Текст книги "Дядя Ник и варьете"
Автор книги: Джон Бойнтон Пристли
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Дядя Ник и варьете
Э. Д. Питерсу от старого клиента в память о сорокалетней дружбе
От автора.Я весьма свободно обошелся с историей мюзик-холла, позволив себе поместить вымышленных эстрадных артистов – и даже с указанием точных дат – в реально существовавшие в тех или иных городах театры варьете. Не считая нескольких знаменитостей, чьи имена встречаются в этой книге, все остальные, так же как и персонажи, не имеющие отношения к сцене, не что иное, как плод авторской фантазии. За указанным выше исключением здесь нет портретов, написанных с натуры, в чем мне хотелось бы еще раз заверить читателя.
Дж. Б. П.
Пролог Джона Бойнтона Пристли
Я приехал в Уэнслидейл, чтобы побродить немного с этюдником, и остановился в деревушке под названием Аскриг. Был конец сентября, не самое лучшее время для таких прогулок – разве что очень повезет с погодой, – потому что унылый холодный дождь уже барабанил по долине. Едва приехав, я узнал, что Ричард Хернкасл, художник-акварелист, живет теперь в Аскриге, у самой дороги на Рит и Суолдейл, в доме, перестроенном из двух фермерских коттеджей, на краю деревни. Телефона у него еще не было, но в кабачке мне сказали, что он дома, так как его совсем скрючило артритом; и вот после обеда я отправился туда и к большому своему облегчению увидел сквозь дождь и мрак два длинных низких светящихся окна.
Хернкасл был мне знаком, иначе я не зашел бы к нему так запросто. В конце тридцатых годов я дважды бывал в его мастерской в Грессингтоне и оба раза покупал по нескольку акварелей с видами здешних мест. Все они хороши, а два великолепных наброска известнякового плато в Верхнем Уорфдейле, изысканные в своей цветовой неопределенности, по-моему, просто шедевры. Эти северные пейзажи – лучшее, что он создал, и за них Хернкасла можно смело поставить рядом с любым акварелистом после Джона Селла Котмена. Акварели восхищали меня, сам художник был очень приятным человеком, и теперь, не думая о том, как изменили его годы, я с удовольствием предвкушал новую встречу. По дороге я прикинул, сколько ему может быть лет, и решил, что, наверное, семьдесят с небольшим.
После довольно долгого ожидания и возни с замком дверь отворилась, и я увидел человека, которого никогда бы не принял за Хернкасла, если бы не знал точно, что это он. В пятьдесят лет он был еще красивым и статным, а теперь высох, сгорбился и оброс бородой.
– Хернкасл, – произнес я, – я Пристли. Помните такого?
– Ну конечно! Заходите, заходите.
Я снял плащ и рассказал ему, как попал в Аскриг и как узнал, что он живет в этом доме; потом мы пошли по коридору и очутились в длинной низкой комнате, полной картин, гравюр и книг; мы расположились перед огнем.
– Сейчас я сам себе хозяин, – сказал он. – Жена в Лондоне у нашей замужней дочери, а женщина, которая мне готовит и убирает, в пять уходит домой. Этот чертов артрит здорово меня скрутил. Ползаю тут, как девяностолетний.
– А как работается?
– Да знаете, по-разному. Иногда понимаешь, что делаешь, иногда – нет. Тогда со мной трудно жить под одной крышей и лучше всего оставить меня в покое. – Он усмехнулся, и я вдруг заметил то, о чем следовало бы помнить – его необыкновенно синие глаза, не голубые, как у людей северогерманского или скандинавского типа, но глубокие как лазурь. Мне пришло в голову, – и это существенно для дальнейшего, – что в молодости он был очень хорош собой.
Следующие полчаса мы потягивали виски, курили трубки и, по-стариковски кряхтя, рассказывали друг другу о том, над чем мы работаем или пытаемся работать. Попутно выяснилось, что один мой знакомый издатель готовит книгу о его творчестве; помимо дюжины больших цветных репродукций в ней предполагалось поместить три-четыре десятка черно-белых, а какой-то молодой человек, мне неизвестный, дописывал для нее критико-биографический очерк. Но, как водится, требовалось еще и хвалебное предисловие, и Хернкасл с издателем уже размышляли о том, нельзя ли попросить меня написать его.
– Знаете, Джей-Би, – сказал он, похохатывая, как типичный йоркширец, чтобы скрыть смущение, – раз уж вы забрели ко мне, я вас не выпущу, пока вы не согласитесь. Как вам нравится такая постановка вопроса, а?
– Я с удовольствием напишу это предисловие. Я давно ждал случая высказать публично свое отношение к вашему творчеству. Так что – договорились. А кстати, сами-то вы тоже что-то пишете? – Я указал на длинный рабочий стол. Там лежали блокноты, записные книжки, какие-то листочки и стоял магнитофон с грудой пленок.
Он смущенно откашлялся, но ничего не ответил, и я уже собирался перевести разговор на другую тему, как вдруг он спросил:
– Вы думаете, я всегда был художником?
– Нет, я так не думаю, – медленно сказал я, пытаясь припомнить. – По-моему, перед первой мировой войной вы были клерком на шерстяной фабрике, как и я. Кажется, вы что-то такое рассказывали в Грессингтоне.
Он усмехнулся и ткнул трубкой в мою сторону.
– Был некоторое время. Работал в конторе компании «Вест Браддерсфорд Спиннерс». Но после этого и до того, как я попал на войну, я выступал в варьете…
– Господи помилуй!
– Я так и знал, что вы будете поражены. И тем не менее. Я исколесил всю Англию. Вот о чем эта писанина. Вы замечали, как с годами прошлое возвращается к вам, словно вы не уходите от него все дальше и дальше, а наоборот, приближаетесь? – Он заметно волновался.
– Да, замечал, хоть это случается не со всеми…
– Верно, верно. Ах, как я рад от вас это слышать! Сказать по правде, я уж начал подумывать, что слегка спятил. Вот моя жена, например, – с ней такого не бывает. Кажется, им, женщинам, это более свойственно, а для нее прошлое мертво, и с ним покончено, если не считать каких-то там романтически-сентиментальных штучек. С ней не бывает, как со мной, когда вдруг ощущаешь вкус и запах прошлого. Так вот, последние два года я без конца вспоминаю о том времени, когда был в варьете, и жена сказала, чтобы я все это записал, а если не могу писать, то наговорил бы на пленку. Вот этим я и занимаюсь.
– И как, получается?
– Готов все бросить к черту. Все перепуталось, перемешалось. Взялся, а самому не под силу. Иногда воспоминания идут чередой, одно за другим – даже удивительно, – но потом я теряю нить и приходится затыкать дыры чем попало. – Медленно, трясущимися руками он начал подкладывать поленья в огонь, пользуясь возможностью говорить, не глядя на меня. – Знаете, раз уж из-за этого дождя придется сидеть дома, – а я чувствую, что так и будет, может, вы, ну… просто чтобы убить время, почитаете, что я там накропал, и послушаете, что наговорил в магнитофон. Это не слишком обременительная просьба?
Я успокоил его. День за днем долина была скрыта от нас стеной дождя. Я прослушивал пленки и отсылал их стенографистке, я читал написанное им, в том числе и отрывочные заметки, о которых я подробно расспрашивал, делая на ходу собственные записи. Четыре дня с утра до вечера мы заполняли пробелы в его повествовании. В результате получилась книга. Это рассказ Ричарда Хернкасла, а не мой. И если в нем порой встречаются места, в которых больше от меня, чем от него, то это потому, что какие-то эпизоды ему никак не удавались и мне приходилось рассказывать за него; но во всех случаях он соглашался с моим окончательным вариантом. Мы, конечно, переписывались какое-то время после моего отъезда из Аскрига. К счастью, несмотря на некоторые не слишком существенные различия, наши характеры и взгляды во многом совпадают. Я должен был собрать воедино и передать читателям беспорядочную массу впечатлений полувековой давности, превратив все это в добротное автобиографическое повествование. Должен признаться, что кое-что все-таки написано не им, а мною: в одних случаях я перекидывал мосты через провалы в материале, в других – пытался найти и выделить главное; но повторяю, это не мой рассказ, а его, – рассказ от первого лица о раннем периоде жизни Ричарда Хернкасла, ныне кавалера ордена Британской империи 2-й степени, члена Королевской академии художеств, члена Королевского общества акварелистов, художника-акварелиста, бывшего в то время помощником иллюзиониста на сцене варьете.
Книга первая
1
Чтобы рассказать, как я стал помощником моего дяди Ника, надо возвратиться назад, к печальному дню похорон моей матери. Это было в конце октября 1913 года. День был сырой и тусклый, и все мы, собравшиеся на кладбище Норт-Топ, точно сошли со старых гравюр на дереве. Это было похоже на какое-то безумное Рождество – кругом толпились престарелые родственники, которых я только на Рождество и видел – какие-то бабушки, щелкавшие огромными вставными челюстями; говорили они с таким диким акцентом и с такой уймой диалектальных словечек, что их можно было принять за иностранок. Я ничего не чувствовал, кроме холода и смутной тоски. Перед смертью мать четыре месяца пролежала в больнице – рак съедал ее заживо, она превратилась в скелет и желала лишь одного – избавления от мук; я так истерзался ее страданиями, что у меня не осталось сил, чтобы оплакивать ее смерть. Но мне, конечно, было очень тяжко, а старые родственники сразу оживились, едва только гроб засыпали землей и они вытерли глаза. Дома тетя Мэри, единственная сестра матери, подала угощение – ветчину, язык и чай с ромом, а я ждал только одного, когда можно будет сбежать от этого шума и болтовни. И тут я увидел, что дядя Ник, сидевший молча, с недовольным видом, поднялся и кивнул мне, чтобы я его проводил. Я что-то сказал тете Мэри и вышел за ним.
– Неохота тебе, я вижу, сидеть с этой компанией, малыш? – спросил он, влезая в свое длиннющее и толстенное пальто.
– Неохота, дядя Ник. Я как раз думал, как бы удрать.
– Пойдем. Я хочу с тобой поговорить. – Он нахлобучил «трильби» – черную мятую фетровую шляпу, которая в те времена была в диковинку в провинции. – Зайдем в «Грейт Нортерн». Мне надо выпить. Да и тебе это не повредит.
Был еще день, но в те времена бары были открыты с утра до вечера. Неплохо было попасть в «Грейт Нортерн» и выпить с дядей Ником, да еще в такое время, когда мне полагалось бы корпеть над бумагами в конторе «Вест Браддерсфорд Спиннерс».
Я с удовольствием сел в его автомобиль, новенький и сверкающий, который, как он с гордостью сообщил, ему только что доставили из Франции. Это был уже его третий автомобиль, и дядя Ник сказал, что может управлять не хуже любого шофера, хоть он и новой марки. По дороге к «Грейт Нортерн» дяде Нику все время приходилось лавировать среди трамваев и больших повозок, так что мы почти не разговаривали. Но едва мы вошли в бар, обитый «под кожу», уютный и почти пустой, если не считать двух порядком нагрузившихся торговцев шерстью, которые спорили о мериносах и скрещивании, как он тотчас стал другим человеком, спокойным и уравновешенным.
Пожилой бармен сразу его узнал.
– Мистер Оллантон? А ведь вы как будто выступаете не здесь эту неделю? Определенно не здесь.
– В Манчестере, – сказал дядя Ник. – И тороплюсь туда возвратиться. Так что подай-ка нам бутылочку сухого «Пола Роджера» со льда, да поскорее. – Он повернулся ко мне. – Никогда не пью ничего, кроме шампанского. Я не хвастаю. Люблю шампанское, а оно любит меня. Если когда-нибудь оно мне станет не по карману, я вообще брошу пить. Хочешь сигару, малыш?
– Нет, спасибо, дядя Ник. Я привык к своей трубке.
Я смотрел, как он не спеша обрезал конец сигары и спокойно закурил. Мне бросилась в глаза какая-то особая изящная точность его движений. Нельзя сказать, что я хорошо его знал, хоть он и был единственным братом матери. До того, как он пошел на сцену, виделись мы редко, так как они с моим отцом недолюбливали друг друга; а последние десять лет он гастролировал с варьете, и не только в Англии, но и в Америке, и на континенте, потому что дядин номер «Индийский факир» не требовал перевода, и его можно было показывать где угодно. После смерти отца – мне тогда было пятнадцать лет – я несколько раз видел его на сцене под именем Гэнги Дана (это имя было навеяно, конечно, киплинговским Гангой Дином). Приезжая в Лидс или Брэдфорд, он тотчас же посылал матери контрамарки в партер и почти всегда на первые представления. Когда мы заходили к нему за кулисы, он встречал нас в своем индийском костюме, и я никогда не видел его без грима. Теперь я внимательно его разглядывал.
Он был довольно высокий, худощавый, темноволосый, с крючковатым носом; один глаз слегка косил, отчего взгляд его казался зловещим – наверное, этого он и добивался. Его настоящее имя было Альберт Эдвард Оллантон, но все звали его Ником задолго до того, как он пошел на сцену; даже моя мать, которая решительно настаивала на «Альберте Эдварде», в конце концов вынуждена была сдаться; для меня же он всегда был дядей Ником.
Пока официант разливал шампанское, дядя Ник сказал ему:
– Погоди минутку. Бесплатное представление! У кого из вас есть полпенни?
Я достал монетку.
– Отлично, малыш, ну-ка пометь ее как-нибудь, чтобы можно было потом узнать. Вот так. Теперь давай ее сюда.
Он опустил монетку в правый карман и тут же достал оттуда маленькую металлическую коробочку и осторожно поставил на стол.
– Смотрите. – Он открыл коробочку – в ней лежал спичечный коробок, перетянутый резинками. Сняв их, он открыл коробок и показал нам крошечный шелковый мешочек, тоже затянутый резинкой. – Ну-ка, загляни в мешочек, малыш. – Я заглянул, и, конечно, в нем была моя монетка.
– Вот это ловко! – воскликнул официант. – Честное слово! Ну и мастак же вы, мистер Оллантон!
– У меня таких штук полным-полно, – сказал дядя Ник. – Меня теперь только и радуют эти маленькие карманные фокусы. Ну, представление окончено… мне нужно потолковать с племянником, так что проваливай. Хотя сперва мы выпьем, – прибавил он, обращаясь ко мне.
Я не любил шампанского, мне казалось, что у него металлический привкус, и кроме того, оно било в нос, но я сделал вид, что все прекрасно, и улыбнулся дяде Нику, который смотрел на меня с обычной своей мрачной миной. Теперь я редко встречаюсь с театральными людьми, а когда случается, то их не отличишь от простых смертных; но в те годы они казались людьми другой породы. У мужчин, например, был какой-то странный, болезненно-горящий взгляд, а глаза обведены темными кругами, словно не удавалось до конца стереть черную краску с век; от этого вид у дядюшки был еще более зловещий и дьявольский. [1]1
В оригинале игра слов: по-английски Ник (Старый Ник) – сатана, дьявол. (Примеч. перев.)
[Закрыть]Нельзя сказать, что он нагонял на меня страх – в конце концов, он же был мой дядя, – но выдержать его взгляд было нелегко, и я помыслить не мог в чем-нибудь ему прекословить.
– Ну, Ричард, я хочу знать, как обстоят твои дела, чем ты занимаешься и чем бы хотел заняться. Говори прямо. Не виляй. И давай покороче, потому что времени у меня в обрез.
– Я хочу быть художником-акварелистом, дядя Ник. Если бы отец не умер, я бы пошел в Художественную школу. Но теперь…
– Теперь ты служишь клерком в конторе.
– Да, меня взяли, потому что отец был у них кассиром. Получаю двадцать два шиллинга шесть пенсов в неделю…
– Но тебе эта служба не нравится…
– Я ее ненавижу. Но что поделаешь? Хожу в вечерние классы Художественной школы, по субботам и воскресеньям рисую…
– Так, так. – Дядя Ник помахал сигарой. – Матери не хватало денег, и ты делал, что мог. Ты молодчина, Ричард.
– Вы ведь тоже помогали, дядя Ник.
– A-а, тебе это известно? Я посылал бы больше, если б она разрешила, но ты же знаешь, какова она была. Теперь обсудим твои дела, Ричард. Мать умерла, ты зарабатываешь двадцать два шиллинга шесть пенсов канцелярской работой, и у тебя нет девушки, которая надеется, что ты на ней женишься, так, малыш? Вот и отлично. В таком случае ты можешь получить у меня работу за пять фунтов в неделю.
– Пять фунтов в неделю! – Я ушам своим не поверил. Мне и в голову не приходило, что в обозримом будущем я смогу зарабатывать такие деньги. В те времена это казалось мне богатством. Я знавал молодых людей, которые прожигали жизнь, имея куда меньше пяти фунтов в неделю. – Но за что же вы станете мне столько платить? Что я могу делать?
Дядя Ник взглянул на меня злыми глазами.
– Только без глупостей. Это работа, малыш. Ты будешь зарабатывать свои деньги, хотя весь день у тебя будет свободен для рисования. Я плачу тебе ровно столько, сколько платил тому малому, чье место ты займешь. Он уходит, они с братцем открывают торговлю жареной рыбой в Шеффилде, ну, туда ему и дорога, обсоску несчастному, с ним и поговорить-то не о чем. А ты мне годишься в компанию. Или я ошибаюсь? – Он не улыбнулся, только пристально посмотрел на меня.
– Надеюсь, что нет, дядя Ник. – Я попытался улыбнуться. – Но что же мне придется делать? И сумею ли я? Я ведь ничего не смыслю в фокусах.
– Не пори чушь, малыш. О фокусах нет и речи. Ты будешь только помощником. Кроме выходов на сцену, – а это проще пареной репы, – тебе придется следить, чтобы все наше добро убрали и вовремя доставили в следующий город; по понедельникам с утра будешь репетировать с оркестром – надо убедиться, что дирижер знает свое дело, а когда я увижу, что ты с этим справляешься, то сделаю тебя главным над остальными четырьмя…
– А кто они?
– А ты как думаешь? Регтайм-оркестр под управлением самого Александра? Молчи и слушай. У меня всего пять человек – самая маленькая гастрольная труппа для большого иллюзионного представления, это тебе не центральный цирк «Грейт Лафайетт». Все сведено к минимуму. На сегодня это – во-первых, Норман Хислоп, тот, который уходит и чью работу я предлагаю тебе. Затем Сэм и Бен Хейесы, отец и сын. Они работают на сцене, но в основном оба механики – следят за аппаратурой и помогают, когда я придумываю что-то новое. Не забывай, до того, как я пошел на сцену, я и сам был механиком. Сэм получает пять фунтов в неделю, а Бен – четыре. Затем Барни. Он карлик – большая голова на тонких ножках… да ты его видел. Ему я плачу четыре фунта. Затем мне нужна девушка. Они все время меняются. Теперешнюю зовут Сисси Мейпс. Получает только четыре фунта в неделю, но поскольку она делит со мной берлогу, я ее кормлю и одеваю. Ну-ка, пей до дна! Через пять минут я должен ехать. – Он быстрым движением снова налил себе и мне до самых краев, не пролив ни капли. – Ну, малыш, что скажешь? Сдается мне, что выиграть ты можешь много, а терять тебе нечего.
– Не считая того, что, если я уйду из «Вест Браддерсфорд Спиннерс», они меня обратно не возьмут.
– Перестань ты Бога ради! – сказал он с отвращением.
– Я только размышляю вслух, дядя Ник.
– Ну так брось. У меня нет времени. Допей и пойдем. – Больше он не произнес ни слова, пока мы не вышли из бара. – Ну так что же? Да или нет?
– Да. А когда начинать?
– В понедельник. В Ньюкасле. У тебя будет неделя, чтобы молодой Хислоп показал тебе, что к чему. Ровно в одиннадцать придешь в «Эмпайр», к служебному входу. Здесь, само собой, все закругли. Дом продай.
– Он уже заложен.
– Ладно, ладно, просто приведи все в порядок, чтобы потом ни о чем не думать. Вот тебе пятерка, если сумеешь, купи себе костюм, чтобы выглядеть приличнее. – Он стал натягивать свое немыслимое пальто.
– Я вот подумал, – сказал я, провожая его до машины. – Вы платите своим помощникам двадцать два фунта одного жалованья в неделю… да и все прочее, да еще железнодорожные билеты…
– Ужасно, правда? – Он взялся за ручку дверцы, стряхнул пепел с сигары и саркастически посмотрел на меня. – К твоему сведению: я получаю всего-навсего сто пятьдесят фунтов в неделю. В будущем году – сто семьдесят пять. Увидимся в Ньюкасле, малыш.
Автомобиль затарахтел, зафыркал; дядя Ник словно уже не видел меня и не замечал, что на него смотрят, – он тронул машину с места и через мгновение исчез в дымке ранних октябрьских сумерек. В моем желудке плескались три бокала шампанского; я только что согласился сменить контору и спокойную жизнь в Браддерсфорде на какие-то невообразимые мюзик-холльные фокусы; мне было всего двадцать лет, и я никогда не уезжал из дому, если не считать нескольких недель на море да одной поездки в Лондон, за год до смерти отца. До конца недели меня не покидало ощущение нереальности и пустоты. Казалось, что знакомый мир будто тает в воздухе, а другой, новый, еще как бы не существует. Тем не менее все эти дни я был занят по горло: уволился из конторы, развязался с домом и мебелью, потом, впервые в жизни не стесняясь в средствах, купил два готовых костюма, один из твида, очень шикарный, другой синий, саржевый, несколько модных сорочек, носки, вязаные галстуки и самое главное – чудесный набор акварельных красок, восемь кистей и три больших альбома, – один «кокс» и два энгровской бумаги, – такие, что у вас бы слюнки потекли.
В воскресенье, все еще словно во сне, я сел в поезд, который лениво повез меня в Ньюкасл.