Текст книги "Трудно быть хорошим"
Автор книги: Джон Ирвинг
Соавторы: Джойс Кэрол Оутс,Элис Уокер,Ричард Форд,Дональд Бартельми,Тим О'Брайен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Стирка забирала весь день. На мне лежала обязанность полоскать и выжимать. Когда я сбивался от усталости, бабушка приходила на помощь, ослабляя ролики. Мне нравилось трудиться вместе с нею. С другой стороны, зеленеющий внешний мир всегда давал о себе знать в высоких цокольных окнах. Я впадал в нетерпение, гадал, вправду ль мы с этою кучей справимся. Бабушка говорила, что нам нужно зарабатывать деньги, но меня не оставляли сомнения на сей счет. То просто был один из способов, коими она доказывала свои силы и делала очевидным небрежение собою.
Я взобрался как мог высоко и прибил табличку «Сдаются комнаты» к дубу. Отступив на несколько шагов, чтобы оценить результат стараний, я увидел Ли, отцова брата, идущего тротуаром из центра городка. Мы друг с другом никогда не разговаривали. С того расстояния, на котором он находился, прочесть табличку было нельзя, но он, несомненно, догадался о ее содержании. Посмотрел на нее, и мы встретились взглядом. Он отвел глаза, миновал меня, и тут застекленная дверь нашего дома заскрипела. Это грозило воплями. Я сунул молоток под куст роз и припустил к озеру. Следом донесся голос бабушки: «Ты не в ту сторону! Магазины в другом направлении!»
Она намекала на предполагаемый доллар в письме моей матери. Я регулярно получал такие суммы и столь же регулярно тратил их на лимонад, леденцы и чтиво. Бабушка противилась всем этим торговым операциям, на том основании, что они укрепляют мою изначальную неспособность бережливо обращаться с деньгами. Она не очень-то ошибалась на этот счет. Правда, вся проблема не казалась мне заслуживающей столько шуму. Впрочем, подтверждалось вот что: чего женщина не знает, то ее и не трогает.
Слышу, как за спиной стукнула дверь, бабушка вернулась в дом. В те поры меня угнетали пустые дома. Раз она вернулась, я могу быть свободен. Дома будто ведали больше, чем люди, вбирая все жизни жильцов с самого своего начала. Ходить мимо некоторых зданий городка я терпеть не мог, веря, что они следят за мной, ведая обо мне такое, что ускользает от меня. По дороге к мысу необходимо миновать бывшую усадьбу Кимбол, ее много лет пустующий дом, населенный, как говорила молва, привидениями. Было два действенных способа благополучно пройти мимо. Во-первых, ненароком посматривать на дом, но ни за что не останавливаться взглядом на каком-либо из окон. Во-вторых, хранить невозмутимый вид – выдать свое напряжение или опасение означало, что дом одерживает над тобой победу.
В точке наибольшего сближения чары рассеиваются, здание теряет свою власть. Комнаты возвращаются в прошлое, забирая с собою все множество живших в них.
Ныне дом с привидениями снесен, его заменила каменная вилла с широкими окнами. Она глядит на меня, а я на нее. И ничегошеньки. Я скучаю по призракам. Мне навстречу идут трое мальчишек. Те самые, кто будут помогать мне восстановить мое прошлое. Принимаюсь растолковывать им, что мне требуется, но они не сводят беспокойных глаз с моей камеры и штатива. Техника сия включает большой черный ящик с торчащими оттуда объективами и высокую кассету, громоздящуюся поверху, плюс толстую крутящуюся головку штатива да длинные ножки понизу, так что снаряжение глядится очень по-взрослому.
Сам-то мир взрослых пугал меня. Всяк вроде бы себе на уме, громко себя утверждает.
Парикмахерская была таким взрослым местом, куда я время от времени попадал. Там было опасно, но привлекательно. Полно признаков всезнания, мужественности.
– Помните, как меня стригли?
– Да. Помню, заходили вы ко мне. И доска та же, на которой вы сидели.
– Чтоб вам по высоте удобно было.
– Верно. Насколько помню, мальчик вы были совсем смирный.
– Робкий.
– Ну совсем… совсем не вертелись по сторонам.
Я был настороже. Гулкая наглость разговоров в парикмахерской усугубляла во мне подозрение, что взрослые – вестники всяческого зла. Они водились со смертью. Детство, со своими испугами и страшилами, это пора безопасная. А что подрастаешь, так то неизбежная беда. Подобные выводы служили укреплению во мне веры в предстоящее всеуничтожение. Честно говоря, все на свете конечно. Дням нашим суждено приходить к концу, мы тем или иным путем обязательно увлекаемы к небытию, так и космический корабль Земля раньше или позже сгинет.
Чтобы побудить мальчишек действовать творчески, я объясняю, как работает камера; открыв боковую панель, показываю, откуда и куда протягивается пленка. Затем даю им посмотреть кадр в видоискателе. Они быстро обучаются наводить на резкость и управляться с трансфокатором. Для этого я их вынужден приподнимать, и оказываются они на удивление легкими, щупленькими. Два брата с льняными волосами, а еще один малец – темноволосый, тощий, похоже, заводила.
В замысле моем сцена, как они будут лазить по утесам, вновь и вновь, я буду менять точку, чтобы набрать материала и добиться потока движения при окончательном монтаже. Они взбираются тою же дорогой, что и я в давние времена, часто хватаются за кусты, когда из-под ноги срывается кус песчаника. Внизу вздыхает прибой. Пару раз водяная пыль долетает до ребят. Проходит час, и я уж снимаю последний план с ними. Они садятся на макушке мыса, осматриваются, тощий мальчишка указывает на маяк.
Мне нужен будет кадр маяка с их точки, но камеру и штатив нелегко перетаскивать, так что решаю отдохнуть малость, прежде чем прилаживаться там. Мы прощаемся, я благодарю их, что хорошо поработали. Было весело, и получится приличный эпизод секунд на тридцать. Трое удаляются в городок. Мне бесконечно грустно. Отчего? Может, оттого, что с их помощью мне таки удается начать проникновение в прошлое. Ощущаю, его волны перекатываются сквозь меня. Я ослаб. Открылся. Лежу здесь, на согретой солнцем скале, в каком-то прозрении.
Это был мой храм. Я приходил сюда сливаться с реальностью. Поклонялся лесам и нивам и водам с истовостью, поныне не избытой. В голову не приходило, что скроен я по бабушкиному образцу. Она вникала в Благовествование, ее зрил Христос. Я вникал в небо и в деревья и в озеро и понимал, безо всякого верования, что природа заботится лично обо мне.
Маяк сам подобен храму. На широком основании поднимаются башни для светильников, их группа скошена слегка вбок, башни сужаются кверху наподобие колокольни. Маяк всего-то в пяти милях, но представляется стоящим у самого горизонта. Я там никогда не был. Молва числит Гурон свирепым и вероломным, да так оно скорее всего и есть, ведь озеро столь большое, что другого берега не видно. Бабушка рассказывала, что когда муж отправлялся рыбачить на своей лодке, нередко боялась, вернется ли он. Мне не очень верилось. Во-первых, похоже это было на одну из присказок, с помощью которых женщины выставляют мужчин отчаянными и безответственными. Во-вторых, это работало на подкрепление ее наказа, чтобы я никогда не заводил лодку. Редко чувствовал я себя отчаянным и никогда безответственным, к озеру относился с подлинным уважением. Вода его сознавала мое присутствие. И я не стал бы возбуждать ее гнев. Ну да не было случая доказать это. Не привелось мне и обменяться мнениями с дедушкой, поскольку он скончался в своей постели на четырнадцать лет раньше моего рождения.
В конце концов я возрадовался, что никогда не бывал на маяке: он мне дорог на своем месте. Желание, чтобы вещи пребывали на своих местах, давняя моя слабость. Это приучает к усидчивости. Любое вторжение, меняющее распорядок быта, будь то приезд родственников из Детройта, появление постояльцев согласно табличке на дереве, даже неожиданный приход кого-то из пригорода заставляли понять, насколько мы с бабушкой самостоятельны в собственной жизни. Эд, брат моей матери, приезжал порою на выходные и пытался незамедлительно вывести нас из налаженного ритма. Дядя Эд, низенький, неугомонный, ссутуленный долгими часами на сборочной линии Гудзоновского автозавода, сразу выкрикивал: «Бери свою удочку!» или «Закусим на природе!» или просто «А ну прокатимся!» При последнем предложении я шел за садовым инструментом и рукавицами, клал их в багажник автомобиля, поскольку поездка обязательно завершалась кладбищем. Это была семейная церемония, и мне она была по душе. Прочие затеи ничего особенного в себе не заключали: на природу или на рыбалку я мог отправиться своим ходом, что и делал весьма часто. Но кладбищу требуется, чтоб люди были в сборе. Бабушка обычно привозила с собой и сажала на фамильном участке петунии и турецкую гвоздику. Покамест она занималась этим, остальные прилаживались и выдирали траву вокруг могил и памятников. И всегда поминали тех, кто тут похоронен. Мне нравилось слушать, узнавать о покойных. Возникало чувство, что тебя благословляет строгое и блистательное прошлое. В печали звучала внезапная любовь. Иной мир, существующий где-то, издавал свой шепот. Не с небес – то было б глупо, но откуда-то.
У малых городков долгая память. Люди умирают, убывают, но в некотором смысле остаются, в мыслях и разговорах тех, кто жив в городке. Моя бабушка, Сейра Уоллес, лежит здесь. Она не здесь, она где-то… И по-прежнему воздействует на сущее. Я никогда не верил в душу, в личное бессмертие. Честно сказать, сама эта мысль мне чужда. Однако с удовольствием ходил на кладбище. Нравился мне ритуал почтения. Причем открывался нескончаемый смысл продолжения жизни, без каких-то отдельных лиц. Бывших, бытующих, будущих.
Допустим, мы останемся наконец лишь с сентиментами, этой зыбкой, субъективною штукой. Известны алтари, возведенные погрубее. В какой-то момент, пока остальные пололи, сажали и переговаривались, я удалялся, шел в край кладбища, где похоронен мой отец, и смотрел на памятник. Недолго. Цветов никогда не приносил.
Дядя Эд предложил, что наймет лодку и прокатит меня до маяка, в день последней жуткой ссоры между моей матерью и моей бабушкой. Сам я поразился в то утро своему ответу, что мне туда не хочется. Подступало нечто злое, и присутствовать казалось мне необходимым, дабы сберечь дом. Я ковырялся с завтраком в кухне. Дядя уставился на меня, пожал плечами и отвернулся к посудной полке над широкой плитой. Приезжая, он там держал бутылку виски и в течение дня несколько раз прикладывался к ней. Выпитое никак внешне не действовало, хотя бабушка обожала уверять, что в его молодые годы лошадь тверже, чем он, находила дорогу домой. Он плеснул себе чуток и ласкал рюмку, мы глядели друг на друга и слушали. Смешиваясь со вздохами ветра в соснах по соседству, нарастал шум где-то в парадных комнатах нашего дома. Две женщины кричали друг на дружку. Дядя Эд улыбнулся мне, рюмку поставил на полку. «Схожу-ка я», – сказал. Пока он проходил в дверь, я расслышал крик матери: «Я у тебя в служанках тридцать лет!» Бабушкин голос звучал громче: «Ты продала эти бумаги!» Миску из-под каши я поставил в раковину, залил водою и намерился выскользнуть через черный ход. Дядя Эд гудел: «Ты ж не хочешь засадить родную дочь в тюрьму!»
В глубине сада стоял высокий раздвоенный дуб. Чтоб удобней было влезать на него, я прибил перекладины меж расходящимися стволами, получилось подобие лестницы. Предпочел я тот ствол, который повыше, лез и лез до места, где он, не толще сука, трясся и качался под ветром. Над домами и деревьями было мне видно, где голубая чаша неба встречается с темно-серым горизонтом озера. Ближе к берегу вились белые полоски прибоя. Все подрагивало, потому что дуб мотался взад-вперед. Внизу машина дяди Эда торчала посередь двора. И увидел я, что дядя вместе с моей матерью вышли из дома, остановились у автомобиля. Демисезонное пальто мать держала на руке. Наверно, они звали меня, но слышно не было. Мать села в машину. Дядя вернулся на крыльцо за чемоданом, стоявшим у перил. Мать уезжала. Я кричал, кричал, но ветер шумел беспрерывно, и мой голос терялся в нем. Когда я спустился, они уж уехали. Руки горели от столь быстрого спуска. Я отправился на озеро глядеть на волны.
Дядина машина стояла на прежнем месте при моем возвращении ко времени ужина. Дядя Эд сидел на заднем крыльце. «Посадил твою мать в автобус до Детройта, – сказал он. – Тебе она записку оставила». Я взял ее с собой в комнату в мезонине и там прочел. Была она короткая: просто, мол, нужно мне будет вернуться в город в конце лета и ходить в школу.
Особого обсуждения не произошло. Я помогал накрывать на стол, бабушка задала вопрос: «Как она могла?» Я ничего не ответил. Иногда в последующие годы она ставила тот же вопрос «Как она могла?», непонятливо я оставлял его без ответа. Вот и все. Лето здесь, зиму там, молчок. Словно поделили тебя разведенные честь честью родители, ни один из коих не обсуждает второго.
В тот вечер дядя Эд сводил меня в аптеку, угостил прохладительным напитком. Говорил, что в каждом деле обычно есть две разных стороны, и я с готовностью принял это суждение. С одной стороны, мать обращалась с деньгами невесть как, и ссора частично произошла из-за этого. С другой стороны, служить компаньонкой моей бабушке все эти годы удовольствие было невеликое. Нежеланные гости не задерживались в доме, поклонникам некогда было показать себя. Дядя Эд послал меня наколоть на утро лучины в свете, падавшем с заднего крыльца, и я занялся этим, дивясь, как держался тут мой отец и нянчил меня.
Я установил камеру близ обрыва на мысу, придерживая от ветра штатив, чтобы сделать последний план маяка. Медленный наезд, пока здание заполнит весь кадр. Это и будет завершение заключительного эпизода. Приспело время вызывать съемочную группу в полном составе, дабы самому освободиться для интервью и собственных высказываний перед камерой, довершить восстановление прошлого. Снова укрывшись от ветра, я подумал, что в самый раз задвинуть подальше пишущую машинку и отложить до поры сценарий про будущее.
Мы под властью вот какого чувства: ничто не срабатывает как положено, как должно бы получаться, все идет к худшему, а не к лучшему. У каждого свой набор сетований, их перечисление – неотъемлемая черта любого обмена мнениями. Зачастую технические достижения порождают больше раздражения, нежели удовлетворенности. То же и с общественными учреждениями: мы жалуемся, что правоукрепляющие формирования не укрепляют право, школы не учат, социальное обеспечение плодит нищету. В эру ширящейся власти мы в ней разуверяемся. Язвит сознание, что жизнь сама по себе идет к упадку, а человека осаждают нарастающие бедствия личные и общественные. И не знаем мы, как от этого увернуться, поскольку общее надсадное состояние обещает мало шансов на улучшение.
Телестудия сочтет это слишком мрачным, потребует «уравновесить», но вроде бы не сыскать нынче чего-нибудь подходящего в этом смысле. По-моему, ближайшее будущее принесет кричащее столкновение между патриотами-оптимистами и бунтовщиками-пессимистами. И трудно будет объяснить, отчего это я возлагаю больше надежд и предпочтения на последних. Такие оценки сближают меня с бабушкиной убежденностью, что человек близок к тому, чтобы плохо кончиться. Если сопоставить самоконтроль и самоизничтожение, то оптимисту не на что опереться в истории. Ну а забили барабаны, надо ж и ему высказаться.
Бабушка как в воду глядела: тот доллар прожигал дыру в моем кармане. Я вскрыл конверт, миновав дом с привидениями, по пути к мысу Кимбол, и, разумеется, обнаружил ту зелененькую бумажку. От ветра завернул в расселину, чтобы прочесть материно письмо. Почерк у нее был крупный, но буквы лепились тесно, читались с трудом, так что, расшифровав ту новость, что она со своими сослуживицами побывала на концерте, я отвлекся. С востока, за скалами из песчаника, берег изгибался и врезался в озеро вплоть до точки, в которой пляж и сосновый бор образовывали кромку полуострова, указующего на маяк. То был Пуант-о-Барк, там селились семьи богачей. Настоящие отдыхающие. Я был ни то ни се. Неприкаянный. Вот уж идеальное место предаться мечтаниям, к чему я был пристрастен: природа словно пульсировала, набегала и отступала, вела диалог; но в тот день сердце мое не отзывалось. Доллар не давал покоя. Поднятая бабушкой кутерьма звала избавиться от него. Неодолимая тяга протратить этот доллар проникла в меня. Я сполз к тому месту, где начинается пляж, и зашагал в обратном направлении, мимо дока и складов.
Иметь деньги и тратить их – это всегда таинственным образом утешало меня. Безо всякой связи с самим по себе приобретением вещей, никогда ничего не приобретал я помногу. Бывая на мели, ссылаюсь на невезение, но по сути дело не в нем. В глубине души ведаю, что это кара, причем заслуженная. Бедняки – а таких много было окрест в годы депрессии – всегда пугали меня, привлекая и отталкивая. Они будто изобрели нового, странного типа грех. Дух бедности сильнее бил мне в ноздри, нежели дух святости.
Всей промышленности в тогдашнем городке – заводик, державшийся худо-бедно и снабжавший уровнями плотников и слесарей. Все, кто там состоял, не жалели себя, включая начальника. Иметь работу, любую работу – это вызывало почтение. Теперь начальником там Аптегрув. Он всегда трудился не покладая рук.
– Вы были ребенком во времена депрессии. Можно ли назвать счастливым ваше детство?
– Ну я в семье единственный ребенок, но, пожалуй, детство свое назову счастливым. Куда уж счастливей. У нас всегда было что поесть, это поди главным считалось.
– А не запомнилось ли вам то время тем, что люди чувствовали боязнь?
– Конечно, так. Работы не добудешь ни в какую, помню. Отец несколько лет пробыл уполномоченным. Люди приходили такие, кому вправду круто жилось. А у него от Красного Креста мука и солонина, которые полагалось раздавать. Если человек по-настоящему нуждается. Отец всегда спросит, как ты добрался в наш городок. И кто скажет, что приехал на своей машине, тому заявлял: «Ежели у вас хватило денег на удостоверение и на бензин, найдется у вас и на питание». Но коли доставлял кого-то сосед, иль пешком человек являлся, уж тогда… так и определял, следует помогать или нет. Нынешним рассказываешь, что людям нечего было есть, вроде и не верят.
– Ага. Такое легко забывается.
– А по мне, так повезло, что застал самый конец этого, достаточно было мне лет, чтоб запомнить. Пожалуй, оно из того рода, что в памяти навсегда стоит ровно призрак.
Столько всякого стоит призраками перед нами, что зачастую трудно отделить духов полезных от духов вредоносных. Касаемо меня, лик власти всегда был неотвязным привидением. Не могу избавиться от неловкости в его присутствии, воспринимаю сию власть с уважением и с оправданным, по-моему, недоверием. В тот период стоял такой туман невыполненных обещаний и рассеявшихся надежд, что впору было усомниться в людской дееспособности. Да, восторгаться сотоварищем дозволялось, но разумным было поглядывать на него и с подозрением. В общем, и государство выглядело беспредметным, самодовлеющим.
Представилось мне такое положение, что дешевая раздача обещаний оборвалась, лидеры вынуждены признаться, что кое-кому, если не всем надобно затянуть потуже пояс. Коль случится так, политика обретет несколько иной привкус, станет выглядеть предметом роскоши. Политика ведь строится на обещаниях, а они – на прибавке чего-то. Ограничь прибавку, упование оборачивается омерзением. Тогда политические деятели начинают выглядеть не просто нарушителями своих обещаний, но и споспешествующими людским несчастьям.
Когда я шел мимо магазина Сэма Уоллеса, моего дяди, направляясь потратить тот доллар, дверь магазина отворилась, оттуда вышел сам дядя Сэм. Нам пришлось остановиться лицом к лицу, чтоб не врезаться друг в друга. Он был одним из братьев моего отца, но так близко мы с ним никогда не оказывались. Глаза в глаза. Он, видный седеющий мужчина, застыл на месте. Я собрался обойти его кругом, но он жестом задержал меня, перевел взор на свою руку, легшую мне на плечо. «Погоди», – сказал. Мы обменялись взглядом. «Погоди, – повторил он. – Зайди-ка». Отступил на шаг и распахнул дверь. Я вошел следом за ним. Никогда я там не бывал. Магазин торговал всем подряд, чего в нем только не держали. Стоял приятный смешанный запах трав, зерна, хлеба, керосина. Дядя, остановясь, обернулся ко мне и махнул рукою в сторону стеклянных витрин: «Бери что хочешь». Я не знал, как быть. Вроде бы противоестественно, что вдруг мы взаимно признали существование друг друга в этом мире. «Смелее, – говорил он, – бери, бери!» Там была бакалея, костюмы, охотничья и рыболовная снасть, велосипеды, инструмент, рулоны материи, мешки с семенами. Витрины и прилавки искрились в полумраке. Я взирал в отчаянии, выбирая нечто, по поводу чего не произойдет объяснения с бабушкой. Тут я вспомнил о великолепной блесне на щуку, издавна красовавшейся в витрине, обращенной на улицу, обладание подобной вещью обещало преобразить мое бытие. Я подошел, встал на цыпочки, чтобы, перегнувшись через поручень, указать, что же я хочу. «И это все?» – был вопрос. Я утвердительно кивнул.
Дальше память не срабатывает. Не помню, как ушел из магазина. Сказал ли спасибо. С того дня мы вернулись к практике не здороваться на улице. Обладание блесною произвело эффект, хотя не совсем тот, который ожидался. Пришла уверенность, что жизнь моя в чем-то изменилась, вот и все. Ни единой рыбы я с помощью этого подарка не поймал, собственно, никогда им не воспользовался. Красивая, изящная, длинная, зеленовато-серая блесна пребывала в ящике с прочими рыболовными снастями, путешествовала вместе со мною, пока однажды я не заметил ее исчезновение. Кому-то другому приглянулась она. И был я рад, что покинула она меня в том же состоянии, в каком некогда явилась. Негоже было пользоваться ею. Не сознавая, не вдумываясь, я просто чуял, что так и надо, чтобы нечто значительное сохранялось непоколебленным.
А как заботиться о своем достоянии, я мог бы поучиться на примере своего двоюродного брата Уилла, державшего пасеку. Он на тридцать лет старше меня, и в те дни мы с ним ни в какие теории не вдавались, но я с радостью бывал рядом с ним, Следил, как он ставит ульи и обихаживает их. Тогда я думал, что причина в злобности пчел – они могут и ужалить, хоть и дают златой мед. Да еще кружил мне голову соединенный аромат свежего дерева, воска и сахара в его лавке. Теперь-то мне ясно: дело и в том, что Уилл из тех, кто различает добро и зло без вящего самокопания, вот и хотелось стать похожим на него. Он проявил те же свои качества, высказывая мне перед камерой:
– Однажды, лет двадцать мне было, стали платить за ястребов. А у тех как раз перелет, у берега нашего появились. А мне приспичило заиметь самозарядную мелкашку. Значит, налетели эти ястребы. За штуку полагалось двадцать пять центов. Уж я мог настрелять предостаточно, чтоб собралось на самозарядку новую, но… не стал. Не верил. Не верил, что это к добру.
– Откуда у тебя такие понятия?
– Не знаю. Видать, отродясь. Всегда во мне сидели, так или иначе.
Суть в том, что ныне мы портим все подряд. Понимаем это, но не можем остановиться. Отсюда внутренние душевные конфликты, на которые жалуются многие, равно как и вспышки всепоглощающего гнева. Понимаем, что пространства уже не хватает, понимаем, что растения и животные неуклонно гибнут. Понимаем, что грешим против гуманности, опустошая землю, добиваясь избыточного посреди бедствования. Понимаем, что стали бояться познания, уж не доверяем ему, раз оно заглушает в совести нашу возрастающую непоследовательность. Понимаем, что самообман превратился в современную форму искусства. Понимаем, что таким способом портимся сами.
Уилл щуплый, непоседливый, с пронзительным взглядом голубых глаз. Он отлично играл на скрипке. Как-то вечером мы собрались в парадной гостиной, Феба, моя двоюродная сестра, села за пианино, а Уилл ударился в перепляс, джигу и простонародные песни. Чудо! Голос мой еще не ломался, однако уже в этом возрасте я осознал, что рожден скорее слушателем, нежели запевалой. Я без устали притопывал, купаясь в общем веселье. Но постепенно подступило чувство, что я тому не участник. Бабушка, тети и их дети словно отдалились, казались огромными, нездешними, а песни и пляски – лишенными смысла. Я выбежал из комнаты. Бросился на кровать, звуки вновь начали долетать до меня. Вот только чего-то недоставало. Скрипка была не слышна. А в темноте кто-то оказался рядом, сел на мою кровать. Рука ласково погладила меня по голове. Немного погодя услыхал я голос Уилла: «Шел бы лучше обратно».
Пойти обратно нелегко. Мы стараемся исказить прошлое, чтобы оправдать нынешнее. Уяснить нечто – совершенно иное дело. Я имел это в виду, выступая с Уиллом перед включенной камерой:
– Странная штука, подумаю о бабушке, о твоих родителях, которых хорошо помню, и обо всей тогдашней здешней родне, ведь они в чем-то главном отличаются от нас. В них было нечто отличительное.
– Ну, что сказать – я, понятно, о тех только, кто на земле жил, о фермерах – так они ж старого закала, пионеры, заботой у них было строить дом. А не деньгу заколачивать. Деньги какие-никакие нужны им, ясно, были, по необходимости. Но все ради дома. Они почти все, кого я в окрестности знал, роскошные сады держали, цветы всякие разводили, и все оно, как же, ради красоты. Ежели в целом взять. А нынче, глянь, сколько ферм и домов, возле которых и деревце не всегда увидишь, чтоб тень давало. Одни только сделки, с пылу с жару, и эдак ежедневно. Деньги поперед всего. Если выгодой пахнет, хвать да поскорей. Мне-то такое ни к чему.
«Берешь меня, когда я выхожу из-за угла, – объясняю оператору, – тянешь панораму и держишь фокус, пока не подойду, после панорамируешь дальше и начинаешь наезд, чтоб кончить на полукрупном плане этой вот штукенции в витрине». Мы со съемочной группой стоим у магазина дяди Сэма, и я разъясняю оператору очередной кадр. Магазин не раз менял хозяина, исчезли конфекция и бакалея ради теперешней специализации на спорттоварах. И господствует сейчас в витрине громадный, на взрослого, трехколесный велосипед. На него и нужно сделать наезд. Не пойму, зачем мне этот план, но нужен ведь. Этот велосипед увлек оператора, пристает: купи мне. Отменно на нем снимать проезды, уверяет, хотя обоим нам известно, что ему просто хочется сесть да прокатиться по городку. Спорить неохота. Мне надо получить кадр и действовать далее. Гляжу на трехколесный велосипед, а вижу щучью блесну, годы пролежавшую на этом самом месте, прежде чем достаться мне.
Когда я вернулся, ужин был на столе: биточки с картошкой в сметане. Остановленный дядей Сэмом, я утерял позыв к тратам, поэтому не нахватался конфет. Смог поесть, хоть и без услады. У бабушки получалось все, за что она бралась, кроме приготовления пищи. Я ожидал слов раздражения, но таковых не последовало. Мы обсудили пересадку роз и то, куда лучше посадить ранний картофель. Поели, я нагрел воды на плите и вымыл посуду. Потом сидели за круглым столом в нашей столовой. Не было места лучше, чтобы проводить весенние вечера, когда упадет температура. Бабушка читала Библию, я подбрасывал дрова в пузатую печурку и был занят тем, что копался в своих рыбацких принадлежностях. Сперва перемешав новую блесну с остальными приманками, дабы не бросалась в глаза, теперь я вынул ее и изучил. Восхитительная вещица. Наконец, положил я блесну обратно и щелкнул крышкой ящика. За окном проехала по шоссе машина. Прислушавшись, я опознал старый «шевроле» аптекаря Питвуда. Сходив в чулан, взял там старый выпуск «Асы войны» и сел подле бабушки за круглый стол. Писалось в этом журнале в двух манерах – героической и комической. Я отдавал предпочтение последней, исходя из того, что военным летчикам просто полагается быть храбрыми, так тем лучше, когда они еще и дурашливы. Хуже войны ничего не придумаешь, а в ту пору появились признаки, что она случится снова. Явится как дурная сторона чьей-то просвещенности, как и было поколением раньше. В общем, этак оно представлялось. Журнал я перелистал дважды, и взгляд мой перекинулся на языки пламени, игравшего в слюдяных окошках печки. Пришлось встряхнуться и сосредоточиться, ибо заметь бабушка, что я не при деле, с радостью взялась бы читать вслух Библию, а эта книга действовала на меня хуже «Асов войны».
Сущим невезением казалось то, что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь. Да, судя по всему, так оно и есть. И чем проникался я, воспринимая отрывки Библии, было в основном пугающим. Люди вечно не выдерживают житейское испытание. Выяснилось, что явлен был не мир, но меч, и на заклание отдал брат брата, отец сына. Но в те дни близящаяся война занимала первые полосы газет, которые оставались непрочитанными мною. Я проникал к комиксам на внутренних страницах, разыскивая подкрепление личному геройству. Воскресенье было днем затишья. Я садился на парадном крыльце и смотрел на проезжавшие мимо автомобили, надо сказать, немногочисленные. В тот час начинали звонить колокола церквей – и почему-то во всех церквах звон начинался одновременно. Получалось красивое звучание. В церкви я ни разу не бывал, однако благовест всегда подавал мне знак, что пора вглядеться в конец улицы, не идет ли разносчик газет. По сию пору, когда услышу церковные колокола, вспоминаются рисованные герои моего детства.
Бабушка закрыла Библию. Я поднял глаза, наши взгляды встретились. Мы оба улыбнулись. Я полез в карман, вынул доллар и положил на стол меж нами, но ближе к ней. Она взяла мою руку, накрыла ею доллар, придавила. «Это тебе», – сказала. «Знаю». – «То есть тебе им распоряжаться». – «Знаю». Стало жуть как грустно, не оттого, что ругают, не оттого, что терпишь поражение, просто грустно. Наверное, бабушка заметила это и распахнула передо мной руки. Я к ней наклонился, чтобы мы смогли обняться, а ей при этом не вставать. Пахло от нее старомодно. Плечи были сухощавые. Глубокое чувство любви ощутил я, хотя понимал, что особой помощи от меня ждать не приходится. Она сказала: «Теперь, после такого знамения, надо бы проветрить постельное белье». – «Да, – согласился я. – А потом можно посадить картошку».
Я стоял, опершись на изгородь свинофермы старика Петовского. Оба мы глядели на поросят, и те нет-нет да и посматривали на нас. Съемочная группа близ другого конца загона возилась в нашем микроавтобусе, перезаряжая камеру и фонограмму перед очередной частью интервью. Я продумывал, не упуская из внимания, сказанное Петовским на предыдущем плане, пока не кончилась пленка в бобине. Он описывал непрерывность перемен к худшему:
– Люди жили веселей, чем нынче. Веселей. Мы веяли, понятно вам? Хлеб. Веяли хлеб. Идешь, приходишь к соседу, а то как же. Когда веяли, так фермеров восемнадцать-двадцать. Надо было помочь перелопатить гумно. Надо было отработать свое. Помочь соседям. Весело жилось. Весело, да-да. А сегодня едва ль знаком с ближайшим соседом. Уж не знаю, что нас ждет. Охота еще пожить, лет пяток, и поглядеть, как повернется… Круто, должно, переменится. Круто. Но не верю, чтоб добром кончилось. Не верю.