Текст книги "Трудно быть хорошим"
Автор книги: Джон Ирвинг
Соавторы: Джойс Кэрол Оутс,Элис Уокер,Ричард Форд,Дональд Бартельми,Тим О'Брайен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
– Папа! – надрывается Мелинда. Сбрасывает на меня ком засохшей глины. Чуть-чуть промазала. А высота – пятнадцать футов. Это возвращает меня к реальности. Заставляет обратить на нее внимание.
– Сделай что-нибудь, – кричит дочь. – Ты должен… Ты… Мы уезжаем, понимаешь, нет? Сделай что-нибудь! Вылезай из этой вонючей ямы и… Сейчас же!
– Доченька…
– Сейчас же! – Она яростно бьет в ладоши. Плачет не от обиды, от злости. Подкатывает к краю ямы тачку – «Сделай что-нибудь!» – и с грохотом спихивает ее вниз. Тачка, кувыркаясь, летит на дно. Это она в порыве гнева, конечно. Убивать меня дочь не собиралась.
– Я не хочу уезжать, – захлебывается слезами Мелинда. – Я хочу остаться здесь, я… Я… Хочу, чтобы ты и мама…
Стоит на четвереньках у края ямы, ревет в голос и швыряет в меня камнями, инструментами, комками грязи. Я начинаю карабкаться по лестнице. Мелинда отскакивает, отбивается, но я медвежьей хваткой сгребаю ее в охапку и стаскиваю вниз.
– Пожалуйста, пап, мне больно!
– Я знаю.
– Пойдем отсюда.
– Сейчас, погоди минутку.
Какое-то время мы лежим вместе на дне ямы – отец и дочь. Грязные. Я весь пропитался запахом пота и мокрой глины. Теплый полдень – хоть я давно сбился со счета, но сегодня, по-моему, пятница, – над нами плывут белые пушистые облака, горы со всех сторон. Глаза Мелинды закрыты.
– Тебе лучше? – спрашиваю я.
Дочка все еще злится:
– Как от тебя воняет! Ты весь пропах этой ямой.
– Так тебе лучше?
– Да вроде бы. Но ты мне чуть хребет не сломал. Ей-богу, па, в тебе, наверное, пудов сто.
– Да, не меньше, – улыбаюсь я.
Сажусь, беру ее за руку. Мелинда всхлипывает, кладет голову мне на колени. Любимая моя, хорошая моя доченька – досталось ей за эти два месяца. Она же ничего не понимает. Ну как это может понять двенадцатилетний ребенок?
Наклоняюсь и целую ее в лоб.
– Завтра, – говорит она.
– Нет.
– Мама так сказала.
– Мама поэт, – шепчу я. – Она ошибается. Никто никуда не уедет. Не позволю.
…Потом, в доме, мы по очереди моемся в ванной. Мелинда сейчас в том возрасте, когда девочки стесняются. А ведь было время – еще совсем недавно – когда мы купались вместе, всей семьей. Бобби, Мелинда и я. Я люблю свою дочурку. Я люблю жену.
Вытираясь в коридоре, я слышу, как в ванной Мелинда напевает «Билли бой», а Бобби в спальне двигает ящиками. Двери и там и тут заперты, и я начинаю понимать, что вот мы и дошли до той точки, когда следует принимать решение.
Я знаю, что надо делать.
– Не будет этого, – говорю я себе. – Никто никуда не уедет.
Отвратительный, конечно, способ, зато всем облегчение. Иду на кухню, насвистывая «Билли бой», готовлю на скорую руку винегрет с сосисками.
– Терпеть не могу эту песню, – фыркает Мелинда.
Она ест стоя. Вышла из ванной в розовой рубашке и тапочках. Голова обмотана полотенцем в виде тюрбана. Болтаем с ней о разном. Спрашиваю, не хочет ли она завести пони. Мелинда кивает, но потом, подумав, говорит:
– Только ты же и в нем дыру сделаешь. Взорвешь ведь животное динамитом.
– Не взорву.
– Еще как взорвешь!
Улыбаюсь и строю глупую мину. Спорить бесполезно. У детей и поэтов всегда проблемы в отношениях с действительностью.
– Нет уж, спасибо, мертвый пони мне не нужен, – говорит Мелинда. – Спасибо, шизик.
Спокойно.
Трудно сохранять присутствие духа, но я как ни в чем не бывало подмигиваю Мелинде и, продолжая насвистывать «Билли бой», укладываю на поднос обед для Бобби. Подхожу к двери в спальню, стучу два раза и объявляю: «Кушать подано!» Никакого ответа. Даже того, которого ожидал. Прикладываюсь ухом к двери, надеясь что-нибудь услышать. «Эх, Бобби, Бобби», – говорю вслух, ставлю поднос у двери и, постучав еще раз, возвращаюсь на кухню.
– Так ты понял, что мы завтра уезжаем? – спрашивает Мелинда. – Все уже решено. Она настроена серьезно.
– Знаю.
– Тогда лучше поторопись и сделай что-нибудь.
– Сделаю.
– Что?
– Успокойся, маленькая. Считай, все уже сделано.
Смешно сказать, но день проходит мирно. Я не волнуюсь, не разговариваю сам с собой. Думаю, это потому, что я уже принял решение. У Бобби свои планы, у меня свои. Пока она приводит в порядок и упаковывает осколки нашего супружества, я занимаюсь своим делом – уверенно и весело. Я почти счастлив тем лихорадочным счастьем, когда радость то и дело сменяется печалью. Того гляди башка расколется. Ты сдерживаешь себя, чтобы не разрыдаться.
Но две вещи мне ясны.
Я не перестану копать. Я не допущу распада семьи.
Сейчас, конечно, весь фокус в том, чтобы не вызвать подозрений. Действовать надо осмотрительно. Веду себя как обычно – мою посуду, подметаю пол, выкуриваю сигарету и, зашнуровав ботинки, возвращаюсь к яме. Заступаю во вторую смену.
Не думай об этом. Сожми покрепче лопату и копай. Когда видишь продвижение в работе, испытываешь невероятный подъем. Я просто рожден для такого труда, для кирки, лопаты и молота – говорю безо всяких метафор… О, это леденяще-обжигающее чувство радости от вгрызания в скальный грунт! Несравнимо ни с чем. Здесь, в яме, успехи можно мерить фунтами; или измерять в дюймах, каждый из которых уводит тебя все глубже в основание скалы. Никакой психологии. Конечно, приятно чувствовать себя в безопасности, но я к тому же хочу еще и быть в безопасности. Эти гранитные стены выдержат все, кроме прямого попадания. И когда я закончу, перекрою яму стальной крышей, проведу вентиляцию и установлю тройной фильтр – вот тогда я посмотрю Бобби в глаза и скажу: «Это для тебя. Я сделал все, что мог».
Но до тех пор – никаких поблажек. Не поддаваться шантажу. Эта затея с отъездом – чепуха. Я этого просто не допущу.
Копай – в этом твоя жизнь.
Ближе к вечеру вылезаю из ямы и, пробравшись в сарай, делаю кое-какие приготовления – так, немного арифметики и несложных расчетов. Сваливаю в кучу деревянные бруски, потом беру в руки пилу. Ничего смешного, конечно, в этом нет, но временами начинаю хихикать – глаза сразу саднит, приходится устраивать перекур.
Прямо детская игра какая-то. Пилю строго по разметке: распад, синтез, критическая масса.
«Отлично», – подбадриваю себя шепотом.
Спустя час выхожу из сарая. На дворе уже темно – спустились сумерки, да к тому же дождь накрапывает.
Зажигаю новогоднюю гирлянду. Двор окрашивается в красно-зеленые цвета – словно мыс Канаверал перед ночным стартом. Долгий и теплый дождь кажется не совсем реальным. Чувствую себя как-то неуверенно. Вот бы сейчас Сэйру сюда. Она бы сказала: «Успокойся, нечего тут думать». Да, у нее всегда хватало наглости проворачивать подобные дела. Она себе на диверсиях карьеру сделала. Но все это давно кончилось… И я начинаю: перерезаю телефонный кабель, потом крадусь к старенькому «шевроле», открываю капот, вытаскиваю аккумулятор и, протащив его через весь вор, сбрасываю в яму. «Чертовски здорово сработано, – сказала бы Сэйра. – Терроризм, я тебе скажу, плевое дело. Надо только наловчиться».
Несколько минут не могу даже шевельнуться. Пошатываясь, стою у края ямы, смотрю вниз и вижу, что дождь превратил в грязное месиво все, что сделано за день. Вдруг с удивлением ловлю себя на том, что декламирую вслух имена жены и дочери, Олли и Тины, Неда и Сэйры – всей нашей старой доброй компании. Что с ними стало? И что стало с той бесшабашностью, которая держала нас вместе столько лет? «Хватит мозги пудрить, Уильям, – фыркнула бы сейчас Сэйра. – Давай, делом займись».
Но я все еще медлю, размышляя о последствиях крушения наших иллюзий – у нашего поколения медленно сужаются артерии, оно становится вялым. Что вообще творится?! Рубин на Уолл-стрите, Фонда пишет книжки о диете. Что это – энтропия? Генетический порок? И злодеев уже нет. Нам сейчас так нужен Брежнев – где он? Где Никсон и Ли Мей, куда подевались Хрущев, Джонсон и Хо Ши Мин? Нет больше у общества ни героев, ни врагов. Само злодейство исчезло (по крайней мере, похоже на то), оставив мир без добра и зла, без кипения страстей – и моральный климат на планете стал мягким и банальным. Мы все гомогенизированы, вот чего я боюсь. На наших рубашках изображены крокодилы. Мы играем во «Вторжение из космоса» в темных гостиных. На смену длинным волосам пришел «Адидас». Мы стали поколением бегающих трусцой, пожирающих еду из тюбиков и делающих деньги. В центре нашей морали – пассивность. Кто из нас сможет стать мучеником? И за что он будет страдать? Времена изменились. Нынешние отцы – мои сверстники – канули в вечность, словно непросмоленные стрелы без оперения. Все пролетели мимо. Мозг Эйнштейна замариновали в формалине. Теллер последний раз появился в «Вопросах и ответах». Фон Браун тихонько уснул вечным сном; Риковера поглотила морская пучина. Все они били тревогу. Я тоже копаю яму, чтобы выжить… Однако что-то я заговорился.
Наступила эра выхода из боя. Все мы отступаем, и нет смысла оглядываться в прошлое.
Возвращаюсь в сарай.
Вооружаюсь молотком и гвоздями. Вздохнув, подхватываю охапку брусков и, сгибаясь под тяжелой ношей, плетусь в дом.
Дойдя до кухни, пускаюсь на хитрость. Ступив шаг, замираю и только потом делаю второй. Осторожно обогнув плиту, выхожу в столовую и, пройдя холл, останавливаюсь у двери в спальню.
Прислушиваюсь. Обычные домашние звуки. Приглушенные, но по-прежнему уютные – Бобби сушит волосы, Мелинда слушает радио. «Ребятки, – говорю. – Я люблю вас».
Сначала клин. Вставляю его между дверной ручкой и косяком.
Теперь бруски.
Меня разбирает смех, но я сдерживаюсь. Моргнув, давлюсь застрявшим в горле комом. Аккуратно проверив замеры, начинаю стучать молотком. За дверью выключают фен и раздается голос Мелинды: «Господи, что он делает?»
Скорость критическая.
Быстро прибиваю брус к двери. «Папа», – зовет Мелинда, но Бобби велит ей замолчать, и я слышу, как поскрипывают кроватные пружины. Мое внимание сконцентрировано на двери. Этого требует справедливость. Соображения любви и безопасности. Я прибиваю второй брус, затем третий – теперь система досок надежно перекрывает дверь и накрепко прибита к стене.
– Кончай греметь, – вопит Мелинда. Она, наверное, подошла ближе к двери, голос ее звучит громко, но неуверенно. – Слышишь меня? Кончай!
Так, теперь скобы. Шесть штук. Строго под прямым углом – одним концом в дверь, другим – в косяк. Спохватившись, вынимаю клин и, поджав зазоры отверткой, опускаюсь на колени. Не могу сдержать смех. Затыкаю себе рот, но раза два хохот все же прорывается.
Мелинда трясет дверную ручку с той стороны.
– Ну что, – говорит она, – теперь ты счастлив?
– Почти, – отвечаю я.
– Не открывается.
– Ага.
Она с силой дергает дверь. Я слышу ворчание, металлический скрип, потом голоса. Совещание в разгаре. Естественно, никаких сомнений относительно повестки дня. Бобби – поэт, Мелинда – ребенок. Недостаток изображения это вполне компенсирует.
– Забудьте про это, – говорю я мягко. – Я все знаю наперед.
Иду я бодро – не медлю, но и не тороплюсь. Выхожу на двор. Ночь кажется предательски скользкой – идет сильный дождь – и я стараюсь карабкаться по лестнице как можно осторожнее. Глупо было бы сейчас свалиться. Восемь Футов – потом костей не соберешь. Осторожность просто необходима – я не хочу ломать ноги – ни себе, ни им.
Прижимаюсь носом к окну спальни. Глазам моим предстает трогательная сцена. Я горд за них, даже хочется их подбодрить. Не могу удержаться от улыбки, видя, как Бобби связывает простыни. Готов пожать ей руку. Потрясающая женщина, но у нее нет совершенно никакого опыта в завязывании узлов. Она ведь никогда этого не делала. Физические принципы устройства нашей Вселенной вне понимания Бобби. Она сидит на кровати, связывает и тут же распутывает узлы. Губы сжаты покрепче любого узла. Волосы тоже завязаны в узел. На ней вельветовые брюки, кроссовки и желтый хлопчатобумажный свитер. Позади, возле шкафа, Мелинда пытается справиться с замком старого поношенного чемодана. У меня ползут мурашки по спине. Хочется разнести вдребезги стекло, ворваться туда и задушить их… в объятиях.
Если б я мог, я бы так и сделал.
Да. Сделал бы.
Но я закрываю ставни и забиваю их гвоздями. Потом для верности приколачиваю пару брусков.
– Мы же с голоду умрем! – кричит Мелинда.
Не помрут. Что-нибудь придумаем.
Проверив ставни, прибиваю еще одну доску. На сегодня хватит. Вину осознаю позже. Пока просто душа болит.
Поскольку жена с дочкой постятся, я тоже решаю вместо ужина прибраться по дому. Тщательно пропылесосив комнаты, размораживаю холодильник и мою пол на кухне. «Аякс». По-моему, это – стиральный порошок. Спускаюсь вниз, сваливаю в стиральную машину ворох белья и, присев на корточки, напеваю: «Освежить квартиру, начистить до блеску сервант – в этом вам поможет «Феб-дезодорант». У меня сильный голос. Много лет назад, когда мы собирались очистить от грязи мир, я здорово пел – мог исполнить из Баэз, Дилана и Сигера, и те песни не были пустыми, в них был смысл, с ними мы выходили на марши. Мы действительно боролись. Олли, Тина, Нед Рафферти – они рисковали и платили за это дорогую цену, но они боролись. Наверное, это ностальгия, но где провести черту между приторной сентиментальностью и настоящей озабоченностью? У нас часто сердца обливались кровью – мы ныряли в идеализм, гнались за своими дерзкими мечтами – и тогда мы не сдерживали своих чувств, смущение нас не останавливало. То понятие стало нарицательным, мне стыдно его вспоминать, в нем было что-то жуткое: Вьетнам. Как бритвой по глазам. Но мы боролись. Считайте это наивным, но у нас хватило храбрости для протеста. Мы поборолись от души. Сопротивлялись дольше других, а Сэйра вообще дольше всех. Мы не покривим душой, сказав, что познали свой звездный час. Нас нельзя назвать фанатиками крайнего толка, мы всегда держались середины. Средние американцы среднего класса. Из племени последних твердолобых консерваторов. Патриотичны, как Натан Хейл, и традиционны, как Кальвин Кулидж. То была не революция, а реставрация. Мы верили в свободу слова и свободу собраний, в право обращаться к правительству с петициями; верили в конституцию, которая требует официального объявления войны. В душе своей – буржуазной и страдающей – мы были крестоносцами в священном походе за выпутывание Америки из войны с неверными. Но все давно кончилось. Кто из нас еще помнит ожесточенные споры, длившиеся до рассвета? Кто таков Хо Ши Мин – националист или коммунист-марионетка, а может, и то, и другое вместе? Тиран? И если да, то чем его тирания лучше тирании Дьема, Кая и Тхиеу? Что это: неприкрытая агрессия извне или гражданская война? И кто ее развязал? И почему? И когда? И как же быть тогда с Женевским соглашением? А как насчет СЕАТО? А самоопределение? Все эти сложные и запутанные проблемы истории, права и идеологии давно исчерпаны, сведены к вороху замшелых банальностей: «Войну можно было выиграть», «Мы были слишком самоуверенны», «Война была ошибкой», «Война была адом», «Вьетнам был безумием». Все мы невинны по причине временного умопомешательства. Да, кончилась печальная глава. И теперь мы похлопываем друг друга по спине. Мы внесли свою лепту. Прошли столько-то миль в маршах, подписали столько-то манифестов, проголосовали за Макговерна. Мы выходим из игры. Мы заработали свой покой. Мы стали полноправными членами поколения «Пепси»: «Будь молодым, будь красивым, будь жизнерадостным!» Может быть, когда-нибудь мы объединимся в новую шарашку. И тысячи ветеранов с поредевшими волосами и солидными животами рассядутся в вестибюле чикагского «Хилтона». Мы будем травить друг другу фронтовые байки и хвалиться боевыми ранами. Головорезы из отряда специального назначения при бушлатах и пилотках; Уоллес – в инвалидной коляске, Маккарти – в полосатом костюме, Уэстморленд – в солдатской робе, Кеннеди – в гробу, а Сэйра – в своем свитере. И я тоже там буду. В кепке и с лопатой на плече. Возглавлю песенный смотр. Подогрею их старыми добрыми песнями о том, как мы преодолеем, дадим миру шанс, распилим пушечные ядра, а потом мы растроганно будем обниматься и целоваться, а может, даже и прослезимся. Затем будем пьянствовать, пить кока-колу и плясать под Донну Саммер. А потом промаршируем через Линкольн-парк, во всю глотку горланя: «Будет дом ухожен и чист, если в доме есть «мистер Чист»!»
Чем, кроме рытья нор, может заниматься человек в такие времена?
Развешиваю сушиться белье. На втором этаже непривычное запустение – кажется, что хозяева бежали, позабыв в спешке всю эту роскошь. В ванной из неисправного крана капает вода. Я улыбаюсь – все-таки привычка исполнять обязанности по дому неистребима – вооружившись ключом, отворачиваю кран и меняю прокладку для поддержания прочного мира.
Если бы мог, я бы… Если бы только мир был устроен надежнее, жена понимала, а дочка верила. Если бы каждому из нас при рождении выдавали бронированную гарантию жизни. Если бы не было «Минитменов», если бы мы были бессмертны, если бы как-то могли изменить законы термодинамики… Я бы с удовольствием забросил подальше лопату и молился на коленях величайшей метафоре нашего века – клянусь.
А пока приходится быть мастером на все руки – сантехником, землекопом; приходится суетиться, делать странные вещи, чтобы выжить и сохранить семейный очаг.
И вдобавок ко всему никак не могу уснуть. Устал до смерти. Целый час провозился с печью, выгреб оттуда пуд сажи. Если б можно было сделать все по-другому… Прочистил трубы, отдраил сток, вынес мусор. Смотрю с тихой надеждой на горящие во дворе новогодние огни.
Уже светает, когда Мелинда стучит в дверь.
– Папа, – орет она, и в мгновение ока я у двери. Пытаюсь ее успокоить, но она, продолжая вопить, колотит в дверь. Это неизбежно – меня начинают мучить угрызения совести.
– Выпусти меня! – кричит Мелинда. – Быстрей! Мне надо! Я больше не могу!
– Ангел мой, попробуй…
– Я писать хочу!
Дилемма. Гнусная ситуация. Прильнув к двери, пытаюсь придать своему голосу нежные отцовские интонации. Представь себе, говорю я, что мы едем в машине, а до ближайшей стоянки пятьдесят миль. Потерпи до утра, а к тому времени я налажу вам канализацию.
– И долго терпеть? – спрашивает Мелинда.
– Нет, совсем не долго. Ты же большая девочка, ляг на кровать, посчитай барашков…
– Я же в постель написаю!
– Не бойся.
– А я боюсь. Лучше открой. Открой! А то еще минуту, и…
Ну тогда давай в бутылку.
– В какую бутылку?
– Поищи там какую-нибудь. В мамином шкафу посмотри.
Несколько секунд обдумывает мои слова. Могу себе представить, как дрожат ее веки, как она стискивает зубы.
– Придурок! – рявкает Мелинда, и мне не в чем ее упрекнуть. – Это глупо! Я же девочка! Я не могу писать в бутылку! Мне нужно… Господи, это ж надо!
Она начинает стонать. Война нервов. Дочь знает мои уловки, а я – дочкины.
– Папа, – говорит она. – Ты хоть секунду можешь вести себя как нормальный человек? Тебе не кажется, что ты поступаешь жестоко? Сначала разворотил весь двор динамитом, потом насильно запираешь нас, а теперь даже не даешь мне сходить в туалет. Тебе не кажется, что… ненормально все это? Что-то не в порядке? Если бы я так поступила с тобой, как бы ты себя чувствовал?
– Плохо, – отвечаю я. – Наверняка чувствовал бы себя просто ужасно.
– А если бы я заставила тебя писать в бутылку? Во флакон из-под духов. Не очень-то красиво, а?
– Кошмар.
– Ну так?
– Что? – спрашиваю я, потому что больше мне сказать нечего.
Она бьет в дверь. И тихим, спокойным, совсем не злым голосом – голосом взрослого человека – говорит:
– Если бы ты сейчас был на моем месте – ты бы испугался. Ты бы заплакал. Ты бы ненавидел меня, ты бы рыдал, потому что тебе бы казалось, что я веду себя, как сумасшедшая, потому что… потому что это страшно, вот почему. И тебе скоро бы стало так страшно, что ты не смог бы спать по ночам или просыпался бы все время от кошмаров. И потом… – Мелинда умолкает. Она чувствует, что я креплюсь из последних сил.
– Папа? – говорит она шепотом.
– Я тут.
– Знаешь еще что?
– Что?
– Тебе стало бы очень грустно. Так грустно, что ты бы не выдержал.
– Знаю, моя хорошая.
– Так грустно, как сейчас мне.
– Да.
– Выпусти меня, – просит Мелинда.
Это самые мучительные минуты в моей жизни. Я все же нахожу в себе силы сказать ей, что пока не могу ее выпустить.
– Там вроде термос есть, – говорю я. – Разбуди маму, и она тебе его найдет.
Мелинда все-таки права. Я больше не могу этого вынести. Когда она начинает говорить, что ненавидит меня, я отступаю от двери. А когда заливается слезами, и Бобби, проснувшись, начинает командовать, я выключаю свет в холле и ухожу на кухню, чтобы собраться с силами перед последним актом драмы.
Рассвет великолепен.
Горы меняют фиолетовый оттенок на ярко-розовый, и едва бьет шесть часов, как у ворот останавливается такси. Выйдя во двор, я извиняюсь перед водителем и выписываю ему щедрый чек. «А на чай?» – спрашивает шофер. Еще совсем мальчишка – рыжий пушок на щеках, круглые очки – но дело свое знает. Не моргнув глазом, взял еще двадцать долларов. «Могли бы и позвонить, – говорит он мне, качая головой. – Шесть утра, как-никак, черт побери!» И, выматерившись, уезжает, оставляя за собой запах жадности и резины.
Вот и все.
Я даже не заметил, как кончился дождь. Что я еще могу сделать? Перетаскиваю свою постель к дверям в спальню и сворачиваюсь в клубок, как сторожевой пес.
Что еще?
Если бы было возможно, я забрался бы сейчас к жене и дочери, согрелся и уснул, как все человечество, глубоким наркотическим сном. С удовольствием присоединился бы к благочестивой процессии от церкви до могилы. Голосовал бы за республиканцев. Подписывался на «Тайм». Я бы вел бодрые беседы на коктейлях. Бог мой, конечно, я предпочел бы, чтобы на земле царствовала вечная гармония. Чтобы длилось бесконечное летнее воскресенье – Мелинда сбивает головки чертополоха, Бобби качается в гамаке; пятна солнечного света, бабочки, на ухоженных грядках – помидоры, ртутный столбик – на отметке 27 градусов. Сонное летнее воскресенье, когда все благочестивые христиане устраивают пикники, жарят мясо на вертеле. Ни облачка. Подстриженные газоны, яблони, белые водоплавающие птицы. Допустим, что этот день – 4 июля, я после полудня жарю гамбургеры, изучаю уровень своих достижений. Довольный жизнью человек, средних лет, но по-настоящему счастливый. У меня будет хобби. Я застрахую жизнь. Буду чувствовать себя защищенным, пребывая в уверенности, что доллар не обесценится, и деньги всегда будут иметь цену, и цена будет в цене. Брошу курить. Соберусь в Йеллоустон и Диснейленд. Если бы властью обладал я, а не сумасшедшие, я бы потягивал мартини и болел за «Янки», совершенствовался в гольфе и вкладывал деньги в широко распахнутое будущее. Балдел бы от транквилизаторов. Присоединился бы к протестам налогоплательщиков, осуждал инфляцию, оформил завещание, изводил бы своего маклера; сел бы на диету из консервированных макарон и мороженых овощей. Я бы пошел на все это, честное слово. Видел бы сны, которые хочется смотреть вечно. Если бы можно было поверить, я бы обязательно поверил в то, что ядерная война – бабушкины сказки, мистификация, достойная утробного хохота в христианской комедии. Хлопнул бы себя по колену – да это же чепуха, господи! – нет никаких этих бомб, подводных лодок и межконтинентальных ракет. Засыпал бы яму во дворе, засеял травкой, попросил прощения. Да. И жил бы изо дня в день с затаенной надеждой на то, что когда это наконец случится – и раздастся тот самый полночный вой, когда мы вскочим с постелей и земля расползется по швам, когда мы поймем, что невозможное все-таки стало возможным и страх перестанет страшить, когда почудится, что наша песенка спета – даже тогда я, человек неистребимой надежды и воли, в своей святой уверенности до конца буду цепляться за то, что, может быть, Е все-таки не равно мс2, что это всего лишь искусная метафора, и конечное уравнение авось не сойдется.
– Папа, ты сумасшедший, – говорит Мелинда и срывается на крик. – Сумасшедший! Сумасшедший!!!