Текст книги "Дядя Ник и варьете"
Автор книги: Джон Бойнтон Пристли
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Итак, дядя Ник думал о Париже, Сисси и Рикарло тянуло домой, Дженнингс и Джонсон мечтали встретиться в Лондоне с знакомыми американцами, а мы с Джули были заняты только собой. Понятно, что за всем этим Портсмут и Саутси вообще ни для кого из нас не существовали: мы привычно, автоматически исполняли свои номера и сразу же забывали о зрителях. Дядя Ник вручил мне расписание гастролей в лондонских пригородах: мы начинали 9-го февраля в одном из лучших варьете в «Эмпайре» Финсбери-парка; 16-го – «Эмпайр» в Хэкни, 23-го – в Вуд Грине и так далее. Я снова и снова пробегал глазами незнакомые названия и спрашивал себя, что же принесет мне этот огромный Лондон со своими бесчисленными «Эмпайрами».
8
В самом начале февраля Томми Бимиш уехал на неделю в Брайтон повеселиться с дружками-рестораторами и любителями скачек; он не настаивал, чтобы Джули ехала с ним, и мы получили в подарок целую неделю. Бояться было некого, и мы не разлучались ни днем, ни ночью. Это нас сблизило по-человечески, а не как самца и самку в период течки; еще две недели назад я такой близости и вообразить себе не мог: тогда для нас не существовало ничего, кроме постели. Конечно, я понимал, что я не тот, кто ей нужен, а всего лишь тень человека, который ее бросил; да и она мне была не пара; разве что в постели, но тут-то моя кровь и бурлила; однако теперь у нас появилось время поговорить, особенно когда мы лежали умиротворенные; мы испытывали друг к другу нечто вроде тихой нежности, хотелось поделиться мыслями, о чем-то поспорить, с чем-то согласиться, и мы неминуемо должны были стать ближе друг другу. Мы не любили друг друга, мы были лишь партнерами в любовной одержимости. Правда, в иные минуты, лежа в изнеможении, она зло высмеивала меня за то, что я не тот, кого она все еще любила и с кем могла устроить свою жизнь; да и я порой ощущал вдруг такую опустошенность и грусть, что не мог даже притворяться нежным, а уносился мыслями далеко-далеко. И все-таки чисто по-человечески мы сблизились.
Февраль не очень баловал нас погодой, и уйма времени уходила на переезды в метро или в автобусах и трамваях с затуманенными окнами. Джули, как истая актриса, сорила деньгами и всегда хотела брать такси, а я чаще всего не соглашался, и она дразнила меня «скопидомом». Зато она с удовольствием показывала мне Лондон, хотя гидом была неважным. К тому же она не любила тратить время на музеи и картинные галереи, а мне надоедали постоянные театры, концерты и прочие зрелища. В Лондоне я чувствовал себя серым провинциалом и сперва думал, что она постарается держать меня подальше от своих друзей; но, к моему удивлению, Джули настояла на том, чтобы я со всеми перезнакомился, правда, предварительно заставив меня купить новый костюм, из готовых, но вполне модный. Она хоть и не с первых дней, но перезнакомила меня со всеми и всю вторую и третью педели водила меня на артистические обеды и ужины, так что я наконец взбунтовался. По правде сказать, – о чем я и заявил ей напрямик, – большинство из тех, кого я встречал на этих раутах, не очень-то мне нравились. Старухи и молоденькие актрисы были еще куда ни шло, но что касается прочих, особенно знаменитостей местного значения, то такого скопища пустобрехов и кривляк я просто нигде не встречал. Мне нечего было им сказать и не хотелось их слушать. Джули должна была бы рассердиться, но, как ни странно, этого не произошло, и, по-моему, в душе она бывала рада, когда могла идти одна, не терзаясь сознанием того, что приходится оставлять меня одного. А ревновать мне было нечего: мы слишком часто встречались в ее лондонской квартирке.
Конечно, в первую неделю я больше сидел у Джули, чем у себя дома. Она жила над угловой лавкой, на третьем этаже, куда вела узкая деревянная лестница; розовые и розовато-бежевые комнатки были полны всякой дамской дребедени, а стены увешаны фотографиями с надписями «Дорогой Иве»; но квартирка была уютная, спрятанная в боковой улочке, недалеко от центра – именно то, о чем так долго мечтала Джули. И когда мы начали выступать, – Джули в одном конце города, а я – в другом, – я по-прежнему засиживался у нее подолгу, а иногда оставался на ночь. Теперь, когда она снова работала с Томми, все, конечно, усложнилось, потому что иногда он настаивал, чтобы они вместе ужинали, а потом отправлялся к ней. Если она знала наверняка, что будет свободна, она обычно звонила мне в «Эмпайр» и передавала через служителя. Я так толком и не знал, что у них там было с Томми, – она не хотела говорить, а я не желал знать, но по нескольким фразам я догадался, что с тех пор, как мы стали любовниками, ей все трудней и трудней было притворяться перед ним и выполнять то, что ей вменялось в обязанность; а он, видно, становился все более подозрительным, иногда дулся и по нескольку дней не обращал на нее внимания, а потом вдруг требовал ее общества и становился, как она говорила, «несносным». Но по ее глазам и по невольной дрожи, которой сопровождались эти слова, я понял, что «несносный» – не совсем точное слово, а когда однажды в субботу он остался у нее ночевать, – это была наша третья суббота в Лондоне, – то в воскресенье я увидел у нее на руках большие ссадины, которые она безуспешно пыталась скрыть; она тогда сказала мне, что упала с лестницы, а мне не хотелось показывать, что я ей не верю, потому что она и так это поняла. Томми был для нас вечной угрозой, но после мытарств во время гастролей мы теперь могли хоть видеться спокойно, не урывками, и потому старались не думать о нем.
Мою квартиру в Уолхем Грине я с самого начала не считал приличным жильем. Она была тесной и какой-то мерзостной: вся мебель переломана или кое-как починена, точно эти Симпсоны с перепоя швырялись вещами друг в друга.
В определенные дни ко мне с утра приходила крохотная старушонка, похожая на присмиревшую ведьму, но при ближайшем знакомстве оказавшаяся вполне симпатичной; она разыгрывала комедию уборки точь-в-точь как актриса, играющая горничную в начале спектакля, и без конца твердила, что я без нее пропаду, а уходя, оставляла все в прежнем виде. Телефона в квартире не было, а если б и был, то Симпсоны все равно его б разбили; но на лестничной площадке стоял аппарат, а так как отношения с привратником у меня были добрые, то через него мне всегда можно было все передать. Дома я бывал редко: из этой квартиры сбежал бы кто угодно. Она была прямой противоположностью домашнего очага.
Я лет сорок уже не заглядывал в Уолхем Грин и не знаю, каков он нынче, но в 1914 году у него был свой стиль, совершенно отличный от соседних районов Челси, Фулхема или Западного Кенсингтона. Этот грязноватый и нищий квартал был полон веселья и принимал все, кроме благопристойной скуки. Он служил западным форпостом старинного царства лондонских кокни. За футбольным нолем у Стэмфордского моста и мюзик-холла Грэнвилл (куда ниже классом, чем наши «Эмпайры», – дядя Ник и глядеть бы на него не стал) громоздились ларьки и ручные тележки, и по утрам толстухи пили здесь портер у дверей кабачков. Мне никогда не попадался квартал, где было бы столько разносчиков газет. На Фулхем-роуд и у Челси располагались иноземного вида ресторанчики, где за восемнадцать пенсов можно было купить пять разных блюд из сала. Наши дома возвышались на углу, как раз там, где автобусы поворачивали к Парсонс Грин и Бишопс Пэлес; здесь обитала местная аристократия – вроде фокусника из труппы Гэнги Дана или Симпсонов, но простой люд нам не завидовал: они вообще никому не завидовали – здесь не носили воротничков и корсетов, в любое время дня пили пиво, эль и крепкий портер; мужчины говорили о футболе и скачках, женщины судачили о беременностях и хворобах.
Отсюда каждый понедельник я с утра отправлялся в один из отдаленных «Эмпайров», если удавалось, ехал автобусом, а если нет – шел пешком, отмеряя милю за милей по скучным улицам, которые, на мой взгляд, были бичом и кошмаром Лондона. Понедельник всегда казался долгим и утомительным, потому что после репетиции, удостоверившись, что для вечернего представления все готово, надо было решать, возвращаться ли к себе в Уолхем Грин или идти на Вест-Энд; и если не шел сильный дождь, то я старался убить день, обследуя безликие пригороды, где пил пиво в кабачках, которые стояли здесь с незапамятных времен. И хотя в те первые недели я, может быть, слишком много думал о Джули и о наших встречах, но во время представлений работал на совесть, сознавая, что с моей скромной помощью дядя Ник на целых двадцать минут озаряет светом жизнь людей, захлопнутых в западне большого города. Пусть это было дешево и глупо – все эти его индийские храмы и магия, а его ясный, острый ум был направлен только на обман зрителей, – пусть так: но он нес им чудо и минуты жгучей радости, когда невозможное становилось для них явью.
Недели через три-четыре в ежедневной суете поездок и выступлений наметился определенный ритм: с дядей Ником и Сисси отношения были несколько натянутые, но достаточно дружеские (он продолжал готовить номер с карликом-двойником); по утрам и днем я изредка бывал в картинных галереях, но рисовать почти не пытался; Джули обычно звонила мне из своего окраинного «Эмпайра», и середину дня, а порой и всю ночь, я нежился в ее гнездышке. Теперь было время и поговорить, но встречались мы по-прежнему только для любви. Я лишь потом понял, что наше любовное безумие, зов плоти стал такой всепоглощающей страстью, которая затушевала и обесцветила все тона и краски Лондона, так что я жил и двигался словно в полусне. Но вот настал день, когда крыша моего нового мирка вдруг рухнула и погребла меня под собой. У меня записано, когда это случилось – в воскресенье 1-го марта.
Было часов десять вечера, мы находились в ее спальне – розовом шелковом гнездышке, без единого острого угла или кричащего тона. Джули уже разделась и лежала в постели, глядя на меня из-под опущенных ресниц. Я тоже начал было раздеваться, но залюбовался красивым изгибом ее бедер; в первый и, как оказалось, в последний раз после рождественского дня в Ноттингеме я испытывал чисто эстетическое наслаждение от совершенства форм и красоты ее тела. Я попытался объяснить ей свои ощущения, а она смеялась, и потому мы оба, наверно, не слышали, как в квартиру кто-то вошел – дверь была незаперта; их было двое, они ступали тихо и осторожно и ворвались в спальню – без пальто, с непокрытыми головами, видно, выскочили из поджидавшей машины. Первым вбежал Томми Бимиш, весь белый, с горящими от бешенства и выпитого вина глазами. О втором могу сказать только, что это был широкоплечий здоровяк.
– Нет, Томми, нет! – вскрикнула Джули и повернулась к нему спиной. В воздухе свистнула трость. Томми крикнул:
– Ах ты, неверная шлюха, наконец-то я накрыл тебя.
Трость полоснула ее по спине, и она вскрикнула снова, еще громче. Я бросился вперед, чтобы остановить его, но здоровяк преградил мне дорогу. Я стал его отталкивать, но не мог сдвинуть с места и пустил в ход кулаки. В ту же секунду вся комната словно обрушилась на меня, рот наполнился кровью, я упал навзничь и, падая, уже знал, что с ним мне не сладить. Но я слышал, как кричала Джули, и вне себя от ярости кинулся на него снова; тут уж он наподдал мне как следует: мне показалось, что у меня снесено все лицо, я отлетел в сторону, ударился о стену и свалился на пол.
– Хватит, Томми, ради Бога, прекрати. – Голос широкоплечего доносился откуда-то издалека. – Такого уговора не было.
– Ладно, Тэд. Бросаю. – Я с трудом приоткрыл один глаз и увидел Томми: он весь дрожал, изо рта бежала пена. – Заткнись и не тронь меня. Я развлекаюсь! О, это великолепно!..
Может, они говорили еще что-нибудь, но я ничего не разобрал, так как меня начало рвать. Потом я услышал, как здоровяк сказал:
– Пойдем отсюда, Томми. Не нравится мне все это. – Затем он, видно, повернулся ко мне. – Неплохой удар, мальчуган. Но вес не тот и не сумел закрыться. Пошли, Томми.
Сквозь всхлипывания Джули я слышал, как Томми орал:
– Теперь я скажу тебе, что я делал всю неделю, пока вы тут резвились. Я репетировал свой номер с другой, и завтра она начнет играть, а ты убирайся подальше и уноси свой драный зад! Вот так!
Я все еще лежал у стены, скорчившись, и, проходя мимо, он ткнул меня тростью в лицо.
– Что, доигрался, разбойник? Будешь знать, что такое стычка с экс-чемпионом в тяжелом весе.
– Закругляйся, Томми, – сердито оборвал его боксер. – Идем.
И они вышли, хлопнув дверью. Мне показалось, что время остановилось.
Прежде всего надо было заняться собой, иначе я бы все перемазал кровью. Я через силу встал, шатаясь, дотащился до ванной комнаты, осторожно обтер губкой лицо, выплюнул кровь с желчью, прополоскал рот; но дурнота не проходила. Однако кровь мне удалось остановить, и тогда я взял губку и чистое полотенце и потащился в комнату, еле живой и такой же беспомощный, как после первого удара. Джули, все еще всхлипывая, лежала ничком, и вся спина ее была исполосована.
– Я не знаю, что делать с твоей спиной, Джули, – начал я, еле ворочая распухшим языком.
– Уходи! уходи! уходи! – Слова звучали глухо: она лежала, уткнувшись лицом в подушку, не поворачивая головы, и твердила, чтобы я ушел.
– Я не могу уйти и оставить тебя в таком виде. Дай я сперва обмою тебе спину, а потом поищу какую-нибудь мазь или…
– Не надо, уходи.
Я не знал, что еще сказать, и молча ждал.
Тогда она повернулась ко мне. Лицо ее выглядело чуть лучше моего, но тоже распухло и казалось совсем чужим.
– Ну ладно. Не знаю, есть ли там мазь… Взгляни сам. Но прежде налей мне чего-нибудь покрепче.
Проглотив полстакана неразбавленного виски, она попросила еще, а я тем временем пошел искать мазь. После второй порции виски я напоил ее водой, и теперь она была как в тумане и с трудом понимала, о чем мы говорили, пока я смазывал ее израненную спину.
– Как ты мог допустить, чтобы он меня так отделал? – Вот первый вопрос, который она задала.
– Да разве ты не видела? – сказал я. – Он же привел с собой борца-тяжеловеса. Я только пальцем шевельнул, как он всю душу из меня вытряс. Взгляни на меня… Нет, лучше не надо.
– Томми совсем спятил, – сказала она через несколько минут. – Как же я раньше не заметила… По всем его поступкам и намерениям. Он кончит в желтом доме. Вот увидишь. Но откуда он узнал, что мы здесь? Наверно, выследил.
– Думаю, да. Или пошел на риск. Но он ведь не просто мстил тебе. Он наслаждался… Он сам так сказал. И это – главное. Даже его дружку-боксеру стало противно.
– Он выгнал меня, ты слышал? Он ведь так сказал? Тут я бессильна. В контракте указаны гастроли, а о лондонских выступлениях ни слова.
– Но ты же не могла бы выступать с ним, Джули.
– Да, да, я знаю. Но пока что я снова в Лондоне и без работы.
Она заплакала. Я пытался утешить ее, но она сказала, чтобы я не смел ее трогать, она не желает, чтобы ее трогали. Все-таки я помог ей надеть ночную сорочку и лечь в постель. Теперь она хотела только одного – остаться одной и заснуть, – после такого количества виски глаза ее слипались, – и умоляла, чтобы я хорошенько запер дверь и ушел. Я обещал запереть дверь снаружи и бросить ключ в почтовый ящик. Я не успел выйти из комнаты, как она отвернулась к стене и уже спала крепким сном, только копна темных волос рассыпалась по подушке.
Я сам был еле жив: от удара о стену болела спина, вместо лица – кровавая лепешка; и хоть я всячески старался надвинуть поглубже шляпу, но в автобусе какой-то человек спросил, что с моим лицом, так что пришлось ответить, что я занимался боксом. И все же я думал не о себе, а о Джули. Думал с такой душевной болью, которая жгла сильней, чем мои собственные раны.
У Джули в спальне был телефон, но в понедельник утром до ухода в свой «Эмпайр» я не стал звонить, думая, что она еще спит. После репетиции я позвонил ей со сцены, спросил, как она себя чувствует, сказал, что свободен и могу приехать; но она ответила, что приезжать не надо, что она еще больна и не встает с постели. А когда я предложил приехать на следующий день, во вторник, она ответила как-то невнятно, что не уверена, стоит ли, и в конце концов мы решили, что я приду в среду днем, около двух. День был погожий, и я, выпив пива и съев два бутерброда, отправился на реку – вода удивительно мерцала сквозь туман – и долго бродил по Чизику и по берегу Темзы, жалея, что не захватил с собой этюдник. Ведь даже тут я впитывал новые впечатления, все видел, все замечал, хотя в душе застыло одно отчаяние.
В этот вечер, – да еще во время второго представления, при переполненном зале, – я чуть было не запоздал в трюке с «Исчезающим велосипедистом». Мы едва успели, и дядя Ник страшно разозлился.
– Мне надо поговорить с тобой.
– Извините, дядя Ник. Это ведь в первый раз…
– Не теперь, – злобно оборвал он меня. – Сначала снимем грим. Трудно вести серьезный разговор в этом дурацком индийском наряде. Снимешь грим – и сразу ко мне в уборную!
Позже, в уборной, я снова повторил:
– Извините, дядя Ник. Я один виноват во всем. Это не повторится, обещаю вам. Но… У меня неприятности.
– Их будет еще больше, если это повторится, – зарычал он. Но тут же пристально взглянул на меня. – Ну и ну, что ты с собой сделал? Взгляни на свое лицо.
– Я попал в драку, дядя.
– Это я и сам вижу, парень. А ты что ж, ребенок? Не смог постоять за себя?
– Только не против боксера-тяжеловеса. Тут я пас. Никакой надежды.
– Это точно. Но какого черта ты связался с тяжеловесом?
Я медлил с ответом, и он продолжал:
– Держу пари, что тут не обошлось без этой Блейн. Сисси клянется, что ты липнешь к ней денно и нощно. Ведь мы же тебе говорили.
Я по-прежнему молчал, и тогда он отбросил свой язвительный тон обвинителя:
– Послушай, Ричард, мой мальчик. Ты приехал сюда со мной. Я вроде бы отвечаю за тебя. Так уж признайся откровенно, что случилось?
Я рассказал ему все, он слушал, не прерывая, только глаза его горели и лицо потемнело от гнева.
– На нее мне плевать, что бы с ней ни случилось, – начал он, когда я умолк. – Так ей и надо, должна была знать, что за птица Томми Бимиш. Это ни для кого не секрет. Но если он думает, что можно безнаказанно избить моего племянника, то тут он ошибся. Я нанесу ему удар в самое чувствительное место. Вот увидишь.
– Но что вы можете сделать, дядя?
– Очень многое. Ты скоро узнаешь. В этом городе у меня есть веселые друзья, и могу устроить ему сюрприз. Уж ты положись на меня, малыш. А эту женщину оставь в покое и займись своим делом.
Я так и не понял, что же он может сделать, хотя был уверен, что Томми Бимишу это даром не пройдет, ибо дядя Ник был не из тех, кто тратит время на пустые угрозы. И вот вскоре, на той же неделе, откуда-то поползли разные слухи, к концу недели появилось несколько строк в утренних и вечерних газетах, а позже – более обстоятельные сообщения в театральных еженедельниках. Оказывается, Томми Бимиша освистали в «Холборн Эмпайре», одном из лучших варьете; на следующий вечер он имел глупость огрызнуться, и тогда из зала крикнули, что он пьян и ему не место на эстраде.
– Да, – сказал с довольным видом дядя Ник. – Бедный Томми, кажется, влип в историю. Джо Бознби очень обеспокоен. Его вызывали в главную контору. Похоже, что Томми запретят выступать в Лондоне и постараются отправить снова на север. Он, видно, держал себя не на высоте, а эта новая девица, с которой он теперь выступает, еще хуже: говорят, она разревелась и убежала со сцены. Ему бы надо было посадить на галерею своих дружков-боксеров.
Дядя Ник подмигнул мне, но ничего больше не прибавил.
Я так и рвался поскорее рассказать обо всем Джули. Но это мне не удалось. Я прибежал к ней в среду, около двух часов дня. Ее не было дома. Я с полчаса покрутился вокруг, ожидая, что она вот-вот появится, затем заставил себя прогуляться вокруг Мейфэра и к трем часам снова был на месте, но она еще не вернулась. Я говорил себе, что она, видно, побывала дома и, пока я гулял, снова ушла, так что стоит еще поболтаться поблизости. Так продолжалось до половины шестого, и дольше я уже не мог задерживаться. Я позвонил ей со сцены после первого представления, но никто не ответил. Я был в отчаянии.
На следующее утро я позвонил из дому. Она говорила без умолку и не дала мне открыть рта:
– О, Дик, дорогой, прости меня за вчерашний день. Нет, я не забыла. Я ходила к агентам. К своим агентам, а не к чудовищам вроде вашего Бознби, и одного из них, самого главного, ждала очень долго, прямо до бесконечности, а потом мне пришлось прийти еще раз, сразу после обеда, и я опять ждала и страшно злилась, конечно, но что я могла поделать? Не забудь, дорогой, что ты работаешь, а я теперь без места. Нет, только не завтра, милый, мне опять придется уйти. Послушай-ка, приходи в субботу, только не днем: я кое с кем обедаю в Ричмонде… Давай часов в шесть, к этому времени я точно освобожусь, и тебе не придется ждать…
Но ждать пришлось – и не только в шесть, но и в семь, а потом – и в восемь, после чего я сдался. На следующей неделе я звонил много раз и все не заставал ее дома. Но дважды трубку снимали, и когда я с жаром спрашивал: «Это ты, Джули?» или говорил: «Это я, Дик», там давали отбой. В третий раз я ждал, чтобы она заговорила, и какой-то простонародный голос спросил, кто говорит, а когда я назвал себя, мне ответили, что мисс Блейн нет дома, и положили трубку прежде, чем я успел открыть рот. Так я в последний раз разговаривал с Джули Блейн – только она притворилась, что это вовсе не она. Потом я целую неделю держался подальше от телефона и от улицы Шеперд Маркет, но в середине следующей, когда наше пребывание в Лондоне подошло к концу, я оказался неподалеку и, отлично понимая уже, что получил отставку, все же решился зайти. Дверь мне открыли, но это была не Джули Блейн.
– Нет, она, знаете ли, уехала. – Молодая женщина явно была актрисой. – Подробностей не знаю, но, кажется, в труппе Льюиса Эткинсона вдруг срочно потребовалась замена, и ее взяли. Они уехали в прошлую субботу, вроде бы в Кейптаун. Мне очень жаль. Это ваша приятельница? Или близкая знакомая?
– Нет, не очень близкая…