво подвывал, терзая три струны:

 
О женщина с жестоким сердцем!
A-а! Мой бог!
Эта женщина с жестоким сердцем!
У-y! У-у!
 

Тут вдруг, несмотря на гнусавость исполнения, блондинку осеняло, что она слышит голос Диджо. Он смущенно признавался, что да, это он, и барабанил по стойке в такт песне, а я гадал, что, интересно, подумала бы девушка, услышав гениальное:

 
Заря вставала,
У-y, у-у!
Как больные старики,
O-о, о-о!
Играющие на крыше в кальсонах!
A-a, a-a, a-a!
 

Но вернемся к нашей Ветхости.

Словечко это окончательно исчезло из моей речи, после того как родители переехали в Бервин. Потом, несколько лет спустя, я, бросив работу, спрятался от мобилизации в колледже, и оно всплыло на обзорных занятиях по английской литературе. Может, я просто был настроен на «ветхость» больше, чем все нормальные люди. Занятия наши вел профессор, у которого были явные нелады с дикцией. Но тем не менее он обожал читать вслух. У него был оксфордский акцент, но, чем эмоциональнее он читал, тем явственнее различал я под внешней полировкой говор южного района Чикаго. Когда он читал Шелли «Песнь к защитникам свободы», мне послышалось, опять проскользнуло у него наше слово. Я полез в книгу: «…Сила, Надежда и Вечности свет… То память о прошлом, – в вас прошлого нет!»

На следующий день я сбежал с занятий и поехал на «Б» к парку Дуглас. Нахлынули воспоминания о прежних поездках из Северного района домой; мне представлялось тогда, будто рядом сидит Дебби Вайс. Теперь я мог вообразить, как виделся ей наш квартал – удивительно маленьким. Так удивляется человек, в зрелом возрасте заходя в свой старый школьный класс.

Я не был тут два года. Квартал теперь в основном мексиканский. Вывески над магазинами – испанские, но бары называются по-прежнему – «Эдельвейс», «Карта Бланка», «Будвайзер Лонж». С Диджо мы потерялись, но я слышал, что его забрали в армию. Обошел несколько баров, искал в проигрывателях «Женщину с жестоким сердцем», но, не обнаружив ее даже в «Карта Бланке», где вообще ничего не изменилось, сдался. Уселся там, взял рюмочку холодной «шеврезы» на дорожку и, слушая «Палому», глядел на солнечные просветы в пыльных деревянных жалюзях. Проигрыватель смолк, и в открытую дверь стали слышны колокола сразу трех церквей. Звонили несогласованно. Перекличка колоколов напомнила не раз снившийся сон, не вещий, как у Зигги, но все равно пугающий. Возвращаюсь я в свой квартал, все вокруг кажется знакомым до боли и одновременно чужим. Постепенно я перестаю узнавать окружающее и теряюсь. Знаю, что если побегу, ноги нальются свинцом, а если сойду с тротуара – провалюсь в пропасть. Потом подхожу к углу бара «Карта Бланка», такому родному, такому вневременному, слышу затихающий колокольный звон и буквально всем телом ощущаю тепло солнечных лучей. И чудится мне, будто снова я ненароком забрел в Официальную Зону Вечности и Надежды.

Норман Маклейн
«Твой братан Джим»
Перевел Св. Котенко

Впервые я толком заметил его под конец воскресного дня в бараке лесопромышленной компании «Анаконда» на Чернопятой речке. Он, я и еще несколько человек лежали по койкам и читали, хотя этим летним днем было в бараке жарковато и темновато. Прочие вели меж собою беседу, и мне казалось, что все тихо и спокойно. Как, прояснилось несколькими минутами позже, беседа велась касаемо «Анаконды», и поэтому, наверно, я не вслушивался, ибо лесорубы перебирали обычные свои жалобы на компанию: она распоряжалась их телом и душой, распоряжалась штатом Монтана, газетами, священнослужителями и т. д.; кормежка была скудная и заработки тоже, компания отнимала их назад, завышая все цены в своей лавке, а делать покупки приходилось только там, средь лесов больше негде. Что-то в этом роде люди и говорили, поскольку внезапно я услышал, как он нарушил тишину и покой:

– А ну заткнитесь, сучьи невежды. Кабы не «Анаконда», вы бы все с голоду перемерли.

Поначалу не было полной уверенности, услыхал ли я и произнес ли он это, но оказалось вправду так. Ведь стало уж вовсе тихо, все глядели на его мелкое личико и крупную голову на мощном торсе, прикрытую локтем в изголовье койки. Вскорости то один, то другой начали подниматься на ноги, а поднявшись, исчезать в солнечном свете по ту сторону двери. Ни один из поднявшихся слова не произнес, а это был лесопромышленный барак и люди тут были крепкие.

Полеживая на койке, я сообразил, что отнюдь не впервые замечаю его. К примеру, знаю, как его зовут, а именно Джим Грирсон, знаю, что он социалист и считает рабочих лидеров мягкотелыми. Пожалуй, «Анаконду» он ненавидел сильнее, чем кто-либо на промысле, но людей ненавидел того сильнее. Явно, я замечал его прежде, – взявшись прикинуть, каков будет исход моего с ним поединка, обнаружил, что ответ мне известен. Вес его я оценил килограммов в восемьдесят пять, то есть на пятнадцать тяжелее моего, притом счел, что тренирован я лучше и одолею, ежели продержусь первые десять минут. Параллельно я счел, что, по всей вероятности, не смогу продержаться эти десять минут.

Больше я уж не читал, а просто лежал, выискивая, о чем бы забавном поразмыслить, и наконец, мне стало забавно, что я сопоставлял свои и Джима шансы в драке еще раньше, чем осознанно обратил на него внимание. Едва лишь завидел я Джима, ощутил, выходит, угрозу себе, прочие, знать, чувствовали то же самое; а позже, когда сошелся поближе, все мысли о нем окрашивал вопрос «кто кого?». Сию минуту он возобладал надо всеми в бараке, кроме меня, и теперь ерзал на койке, подчеркивая, что мое присутствие доставляет ему неудобства. Я побыл на месте, просто чтобы утвердить свое законное право на существование, но раз больше мне не читалось, в бараке стало казаться душно как никогда, так что, тщательно взвесив свидетельства нежеланности моего присутствия, поднялся и удалился, а он повернулся на бок и глубоко вздохнул.

К концу лета, когда мне пришел срок возвращаться на учебу, я знал о Джиме куда больше, мы с ним даже условились работать на пару в следующий сезон. Нетрудно было убедиться, что он здесь лучший лесоруб. Лучше всех владел он пилой и топором, а работал со скоростью отчасти отчаянной, до лютости. Вспоминаю я при этом 1927 год, тогда, естественно, слыхом не слыхали о бензопиле, равно как ныне нет ни единого барака вдоль всей Чернопятой, хотя лесоповалом там по-прежнему занимаются вовсю. Теперь всяк поодиночке имеет в руках бензопилу с легким скоростным мотором, лесозаготовители женаты, живут каждый своей семьей, некоторые аж в Мизуле, вот и ездят машиной, делая в оба конца, на работу и с работы, километров полтораста в день. А в былые времена лесорубы в основном пользовались двуручной поперечной пилой, чистая то была красота, самым же высокооплачиваемым на лесосеке был тот, кто умело точил и разводил пилы. Пары пильщиков трудились на ставке или «с шабашки». Шабашничать – слово это положительной оценки отнюдь не несло – означало получать в зависимости от числа кубов, напиленных за день. Понятно, на шабашку шли, коли надеялись превзойти ставку и тех, кто на ставке. Как я упомянул, Джим привлек меня в напарники на следующее лето, и мы решили, что будем шабашничать и зарабатывать большие деньги. Само собой, я соглашался на такое с некоторым опасением, но, будучи старшекурсником, сам себя содержал и нуждался в больших деньгах. Кроме того, я вроде был польщен, что меня позвал в напарники лучший из лесорубов. Хотя по сути тут было далеко до лести. Я-то знал, что это мне вызов. В мире лесов и напряженного труда жизнь лесорубов состояла из сплошных вызовов друг другу, а кто надеялся увернуться, тому не очень-то стоило гулять в лесочке. Впрочем, мне в те поры нравилось оказаться при нем – он был тремя годами старше, что в тогдашнем моем возрасте немало, и познал такие стороны жизни, о которых я, сын пресвитерианского священника, едва имел понятие.


Дополнительные сведения о Джиме, ставшие известными до осени, тоже предопределили нашу совместную шабашку следующего лета. Он, по его словам, оказался шотландцем, что немаловажно, раз что нас двое таких. Джим рассказал, что рос в Дакоте и что отец – цитирую: «сучий шотландец» – прогнал его из дому, и пришлось с четырнадцати лет жить на собственный заработок. Далее объяснил, что лишь частично живет ныне своим трудом. Работает только летом, засим переходит на культурное существование. Окопается на зиму в каком-нибудь городке, где есть хорошая публичная библиотека, и первым делом в нее запишется. Затем подыскивает добротную проститутку, так и проводит зиму – читая и сводничая – или, может, упоминалось это в обратной последовательности. Джим заявил, что предпочитает южанок, мол, они из себя «попоэтичней», – позже я, кажется, понял, что он под этим имел в виду.

Итак, осенью начался учебный год, и давался он тяжко, и не приносила облегчения мысль, что все ближайшее лето на другом конце пилы будет у тебя прямой потомок сучьего шотландца.

Но вот пришел конец июля, и глядь, этот потомок сидит на бревне напротив меня и выглядит на миллион долларов, как заведено у лучших лесорубов. Одет во все шерстяное, на нем роскошная фирменная рубаха в клетку, седоватые короткие штаны из оленьей кожи, красивые, специально для работы в лесу, новенькие сапоги, поверх которых выглядывают пальца на два белые носки. У лесоруба и у ковбоя многое совпадает в экономическом и экологическом отношении. Оба достигают равновесия, если протратятся в течение года. Коли повезет, не случится болезни или еще чего-то такого, заработают они столько, что хватит напиться три-четыре раза и купить себе одежду. Их одежда стоит очень дорого; они будут жаловаться, что ограблены вдоль и поперек, и видимо, так оно и есть, но и одежда, способная выдержать при их работе и при любой погоде, должна представлять нечто особенное. Основа экипировки лесоруба и ковбоя – сапоги, за которые отдают заработок несколько месяцев.

Джимова заказная фирменная пара была, насколько помню, изготовлена в Спокане. Обувь – одно великолепие, да и другие фирмы делали великолепно, не иначе. Сапоги шили в разных частях страны, но на Северо-Западе большинство работяг, по-моему, носили споканские.

Насколько ковбойские сапоги всесторонне предусматривали езду верхом и перегон скота, настолько сапоги для лесорубов были рассчитаны на работу в лесу и с лесом… Джимова обувь не отличалась высотой, у других попадались куда более высокие голенища, а он принадлежал к тем, кто предпочитает, чтоб плотно обхватывало лодыжку, но не давило на икры. Верх был вытяжной, мягкий и с водоотталкивающей пропиткой. Моделировались сапоги так, чтоб удобно было ходить и скакать по бревнам. След сделали высокий, чтоб надежно стоять на бревне, соответственно высоким был и каблук, хоть и куда ниже ковбойского, зато тверже, потому что это сапоги для ходьбы; вправду отменная обувь для ходьбы: подвышенные каблуки слегка склоняют тебя вперед против обычной осанки и словно помогают идти. В самом деле, это ощущение и ценилось как фирменный знак.

Джим посиживал нога на ногу, усердно жестикулируя правым сапогом и тюкая его мыском по бревну, на котором поместился я и в котором получалась глубокая ямка. Подметки этих лесных сапог напоминали первую мировую войну – тщательно проработанную систему окопов и проволочных заграждений, на сей раз система служила тому, чтобы ходить и скакать по бревнам. Основу этой изощренной структуры составляли насечки – или «корки», как именовала их здешняя публика; насечки были достаточно длинные и острые, чтобы удержать тебя на толстокором древесном стволе и, более того, на мертвом дереве, коры лишившемся. Конечно, коль крайние насечки отлетят, придется тебе ковылять да частить на цыпочках; чтоб предупредить это, по низу ранта шел вкруговую ряд солидных гвоздей с широкими шляпками, такие же гвозди рядов в пять размещались под мыском. А уже промежду тех шляпок насекалось поле битвы, прямо-таки колючая проволока, тянувшаяся в два ряда с обеих сторон подметки и заходившая по ней вверх, чтобы держать тебя, если вспрыгнешь поперек бревна. В общем, смоделировано было красиво, хоть и слегка примитивно, зато удобно для различного употребления – например, когда двое лесорубов затеют драку и один из них окажется на земле, другой почти наверняка будет того пинать и лупить сапогами. Такой прием звался «задубить шкуру», на себе его испытавший возвращался к работе не сразу и не мог вполне оправиться.

Всякий раз, как Джим пинал и тюкал бревно подо мною, я отирал с лица кусочки коры.

В короткую эту интерлюдию наших взаимоотношений мне почудилось, что лицо его стало крупнее по сравнению с прошлым годом. С того лета в памяти осталась крупная фигура, большая голова, мелкое личико, словно сжатое в кулак. Порою я подозревал, не им ли он наносит коронный удар. Но расслабленно посиживающий, повествующий о своем сводничестве и стреляющий мне в лицо корою, он весь казался крупным, включая нос и глаза, и приятным, и сводничество было ему по душе, по крайней мере месяцев пять кряду, в особенности нравилась Джиму роль вышибалы в собственном заведении, да и то, заявил он, уж поднадоело. Хорошее, мол, дело, снова попасть в лес, со мной встретиться – и об этом он сказал; и, дескать, хорошее дело – опять взяться за работу – это он несколько раз повторил.

В таком духе проходили первые три-четыре дня. Мы не спеша втягивались в работу, учитывая, что каждый из нас расслабился за зиму, а кроме того, Джим не успел еще завершить изложение курса сводничества. Это занятие посложнее, чем может наивно предположить сторонний наблюдатель. Не считая подбора девицы (чтоб была в теле и чтоб была южанка, то есть чтоб «попоэтичнее») и поддержания ее настроения (води ее днем в кино) и нагрузки (заманивай всех шведов и финнов и франко-канадцев, с кем познакомился на лесопромысле), надо самому быть бутлегером (тогда действовал сухой закон), самому задабривать полицию (тогда оно было как всегда) и самому служить у себя вышибалой (а это привносит спортивный дух). Но, передыхая каждый час в течение нескольких дней, мы исчерпали эту тему, а социализмом по-прежнему не пахло.

По-моему, на ранней стадии ненависть к кому-либо возникает, когда не о чем становится поговорить. Тогда я счел, что мне решительно все равно, почему он отдает предпочтение публичным женщинам в теле да еще южанкам. Кроме того, мы входили помаленьку в форму. Стали укорачивать перерывы, тратить лишь полчаса на обед, а за обедом еще и острили топоры о свои карборундовые бруски. Исподволь мы стали молчаливы, а молчание по сути враг дружбе; по возвращении в барак мы с Джимом не общались, неделей позже так и напрочь перестали друг с другом разговаривать. Ну само по себе это не то чтоб зловеще. Множество сотоварищей-пильщиков молчат на работе, ибо по преимуществу народ они молчаливый и к тому же, ясно ведь, не станешь одновременно болтать и ворочать сотни кубов леса. А порой лесорубы и ненавидели один другого, однако все-таки год за годом работали вместе, наподобие старой нью-йоркской команде «Селтик», где любой баскетболист наперед знал всякое движение любого из остальных и потому не удосуживался глянуть на них. Но наше молчание имело другую природу. Оно почти не было связано с эффективностью и производительностью труда. Когда Джим нарушал молчание, чтобы спросить, не хочу ли сменить шестифутовую пилу на семифутовую, я знал, что для меня пилить означает выжить. Шестифутовой хватало для того леса, а лишний фут заставил бы тягать лишку.

Жара усиливалась к концу дня, и я возвращался в барак полубольным. Лез в свой рюкзак, доставал чистую пару белья, чистые белые носки, кусок мыла и шел к ручью. Далее сидел на бережку, пока не обсохну. Самочувствие тогда улучшалось. Этому приему я обучился еще с начала работы в лесной пожарной охране: если ты изнурен и сокрушаешься, хотя бы смени носки. По выходным я не жалел времени на стирку. Отмывал свою одежду тщательным образом, надеясь вернуть ей белизну, чтоб не была серой, когда высохнет на кустах. То есть я прежде всего полагался на такие скромные домашние средства, как чистота.

Был период, объявилась у меня склонность к пословицам, и я старался возложить вину на себя, с некоторым даже успехом. Всю зиму владело мной отчетливое предощущение, что произойдет нечто подобное. Теперь я настраивал себя на философический лад, твердя в уме: «Ну, братан, с быком играть – рог дожидать».

Однако ежели тебя бодают, пословица невелика отрада.

Постепенно я, впрочем, стал вытесняться из собственных представлений о себе и о происходящем, мои мысли поглотил он. В таких снах, некоторые из коих видел средь бела дня, я все тянул пилу, а на другом ее конце всегда находился Джим, становился все крупнее и крупнее, а лицо мельче и мельче – и ближе, покамест в конце концов не грозило пролезть сквозь распил, и вот уж и дерева меж нами нет, лицо, того гляди, поползет вдоль пилы и врежется в меня. Оно порою наплывало так близко, что удавалось рассмотреть, как оно уменьшается – свиваясь и сокращаясь вкруг носа, и где-то в этот миг сна я пробуждался от безнадежности своих попыток высвободиться от того, что мне снится.

На следующей стадии моих мучений уже не было этого сна, вообще не было сна, лишь одолевала жажда. Часами лежишь себе недвижимо, и кажется, что весь предшествующий день ты пил из луженого ведра – вправду всякая мысль о воде отдает таким вкусом.

После двух-трех подобных ночей приходишь к выводу, что уцелеешь. Пусть не победишь, но уцелеешь.

В технологию лесопромысла я постараюсь не вдаваться, но надо же дать какое-то представление о повседневной действительности, о том, что происходило в лесу, пока я боролся за выживание. Скорость, с которой пилил Джим, была нацелена на то, чтобы погубить меня – его она могла тоже запросто погубить, но меня в первую очередь. Так что задача в общем и целом состояла в том, дабы сбить его с той скорости, не давая притом поймать тебя на этом, – ведь поработай недельку с Джеком Демпси[10]10
  Джек Демпси – боксер-тяжеловес, чемпион мира в 20-е годы.


[Закрыть]
на другом конце пилы, и поймешь: надеяться не на что, если он тебя стукнет. А вздрючку он мне может устроить и прежде, чем решусь на просьбу пилить помедленней. Нечего тебе делать на лесоповале, ежели не понимаешь таких вещей. Мир леса и труда на лесосеке скроен в основном из трех занятий – работы, драки, женщин, и полноценный лесоруб во всех трех должен быть докой. А если в чем-то слаб, то прощайся с лесосекой, тебя вытолкнут оттуда. Попросил пощады при пилке – можно складывать рюкзак и шагать себе вдаль по дороге.

Так что я старался сбить его скорость еще прежде, чем мы начнем пилить. Часто лесорубы, приступая к делу, сперва некоторое время «подметают», то есть убирают топором кустарник и сосенки, которые могут помешать работе. Уже, пожалуй, по складу натуры я «подметал» больше Джима, а тут трудился сколько хватало смелости, а его это адски распаляло, тем более что ругал он меня по этому поводу еще в начале сезона, пока мы не перестали разговаривать. «Бог ты мой, – толковал он, – негоден ты на шабашку. Всякий миг, пока не пилишь, ты ж денег не добываешь! Тутошние платить не станут за приборку садика». Делая распил, он, если мешала сосеночка, просто пригибал ее и держал ногой, покамест не свалит дерево, а через черничник шел насквозь. Ничуть не смущало его, когда ветки забивались в пилу. Он просто тянул резче.

Это серьезное занятие, лесопиление, прямо-таки прекрасно, когда вы оба трудитесь в едином ритме – порой даже забываешь, что работаешь, витая в абстракциях движения и силы. Но когда пилят неритмично, хоть и недолгий срок, то испытываешь нечто вроде душевной болезни, если не хуже и не пронзительней. Словно сердце твое не в порядке. Джим, конечно, сбивал нас с основного ритма, когда порывался упилить меня напрочь, дергая пилу слишком быстро и слишком далеко даже для себя самого. Почти всегда я не отставал, иначе и нельзя было, но отыскивал моменты, чтоб не тянуть на себя пилу с той же скоростью и на то же расстояние, что и он. Ослабление было чуточное, чтобы не стало оно заметным настолько, что возмутит Джима, но таким все же, чтоб догадался он о моих действиях. Дабы наверняка дать ему это понять, я внезапно возвращался к его маху.

Упомяну и о другом трюке, который я изобрел в надежде ослабить Джима постоянным перерасходом адреналина. У пильщиков есть малоприметные, но чуть ли не свято соблюдаемые правила распорядка, без которых нельзя работать в паре, а я время от времени нарушал то или иное из них, однако не в полную меру. Например, если при распиловке лежачего ствола пила застрянет или зажмется и нужно клином уширить щель, чтоб пилу высвободить, а клин лежит по ту сторону бревна, тебе не положено лезть через ствол за клином и употреблять его в дело. Лесорубы не изводят время на выяснение отношений: что по твою сторону, то твоя забота, вот и все правило. Но порою я лез за клином, и когда мы почти стукались с Джимом носами, оба застывали, уставясь друг на друга, что напоминало крупные планы старинного немого кино. Затем я отводил взгляд куда попало, будто и думать не думал про клин, и, сами понимаете, хоть вроде и тянулся за ним, первым никогда не брал его и не касался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю