355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Ирвинг » Трудно быть хорошим » Текст книги (страница 18)
Трудно быть хорошим
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:13

Текст книги "Трудно быть хорошим"


Автор книги: Джон Ирвинг


Соавторы: Джойс Кэрол Оутс,Элис Уокер,Ричард Форд,Дональд Бартельми,Тим О'Брайен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Лесли Силко
Сказитель
Перевела М. Бородина

Солнце каждый день подымалось все ниже над горизонтом, его движение по небу становилось все медлительней, и наступил день, когда ее охватило страшное волнение, и она принялась звать тюремщика. Она просидела здесь уже много часов, а солнце так и не сдвинулось с середины своего пути. Цвет неба последнее время был недобрым – бледно-голубой, почти белый, даже когда нет облаков. Она сказала себе: когда небо неотличимо ото льда, охватившего реку белым и плотным покровом, – это плохой знак. За рекой тундра тянулась еще дальше к горизонту, но все границы между рекой, холмами и небом терялись в плотном свечении бледного льда.

Она снова пронзительно выкрикнула, на этот раз какие-то английские слова, случайно оказавшиеся на языке, возможно, ругательства, которые она слышала прошлой зимой от буровиков. Тюремщик был эскимос, но не говорил с ней на юпик.[45]45
  Язык, принадлежащий к эскимосско-алеутской группе языков, на котором говорит население западной и юго-западной Аляски.


[Закрыть]
Он и с другими заключенными не разговаривал, пока они не обратятся к нему на английском.

Тюремщик вошел в камеру и уставился на нее. До него долго не доходило, что она ему говорит, но наконец он поворотился к высокому окошку камеры. Посмотрел на солнце и вышел. Она слышала удаляющееся цоканье подковок на тяжелых ботинках, и затем шаги стихли у выхода из тюрьмы.

Все строения белых людей, гуссуков, и это, и Управление по делам индейцев, и школы, были похожи. Доставили их сюда в разобранном виде на баржах: металлические панели, внутри которых плотно набито какими-то волокнами. Однажды она спросила: зачем это, и ей объяснили – чтобы не проникал холод. Тогда она не рассмеялась, зато сейчас – во все горло. Подошла к маленькому окну и захохотала. Думают сдержать холод этой волокнистой желтой ватой. Пусть посмотрят на солнце. Оно больше не движется. Оно вмерзло в середину неба. Пусть посмотрят на небо, такое же застывшее, как река подо льдом; лед поймал в ловушку само солнце. Оно уже давно неподвижно, а еще через несколько часов совсем ослабеет и жесткая изморозь появится по его краям, затем захватит всю его поверхность, скрыв солнечный лик, как маской. Свет солнца стал бледно-желтый, смертельно истонченный морозом.

Через окно камеры она видела, как по заснеженным дорогам идут люди: из-под капюшонов поднимается белый пар, лица запрятаны в высокие воротники парок. Ни машины, ни мотосани в этот день не ходили: холод заглушил их моторы. Металл не выдерживает мороза, трескается и раскалывается. Масло густеет, двигатели глохнут. Она видела, как прошлой зимой холод остановил большие желтые машины и гигантский бур для пробных скважин, и гуссуки ничего не могли поделать.

Далеко ее деревня, много миль от этого города вверх по реке, но в воображении она ясно себе ее представляла. Дом стоит на отшибе, у самой реки еще выше по течению. С северной стороны снега намело по самую крышу, а с восточной, там, где дверь, тропинка почти чистая. Прошлым летом она прибила куски красной жести к бревнам, не для тепла, как это делают другие жители деревни, а из-за их яркого красного цвета. Последняя зима подступила. Предзнаменования ее прихода чувствовались уже многие годы.

Она ушла, потому что было любопытно посмотреть большую школу, куда правительство отправляет других детей. Со своими деревенскими она почти не играла; те боялись старика и убегали, когда появлялась ее бабушка. Она ушла, потому что ей надоело быть все время со старухой, скрюченное тело которой она уже не помнит другим. Колени и суставы уродливо разбухли, а боль стянула темную кожу на лице так, что проступили все кости, глаза от этого тяжело застыли, как камни на дне реки. Однажды она спросила бабушку, отчего это с ней, и старуха, оторвавшись от шитья сапожка из тюленьей шкуры, пристально на нее посмотрела.

– Суставы, – сказала она тихим голосом, прошуршавшим как ветер по крыше, – суставы раздуло от гнева.

Иногда она вообще не отвечала, а только пристально глядела. С каждым годом старуха говорила все меньше, а старик – все больше, иногда всю ночь, сам с собой. Мягко и напевно бормотал он свои бесконечные сказания, водя тонкими темными руками по одеялу. Он был здоров и не калека, однако не охотился и не рыбачил, как другие мужчины. Всю зиму не вылезал из постели, пропах сушеной рыбой и мочой и вел свои нескончаемые сказы. Когда наступало тепло, уходил на берег реки. Там устраивался на излюбленном месте, длинным ивовым прутом шевелил тлеющий мох, дымом отгоняя мошку, и продолжал сказывать свое.

Плаху то, что она не сразу вняла предостережениям. Ей непонятно было, что такого могут ей сделать в школе гуссуков, пока сама не вошла в спальню интерната: тогда только поняла, что старик не лгал. Раньше она думала, что старик просто пугает ее, как в детстве, когда бабушка уходила во двор чистить рыбу. Она не верила его рассказам о школе, потому чти знала: ему хочется ее удержать около себя. Она знала, что ему надо.

В спальне воспитательница спустила с нее трусы и отшлепала кожаным ремешком за то, что она не хотела говорить по английски.

– Ох уж, эта деревенщина! – произнесла воспитательница. Она сказала так, потому что сама, эскимоска, давно уже работала для Управления по делам индейцев. – Посылают девчонку в школу, когда ей уже поздно учиться.

Другие девочки в спальне зашушукались по-английски.

Они умели пользоваться душем, на ночь мыли и накручивали волосы. И ели пищу гуссуков.

Уже лежа в постели, она представляла себе, как бабушка сейчас, должно быть, шьет, а старик жует сушеную рыбу на постели. Когда пришло лето, ее отправили домой.

Осенью, перед школой, бабушка обняла ее на прощанье. Это тоже могло быть предупреждением, потому что такого раньше не было, многие годы бабушка к ней даже не прикасалась, не то что старик, его руки, словно парящие вороны, всегда наготове, чтобы схватить ее.

Она не удивилась, когда у взлетной полосы ее встретили священник со стариком и сказали, что бабушка умерла. Священник спросил ее, хочет ли она остаться здесь, в деревне. Он считал старика ее родным дедушкой, но она не стала поправлять его. Она знала" если останется у священника, он опять отправит ее в школу. Старик – другое дело. Старик никогда не отпустит ее. Ему нужно, чтобы она была с ним.

Однажды он сказал, что она станет для него старой раньше, чем он для нее; но она этому тоже не поверила: старик, бывало, лгал. Лгал он и о том, что он с ней будет делать, если она окажется с ним в постели. Но вот прошло время, и эти слова тоже оказались правдой. Она была неутомимой и сильной. Нетерпеливо сносила его неизменно медлительные и тягомотные движения под одеялом.

Всю зиму старик оставался в постели; вылезал только по нужде, для чего использовал помойное ведро в углу. Он почти все время дремал, приоткрыв рот, губы подрагивали, иногда казалось, будто он во сне продолжает свой очередной сказ.

Она надела сапожки из тюленьей кожи, муклукс на ярко-красной фланелевой подкладке, который ей сшила когда-то бабушка, на щиколотки поверх серых шерстяных рейтуз повязала красные плетеные тесемки с косичками.


Затем надела парку из волчьей шкуры. Много лет ее носила бабушка, старик сказал, что перед смертью она велела похоронить ее в старом черном свитере, а парку отдать внучке. Выделанная шкура была светло-кремовая, местами серебристая, почти белая, и когда старая хозяйка шла зимой по тундре, то становилась невидимой среди снега.

Она пошла в сторону деревни, прокладывая себе дорожку по глубокому снегу. Собаки из упряжки, привязанные у одного из домов с краю деревни, кинулись на нее с лаем, яростно дергая цепь. Она, не обращая на них внимания, пошла дальше, выглядывая в смеркающемся небе первые вечерние звезды. Было еще тепло, и оттого собаки такие прыткие. Когда опять будет холод, они свернутся калачиком и затихнут в полудреме, им будет не до лая и злобы. Пройдя несколько шагов, она все-таки пронзительно расхохоталась, потому что от этого собаки пуще начинали рычать и кидаться. Однажды старик увидел, как она дразнит собак, и покачал головой. «Вот ты какая женщина, – сказал он тогда. – А ведь зимой мы с тобой, что эти собаки. Ждем в холоде, когда кто-нибудь принесет нам немного сушеной рыбы».

Она снова на ходу расхохоталась. Ей подумалось о бурильщиках-гуссуках. Странные они. Смотрят ей вслед, когда она проходит мимо.

Ей было интересно, как они выглядят под своими стегаными комбинезонами, ей хотелось знать, как они проделывают то, что так медленно совершает старик. Должно быть, как-нибудь по-другому.

Старик орал на нее. Тряс, схватив за плечи, так яростно, что ее голова стукалась о бревенчатую стену. «Я унюхал это, – вопил он, – как только проснулся. Уж я-то знаю. Тебе меня не обдурить!» Тощие ноги в пузырящихся шерстяных штанах мелко дрожали, он был бос и, переступая, споткнулся о ее ботинок. Ногти на ногах у него изогнуты и желты, как птичьи когти: она видела у журавлей прошлым летом, когда они дрались друг с другом на мелководье. Она расхохоталась. Вырвалась из его рук. Он стоял перед ней, тяжело дыша, его била дрожь. Совсем стал плох. Будущей зимой, наверное, умрет.

– Я тебя предупреждаю, – сказал он. – Предупреждаю.

Он забрался снова на свою лежанку и достал из-под старой засаленной подушки кусок сушеной рыбы. Устроившись и уставясь в потолок, начал жевать.

– Не знаю, предупреждала ли тебя старуха, – сказал он, – но будет худо.

Он взглянул, слушает ли она. Лицо его неожиданно расслабилось в улыбке, черные раскосые глаза совсем скрылись в темных морщинках кожи.

– Я бы тебе сказал, но ты уж слишком далеко зашла, чтобы слушать предупреждения. Я по запаху чую, чем ты занималась всю ночь с гуссуками.

Она не понимала, зачем они явились. Ведь их деревушка совсем маленькая и так далеко вверх по реке, что даже не все эскимосы после школы хотят сюда вернуться. Остаются внизу, в городе, говорят, что в деревне слишком тихая жизнь. Они привыкли к городу, где интернат, где электричество и водопровод. За годы учебы в школе они позабыли, как надо ставить сети и где осенью ловить тюленей. Когда она спросила старика, зачем гуссукам понадобилось приходить к ним в деревню, его узкие глазки вспыхнули от волнения.

– Они приходят только тогда, когда есть что украсть. Пушнину добывать теперь трудно, тюленей и рыбу сыскать тоже нелегко. Вот они теперь охотятся в земле за нефтью. Но уж это последнее. – Он прерывисто задышал, руками указывая на небо. – Приближается! И когда это наступит, лед удушит небо.

Широко раскрытыми глазами, не моргая, он долго взирал на низкие балки потолка. Она это очень хорошо запомнила, потому что с того дня старик принялся за свой последний сказ. Начал он с огромного медведя, описывая всё его мощное тело от желто-белых когтей до завитков на макушке тяжелого черепа. Старик не спал восемь дней, все рассказывая и рассказывая про гигантского медведя цвета бледно-голубого льда.

Снег на дорожке был грязен и вытоптан почти до земли. По бокам сугробы подымались чуть ли не выше головы. Перед дверью снег был исчеркан желтыми зигзагами мочи. У порога она стряхнула снег с сапожек и вошла. В комнате было сумеречно. Около кассы едва горела керосиновая лампа. Длинные деревянные стеллажи были забиты банками консервированной фасоли и мяса. На нижней полке из разбитой склянки с майонезом падали на пол белые жирные сгустки. В комнате никого не было, кроме светло-рыжего пса, спавшего перед застекленным прилавком. Отражение падало так, что казалось, собака спит прямо на разложенном в витрине оружии. Гуссуки держат псов в доме, им все равно, что те воняют. «А еще говорят, что мы нечистоплотные, потому что едим сырую рыбу и квашеное мясо. Но мы не живем вместе с собаками», – сказал однажды старик. Из задней комнаты доносились голоса и тяжелый стук бутылок.

Эти люди всегда уверены, что все делают правильно. Сначала ждали, когда вскроется река, и после привезли на баржах свои огромные машины. Они хотели пробурить за лето пробные скважины, пока нет морозов. Но едва они отъехали от берега реки, летняя оттаявшая земля засосала их машины; до сих пор ямы и бугры видны там, где это случилось. Деревенские бросились тогда посмотреть, как они сгружают гигантские машины одну за одной по стальным сходням, будто от числа машин в тундре станет надежней. Старик тогда сказал, что они ведут себя как обреченные, и еще сюда вернутся. И верно, когда тундра замерзла, они вернулись.

Деревенские женщины никогда даже не заглядывали в заднюю комнату. Священник не велел им это делать. Владелец лавки тотчас стал сверлить ее взглядом: он не позволял эскимосам и индейцам сидеть в задней комнате. Но она знала, что он ее не прогонит, если кто-нибудь из гуссуков позовет ее к себе за стол. Она прошла через комнату. Все на нее уставились. Но шла как будто бы не она, а кто-то вместо нее, и поэтому их взгляды ее не касались. Рыжеволосый мужчина рывком отодвинул для нее стул. Налил ей стакан красного сладкого вина. Она оглянулась на лавочника. Ей хотелось расхохотаться над ним, как она смеялась над собаками, чтобы они рвались с цепи и заходились лаем.

Рыжий продолжал говорить с другими мужчинами, но его рука соскользнула со стола ей на бедро. Она оглянулась на лавочника, чтобы проверить, смотрит ли он еще на нее. Громко расхохоталась над ним, а рыжий замолчал и повернулся к ней. Спросил, хочет ли она пойти с ним. Она кивнула и поднялась.

По дороге к фургончику, где он жил, рыжеволосый сказал, что ему в деревне о ней рассказывали. Больше она из его слов ничего не разобрала. Мощное гудение генераторов в лагере буровиков заглушало его голос. Но ей было все равно, что он там говорил по-английски, да и что могли эти христиане рассказывать в деревне о ней и старике. Она улыбнулась, видя, как действует морозный воздух на электрический свет фонарей, висевших около фургончиков: они ничего не освещали. От них в темноте были одни только большие желтые дыры.

Он долго готовился, хотя она уже давно разделась. Забравшись под одеяло, она ждала, наблюдая за ним. Он отрегулировал термостат, зажег свечи, выключил электрический свет. Порылся в кипе пластинок и наконец нашел, что хотел. Потом он что-то прикрепил к стенке позади кровати, там, где он мог бы это видеть, лежа с ней в постели. Что именно это было, она не смогла разглядеть. От холода его бледное тело дрожало, и он к ней прижался покрепче, ища тепло. Положив руки девушки себе на бедра, он все еще дрожал.

Последний раз она пришла только для того, чтобы узнать, что же он прицеплял на стену у кровати. Каждый раз, кончив свое дело, он быстро снимал эту штуковину и, тщательно сложив, убирал, чтобы она не успела рассмотреть. На этот раз она улучила момент, и, как только он стих и тело его с нее скатилось, она быстро выскользнула из постели. Одеваясь, взглянула на стену. Он остался лежать ничком на подушке, и ей показалось, что у него стучат зубы.

Когда после нагретого фургончика она вошла в дом, там показалось прохладно. Пахло сушеной рыбой и вяленым мясом. В комнате было темно, только дрожащее пламя за слюдяным окошечком масляной печурки давало слабый свет. Она присела на корточки перед печуркой и долго смотрела на пляшущее пламя, затем встала и подошла к кровати, где когда-то спала бабушка. Там была набросана целая куча всякого тряпья и обрезков меха, которые скопила бабушка за всю свою жизнь.

Она залезла руками в самую середину кучи и начала шарить. Нащупав твердый и холодный предмет, завернутый в кусок шерстяного одеяла, она начала его разворачивать и наконец нащупала гладкую, каменную поверхность. Давно еще, когда здесь не было гуссуков, в этой большой каменной плошке они жгли китовый жир, что давало и свет и тепло. Старуха сберегла все, что им может пригодиться, когда придет время.

Утром старик вытащил из-под одеяла кусок сушеного мяса карибу[46]46
  Канадский олень.


[Закрыть]
и протянул ей. Пока ее не было, кто-то из деревенских принес связку сушеного мяса. Она начала медленно жевать, думая о том, почему до сих пор мужчин из деревни трогает старик и его рассказы. Теперь у нее тоже есть что рассказать о рыжем гуссуке. Старик догадался, о чем она думает, и от улыбки его лицо сделалось еще круглее.

– Ну, – спросил он, – что это было?

– Женщина, а на ней большой пес.

Он тихо про себя рассмеялся и пошел к кадушке с водой. Зачерпнув жестяной кружкой, отпил.

– Так я и думал, – сказал он.

– Бабушка, – сказала она, – я помню, что в то утро на траве лежало что-то красное.

Никогда раньше она не спрашивала о своих родителях. Старуха опустила нож, которым вспарывала брюхо рыбам, перед тем, как вялить их на ивовых прутьях. Рот и щеки ее вдруг еще больше запали, стянув кожу так, что казалось: старуха вряд ли сможет заговорить.

– Они купили у лавочника полную жестянку. Поздно ночью. Он сказал, спиртное и можно пить. За эту банку они отдали ружье, – старуха говорила так, будто с каждым словом от нее уходили силы. – С ружьем-то ладно. В тот год много наехало гуссуков с большими ружьями стрелять моржей и тюленей. Так что после этого не на кого было охотиться. Поэтому, – продолжила она мягким, тихим голосом, какого она не слышала у старухи, – поэтому, когда они той ночью ушли, я ничего им не сказала. Вон туда ушли, – старуха показала в сторону поваленных шестов, почти погребенных в речном песке и скрытых травой, – под навес. Солнце тогда полночи стояло высоко в небе. А рано утром, когда солнце было еще низко на востоке, пришел полицейский. Я просила переводчика сказать, что лавочник отравил их. – Она руками показала, как лежали, скрючившись, их тела на песке. Рассказывать об этом, что идти по глубокому снегу: капельки пота густо усеяли лоб старухи и блестели у корней седых волос. – Я рассказала об этом священнику. Сказала – лавочник врет.

Старуха отвернулась. Губы ее сжались еще крепче и будто окаменели, но не от горя или гнева, а от боли – единственное, что у старух осталось.

– Да я и не верила, – сказала старуха. – Во всяком случае, не очень. И не удивилась, что священник не стал ничего делать.

С речки подул ветер и, загнув длинные стебли, погнал по траве волны, как по речной воде. Наступившее молчание давило, и ей хотелось, чтобы старуха снова заговорила.

– Знаешь, бабушка, а той ночью я слышала звуки. Будто кто-то пел. На дворе было светло. И я видела что-то красное на земле.

Старуха, ничего не сказав, пошла к корыту с рыбой, у верстака. Воткнула нож в брюхо муксуна и потрошила его.

– Лавочник-гуссук сразу после этого уехал из деревни, – сказала старуха, начиная потрошить рыбу, – иначе я могла бы рассказать побольше.

Голос старухи унесся с речным ветром; больше они об этом никогда не говорили.

Когда ивы покрылись листвой и высокая трава поднялась по берегам реки и заводей, она ранним утром ушла. Солнце было еще низко над горизонтом. Она остановилась у реки, вслушиваясь в ветер, похожий на голос, звучавший здесь когда-то очень давно. Вдалеке раздавался гул работающих генераторов, которые буровики оставили прошлой зимой в деревне. Но она не пошла ни в деревню, ни в лавку.

Солнце теперь не уходило с неба, и лето стало одним нескончаемым днем, а ветер то раздувал солнце до ослепительной яркости, то оставлял его тускнеть и притухать.

Она села рядом со стариком на берегу реки. Пошевелила тлеющий мох, чтобы стало больше дыма. Ей казалось, что под лучами солнца тело ее ширится и истончается, будто взрезанное и распластанное на ивовом шесте. Старик молчал. Когда мужчины из деревни принесли свежую рыбу, он запрятал ее в густую прибрежную траву, где прохладней. Потом ушел. Девушка выпотрошила рыбины и развесила их на шестах, как это делала старуха. В доме старик уже снова дремал, что-то про себя бормоча. Всю зиму он непрерывно и неторопливо рассказывал о громадном белом медведе, который подкрадывается к одинокому охотнику по льду Берингова моря. Но теперь поднявшийся ото льда туман скрыл их обоих, и человек мог только чувствовать кисловатую вонь медведя и слышать хруст снежного наста под его могучими лапами.

Однажды всю ночь она слушала, как старик в дреме расписывал каждую льдинку, как они по-разному хрустят, то под правой лапой, то под левой передней, затем под задними. И вдруг около печки возникла тень бабушки. Раздался тихий, шелестящий, как ветер, голос. Девушка боялась пошевелиться, хотя ей очень хотелось приподняться, чтобы лучше все расслышать. Наверное, старуха говорила что-то старику, ведь старик вдруг перестал бормотать про медведя и принялся мягко посапывать, как он делал это раньше, когда старуха начинала его бранить за то, что он своей болтовней мешает другим спать. Но последние слова старухи она хорошо расслышала: «Много времени понадобится, чтобы рассказать все до конца: больше не должно оставаться лжи», – она натянула одеяло к подбородку, стараясь не шуметь. Она тогда подумала, что старуха имеет в виду рассказ старика про медведя, ведь тогда другого сказания еще не было.

Она вышла из дома, оставив старика одного дремать в постели. Пошла по прибрежной траве, блестевшей от инея. Зелень уже заметно увяла. Посмотрела на небо, с каждым днем оно все ниже подымалось над горизонтом, все дальше откатываясь от деревни. Остановилась у поваленных шестов, там, где погибли ее родители. Речной песок тоже блестел от инея. Через несколько недель пойдет снег. Предрассветное небо станет как кожа старухи, старушечье небо, набухшее снегом. В то утро, когда они умерли, на земле лежало что-то красное. Она снова начала искать, раскидывая ногами высокую траву. Потом встала на колени и посмотрела под обвалившимся навесом. Если найдет, тогда она узнает, что ей так и не рассказала старуха. Она села на корточки и прислонилась к посеревшим от времени бревнам. Дул холодный ветер.

За лето дожди вымыли глину, вмазанную между бревнами дома; куски дерна, уложенные вдоль стен высотой в пол ее роста, потеряли правильную форму, превратившись в мягкую груду земли, где перемешались тундровый мох, засохшие стебли травы и клубочки спутавшихся корешков. Она взглянула на северо-запад в направлении Берингова моря. Холод придет оттуда, проникнет сквозь трещинки в глине, пройдет по бороздкам, пробитым дождевой водой в слое дерна, прикрывающем стены дома.

Темно-зеленая тундра тянется на северо-запад ровным, неубывающим пространством. И где-то там вода моря встречает землю. И та и другая темно-зеленые, и потому, девушка знала, границы нет между ними. Вот так и холод встретится с землей: когда исчезнут границы, полярный лед вползет с земли на небо. Девушка долго всматривалась в горизонт. Она будет стоять на этом месте у северной стены дома и следить за северо-западной частью горизонта, и наступит время, когда она увидит, что это началось. Она поймет по звездам и уловит по звуку ветра. Знаки приближения ей не известны, но со временем она будет узнавать их так же, как свои следы на снегу.

Дважды в день она опорожняла помойное ведро у постели старика и следила, чтобы в кадушке всегда была талая, из речного льда вода. Старик больше не узнавал ее, а когда заговаривал с ней, то называл по имени бабушки и рассказывал о людях и событиях очень давних, а потом вдруг снова принялся за свое сказание. Громадный медведь все еще полз на животе по свежему снегу, но человеку теперь уже было слышно его хриплое дыхание. Старик повествовал нараспев, мягким тонким голосом, любовно выговаривал детали, ласково повторяя слова, будто поглаживая их.

Небо было серо, как яйцо речного журавля, мороз затянул его глубину бледной коркой, как и землю. Она видела красный цвет жести на фоне земли и неба и попросила мужчин из деревни принести еще. Гуссуки навезли сотни жестяных канистр с горючим, чтобы бурить пробные скважины. Деревенские подбирали их по берегам реки, разрезали, распрямляли, и получались куски красной жести. При наступлении зимы они подправляли этими кусками стены и крыши домов. Но она эту красную жесть прибила к стене своего дома только ради цвета. Закончив работу, отошла, не выпуская молоток из руки. Шла долго, не оглядываясь, пока не поднялась на прибрежный гребень, и там обернулась. Холодок пробежал по спине, когда увидела, что стала почти невидимой грань между землей и небом, и они уже начали сливаться друг с другом. Но красный цвет жести пробивал густую белизну, соединившую землю с небом. Теперь он, этот цвет, обозначал грань между ними. И алели куски жести, словно кровавые раны на теле огромного карибу, обнажая его белые ребра и трепещущее сердце, готовое к последнему броску, чтобы скрыться от охотника. В ту ночь беспрерывно выл ветер, и когда она проскребла отверстие в плотной изморози, покрывшей стекло с внутренней стороны окна, то ничего не увидела, кроме непроницаемой белой мглы; то ли это пелена вьюги, то ли намело снега по самую крышу – не могла понять.

Потом, когда, стоя спиной к ветру, смотрела на реку, поверхность которой начал сковывать лед, ее вдруг осенило. Ветер намел снег на свежий лед, скрыв голубые протоки, где быстрота течения не давала затвердеть льду и он был хрупок и тонок, как память. Но она видела по оттенкам льда, где пройдут, петляя, тропки от одного берега до другого. Целыми днями она бродила по реке, сличая цвета ее ледяной поверхности, пробивая каблуком снежный наст, чтобы проверить по звуку толщину льда. И вот, когда она уже могла распознать подошвами прочность ледяного покрова, девушка вышла на середину реки, где быстрая свинцовая вода крутилась под тонкой коркой. На далеком берегу виднелись красные полоски жести, их не могло поглотить бездонное брюхо неба и не смогла упрятать в складки своего замерзшего тела земля. Она поняла: время пришло.

Мех росомахи, которым был оторочен капюшон ее парки, покрылся белым инеем. От тепла в лавке он тотчас растаял, и она ощутила на лице мелкие капли воды. Из задней комнаты вышел лавочник. Она расстегнула парку и встала у масленой печки. На лавочника не глядела, а уставилась на светло-рыжую собаку, которая, свернувшись около печки, мирно спала. Ей вспомнилась фотография, приколотая к стене над кроватью гуссука, и она расхохоталась. Смех у нее пронзительный, и собака вскочила, ощетинившись. Лавочник не спускал с нее глаз. Ей захотелось снова рассмеяться, потому что лавочник не знал ничего про лед. Он не знал, что лед расползается по земле, уже пробивает себе дорогу к небу, чтобы сковать солнце. Она села на стул у печки и рывком распустила волосы. Лавочник был похож на пса, которого всю зиму продержали на привязи, а кормежку он только видел, когда ели другие псы. Он помнил, как она уходила отсюда с буровиками, и его голубые глаза скользили по ней, словно мухи. Он собрал свои тонкие губы, будто хотел плюнуть в нее. Старик говорил, что лавочник ненавидит их народ, потому что у них есть то, что никогда не смогут иметь гуссуки. Они думают, что сумеют отнять это, высосать из земли или вырубить из горы, но они глупцы.

У ее ног на полу валялся клок собачьей шерсти. Он напомнил ей выбившийся комок желтого утеплителя: вот так в клочья расползалась их защита по мере наступления холода. Лед ползет, как медведь в рассказе старика, и накроет северо-восточный край горизонта. Снова она расхохоталась во все горло.

Сначала, когда лавочник заговорил с ней, она не разобрала его слов, поэтому не ответила и даже не взглянула на него. Он еще раз повторил, но для нее это был лишь бессмысленный шум, исходивший из его бледного, злобно дергавшегося рта. Рывком он поднял девушку на ноги, опрокинул стул, на котором она сидела. Руки у него дрожали, но цепко впились в края парки, стянув их под самое горло. Злоба сотрясала тощее тело, он занес кулак, чтобы ударить, но на полпути кулак разжался, обессиленный желанием завладеть всем, что имеет ценность, ведь это единственное, как сказал ей старик, зачем они здесь. Девушка слышала гулкие удары сердца прижавшегося к ней лавочника, чувствовала тяжесть его бедер, хриплое, прерывистое дыхание. Изогнувшись, она высвободилась и, поднырнув под его руку, выскочила на улицу.

Она неслась, дыша через рукавицу, чтобы ледяной воздух не обжег легкие. Позади слышался бег лавочника, его густое пыхтение и временами резкий скрежет металлических подковок. Лавочник был без парки и рукавиц, весь открытый ледяному воздуху, который, проникая в легкие, сдавливал их и прижимал к ребрам. Ему не удалось догнать ее около лавки, и одно это уже кое-что значило. Только на берегу реки он понял, как далеко его печка и толстый слой желтого утеплителя, который не пускал холод внутрь дома. Но не может же девчонка слишком быстро бежать по глубокому насту, наметенному на берег реки. Сумерки светлы от снега, и лавочник видел еще достаточно хорошо. Он был уверен, что сможет догнать ее, и продолжал свой бег.

Добежав до середины реки, она обернулась. Лавочник двигался не по ее следу, а по прямой, кратчайшим путем. Был он уже близко, рот перекошен, лицо пылает, потому как холодно и трудно. Глаза жадно блестят: он был уверен, что нагонит ее.

Она хорошо знала реку и то место, где неокрепший лед пронизан тончайшими трещинами, вот там и раздался хруст и треск, а затем бульканье высвободившейся ото льда воды. Она остановилась и посмотрела туда, но на поверхности лишь постукивали обломки льда, человека уже не было. Она сняла рукавицу и подтянула молнию парки. Только теперь она почувствовала, как учащенно дышит.

Она медленно пошла, пробуя каблуком, где белые мускулы льда способны выдержать тяжесть ее тела. Она всматривалась вперед и по сторонам: в сумерках плотное белое небо сливалось с плоской, покрытой снегом тундрой. Она так бешено неслась по реке, что теперь не могла определить, где она. Восточный берег реки был неотличим от неба: границы растворились в морозной белизне. Но вдруг вдалеке она увидела что-то красное и вспомнила, все как есть вспомнила.

Она села на кровать и, пока ждала, слушала старика. Охотник нашел небольшой, в ледяных зазубринах и выступах бугор. Он снял свою бобровую шапку; мех внутри пропах его теплом и потом. Охотник положил шапку на лед вверх дном, чтобы привлечь медведя, а сам стал ждать с подветренной стороны за ледяным бугром, сжимая в руке нефритовый нож.

По тому, как тяжело, с хрипом, он тянул свое повествование, она решила, что близок конец его сказу. Однако старик вдруг потянулся под подушку, нашарил в своем запасничке сушеную рыбу и отпил воды из жестяной кружки. Всю ночь она слушала, как описывает старик каждый вдох человека, каждое движение медвежьей морды: то зверь пытается поймать звук человеческого дыхания, то втягивает воздух, ища запах охотника.

Полицейский задавал ей вопросы, а женщина, которая служила в доме у священника, переводила их на юпик. Они хотели узнать, что случилось с владельцем лавки, который бежал за ней по реке накануне вечером. Владелец не вернулся, и начальник гуссуков в Анкоридже интересуется, что с ним. Она довольно долго не могла ответить, потому что старик вдруг сел на постель и начал возбужденно причитать, глядя на них всех: и на полицейского в темных очках, и на экономку в вельветовой парке. Он громко выговаривал: «Слушайте! Слушайте! Эхма! Громадный медведь! Охотник!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю