355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Бэнвилл » Неприкасаемый » Текст книги (страница 23)
Неприкасаемый
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:57

Текст книги "Неприкасаемый"


Автор книги: Джон Бэнвилл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

Я поднялся – имею в виду мое подлинное, материальное, оцепеневшее и потеющее «я» – и подошел к окну. За окном араукария, дико черная против солнца, и унылая полоска травы с голым, без единого цветка, бордюром. Из узкого верхнего окошка противоположного дома высунулся толстяк; он полностью заполнил окно и совершенно не двигался, так что создавалось впечатление, что он там застрял и ждет, пока кто-нибудь его вытащит. Я медленно достал из портсигара сигарету и закурил; действие это показалось мне невероятно наигранным. Странно, в каком свете видишь себя в подобных обстоятельствах. Я едва узнавал себя. «Билли, – сказал я не оборачиваясь, – помнишь тот день в конце войны, когда ты вызвал меня в Департамент и сообщил, что во дворце хотят, чтобы я съездил с одним поручением в Баварию?..» Я бросил в камин недокуренную сигарету, вернулся к стулу с прямой спинкой – до чего неодобрительно может глядеть такая вещь, как стул, – и сел, сложив руки и заложив ногу за ногу. Все это было раньше, только где? Билли, нахмурившись, озадаченно посмотрел на меня. Я рассказал о своей поездке в Регенсбург, о том, как тайком вывез сундук и что в нем было. «Шантаж, – сказал я, – никогда не казался мне нехорошим словом. Вообще-то даже наоборот». За окном трещала газонокосилка, старой модели, которую нужно было толкать. Я поглядел в окно. Толстяк высвободился из окна и теперь подстригал газон, толкая машинку каким-то странным старомодным способом – низко наклонившись, широко раскинув напряженные руки и далеко назад отставив толстую ногу. В памяти всплыло слово «фелюга». Пустые образы, мисс В., бесплодные фантазии в критические моменты; со мной всегда это бывает. Билли Митчетт достал незажженную трубку и принялся сосать, будто младенец пустышку; что до искусства курения, то Митчетту было далеко до Скрайна.

– Шантаж, – безо всякого выражения повторил он.

Я повертел в руках портсигар – что бы я делал без таких «подпорок»? – достал следующую сигарету и постучал ею по крышке. Ныне никто так не делает; почему в наше время существовала такая привычка?

– Все, что я хочу, – заявил я, – так это чтобы мне позволили жить как прежде, спокойно, без волнений. Я остаюсь в институте, мне сохраняют мое место во дворце, и я получаю рыцарское звание, как лично обещал Его Величество. В свою очередь, гарантирую, что буду молчать обо всем, что мне известно.

Я держался в высшей степени невозмутимо, если можно так сказать о себе. В подобные моменты я становлюсь абсолютно спокойным, своего рода инстинкт самосохранения, в одно и то же время примитивный и высокоразвитый. Я представляю своих былинных предков, преследующих в зарослях папоротника крупного лося, в момент, когда охотник и гончие замирают, глядя, как обреченная жертва поднимает украшенную тяжелыми рогами величественную голову, устремив на обидчиков полный страдания, затуманенный слезой взгляд. Снова последовало молчание, Скрайн с Билли Митчеллом переглянулись. Казалось, они вот-вот рассмеются. Билли прокашлялся.

– Послушай, Виктор, – начал он, – хватит пороть чепуху. Мы все здесь взрослые люди. Эта регенсбургская история известна уже много лет и ни для кого не представляет интереса. – Тут мне сразу все стало понятно. Им и так нужна была сделка – не менее чем мне. Моя неприкосновенность означала и неприкосновенность для них. Им вполне хватало скандала с побегом Боя и Маклиша. Я был обескуражен, более того, вконец растерялся. Шлепнул о стол козырную карту, а сидящие еле удерживались от хохота. – И все же тебе придется сотрудничать, – напуская на себя суровый вид, заметил Билли. – Побеседовать с присутствующим здесь Скрайном и его людьми. – Скрайн кивнул, прямо сияя от предвкушения предстоявших в последующие месяцы и годы захватывающих бесед; нашему общению суждено было, с перерывами, продолжаться два с половиной десятка лет.

– Само собой, – ответил я с потрясающе, как мне казалось, беззаботным видом; по правде говоря, я был шокирован их циничной практичностью. – Я расскажу мистеру Скрайну такое, отчего у него глаза на лоб полезут.

Билли ткнул чубуком трубки в мою сторону.

– Тебе придется держать язык за зубами. Никаких историй своим голубым дружкам.

– Зачем так, Билли? – упрекнул я.

Он отвернулся с гримасой отвращения, словно собираясь сплюнуть.

Потом мы разъехались, отвезти меня домой поручили Броклбэнку. Им не сразу удалось от меня отделаться. Я был недоволен и тянул время. Все показалось мне скучным и разочаровывающим. В холле я остановился у пыльного фикуса и повернулся к Билли.

– Между прочим, – спросил я, – ради интереса: кто меня выдал?

Скрайн с Билли переглянулись. Скрайн улыбнулся, терпимо, простительно, словно любимому племяннику, который попросил лишний кусок лакомства.

– О, пожалуйста, доктор Маскелл, пусть это останется моим секретом, хорошо?

В вечернем воздухе терпко пахло скошенной травой. Шагавший впереди Броклбэнк, толстяк Родни, сладко зевнул, так что хрустнули челюсти. По пути он стал довольно разговорчивым; вообще-то никто не возражает чуточку больше узнать об измене, я имею в виду никто из тех, кто так или иначе причастен. Я видел, что ему не терпелось задать множество вопросов. Когда мы добрались до квартиры, я пригласил его подняться, чтобы взглянуть на моего Пуссена; я часто прибегал к этому приему и с большим успехом, чем можно было ожидать. Большинство из тех, кого я приглашал, не знали, или им было наплевать, о чем речь, и одному Богу известно, что они ожидали увидеть, когда я, подобно исполненному гордости импресарио, распахивал дверь кабинета и их глазам представало зрелище стилизованного испускания крови Сенеки. Французы, возможно, думали, что я приглашаю их отведать за ужином жареного цыпленка. Правда, Родни был в известной мере снобом и делал вид, будто что-то понимает в искусстве. Он осторожно нес свою массу, нерешительно ступая на цыпочках, словно это была не квартира, а фарфоровая лавка. Он и в спальне чем-то походил на быка – огромная спина и неожиданно узкие бедра. К сожалению, прыщавый.

* * *

Он ушел на рассвете, потихоньку выбравшись из постели, собрав одежду и, конечно, уронив с грохотом ботинок; я тактично притворился спящим. Импресарио, расскажет ли он кому-нибудь, что провел ночь со мной. Признается ли в нарушении секретности, как сказал бы Бой. Я уже скучал по Бою. Лежал с открытыми глазами, глядя, как светлеет в комнате, охваченный глубокой, не совсем объяснимой печалью. Потом встал, сменил простыни – не раз я заставал Патрика, при всем его хваленом отсутствии ревности, за тем, как он глазками-бусинками подозрительной домохозяйки рассматривает постельное белье, – спустился вниз, вывел машину, в то время большой старый «хиллман», который очень любил, и поехал через весь город к западу. Я не знал, куда еду: от недосыпания плохо соображал. Улицы залиты солнцем, местами изрезаны длинными острыми тенями. Чуть спустя показалось, что пошел дождь, невероятный при безоблачном небе. Включил дворники. Безрезультатно. Тут я понял, что плачу. Это было неожиданностью. Я остановил машину, достал платок и, понимая всю нелепость такой плаксивости, вытер лицо. Вскоре слезы утихли, и я какое-то время сидел, откинувшись на спинку сиденья, глотая слезы и хлюпая носом. Проходивший мимо молочник с живым интересом поглядел на меня; это зрелище, видно, несколько оживило его прогулку. Утро было прекрасное, просто восхитительное. Солнышко. Легкие белые облачка. Птички. Я собрался ехать дальше и вдруг был поражен, узнав улицу и увидев, что стою почти у дома Вивьен. Инстинкт дома – эти слова предстали передо мной во всем своем неоднозначном понимании, включая бессмысленную тоску. Когда это дом Вивьен, любой дом, в котором ей доводилось обитать, был мне домом?

Она наверняка была уже на ногах – никогда особенно долго не спала, – потому что после звонка тут же спустилась и открыла дверь. Смутно мелькнула мысль, привычно ли для нее принимать гостей в такой час… и означало ли написанное на лице при виде меня разочарование, что она ждала кого-то поинтересней? На ней был ярко-синий халат – в памяти мелькнул распростертый в луже крови сеньор Фонсека – и шелковые комнатные туфли, волосы собраны в неидущий ей узел. Лицо без косметики, размытые черты его выражали что-то похожее на испуг, как будто она ожидала гостя, наверняка кого-то старого и близкого, ибо миру не часто бывало позволено видеть Вивьен без макияжа.

– Виктор! – воскликнула она. – Боже, какой приятный сюрприз. Я подумала, что это, должно быть, почтальон. – Полная утреннего света прихожая выглядела длинным стеклянным ящиком, подвешенным в залитом солнцем пространстве. Переполнявшие вазу темно-красные розы, казалось, подобно сердцам, медленно пульсировали. Вивьен закрыла дверь и мгновение стояла в потешном замешательстве. – Довольно поздно с твоей стороны, – сказала она, – или довольно рано? Ты не пьян, а? Просто выглядишь как-то… странно. Ты хоть понимаешь, что сейчас пять часов утра?

– Да, – ответил я, – извини, я не знаю, как мне пришло на ум. Проезжал мимо и…

– Так. Хорошо, проходи на кухню. Дети спят. – Я вспомнил об Антонии Маклиш, позвонить ей? А что сказать? – Неизвестно, чем угощать в такой час, – сказала Вивьен, шагая впереди меня и открывая кухонную дверь. – В старые времена выпили бы шампанского. Кстати, как Бой?

– Он… далеко.

– Давно его здесь не видела. Да и вообще никого не вижу из того мира. Тебе не кажется, что я превращаюсь в забытую всеми старуху, в мисс Хэвишем с Саут-Одли-стрит? Определенно чувствую себя старой перечницей. Если бы не дети, не уверена, что вообще выбиралась бы из дома. Хочешь чаю? – Она вопросительно посмотрела на меня, стоя у раковины с чайником в руках. Я не ответил. Она тихо засмеялась и покачала головой. – Скажи же наконец, в чем дело. Держишься как мальчишка, которого поймали, когда лез за яблоками. Какие-нибудь неприятности? Совершил какую-то чудовищную ошибку, перепутал авторство одной из королевских картин или что-то вроде того?

Я хотел было что-то сказать, но не знал, что, и вдруг снова беспомощно разрыдался, выплескивая горе и беспредметную злость. Никак не мог остановиться. Стоял посреди кухни при полном утреннем свете, захлебываясь слезами, судорожно вздрагивая, скрипя зубами. Из зажмуренных глаз на рубашку лились горючие слезы. Во всем этом было какое-то ужасно непристойное удовольствие. Похожее на сладостное греховное мгновение, когда ребенком во сне я, забывшись, мочился в постели, обильно, горячо, неудержимо. Сначала Вивьен бездействовала, просто растерянно стояла с рукой у рта, не зная, что делать. Потом шагнула ко мне, обвила руками и привлекла мою голову себе на плечо. Сквозь материю халата доносился слабый ночной запах ее тела.

– Мой милый, – промолвила она, – в чем же все-таки дело?

Она усадила меня за стол, достала свежий платок и, пока я продолжал всхлипывать, принялась заваривать чай.

– Извини, – сказал я. – Не знаю, что на меня нашло.

Она села, разглядывая меня через стол.

– Бедняжка. Ты действительно не в себе.

Я рассказал ей о Бое и Маклише и нашем стремительном рывке в Фолкстон. Мне было до смерти страшно, словно гонцу, упавшему на колени у царской ноги с сообщением о разгроме его армии, но я не мог удержаться и слова лились без конца, как прежде текли утихшие теперь слезы. Вивьен сидела не двигаясь и глядела на меня, как смотрят на больного. Пока я не кончил, не произнесла ни слова.

– Бой уехал с Суровым Скоттом? – спросила она потом. – Но это же невозможно. Они терпеть не могут друг друга.

– По-моему, они, вероятно, разделятся, когда доберутся докуда они едут.

– Хочешь сказать, до Москвы. Ведь они туда отправились, не так ли?

– Да, – подтвердил я. – Думаю, что туда.

Она кивнула, все еще не спуская с меня глаз.

– А ты? – спросила она.

– Я?

– Почему ты не поехал с ними?

– А зачем мне было ехать? Я лишь подвез их до побережья. Бой попросил. Он был мне другом.

– Был?

– Ну, теперь он уехал. Сомневаюсь, что когда-нибудь увижу его.

Она стала наливать чай, глядя, как скручивающаяся янтарная струйка бьется о стенки чашек. Я спросил, нет ли у нее чего-нибудь добавить в чай, но она не слушала.

– Ты всегда мне лгал, – задумчиво произнесла она. – С самого начала. Почему теперь надо прощать?

Я уставился на нее.

– Лгал тебе? – переспросил я. – В чем я тебе лгал?

– Во всем. Как тебе чай? Может, позавтракаешь? А я бы чего-нибудь перекусила. Когда сильно волнуюсь, всегда хочется есть, с тобой этого не бывает? Давай поджарю яичницу или приготовлю что-нибудь еще. – Она не пошевельнулась, продолжала сидеть, держась за ручку чайника, глядя перед собой и медленно кивая. – Значит, Бой уехал. Жаль, не попрощалась. – Моргнула и снова пристально посмотрела на меня. – Ты знал, что он собирался удрать, а?

– Что ты хочешь сказать? Я даже не знал, что у него была причина бежать.

– Знал, и никому не сказал. Такая… такое благоразумие!

Она сверкнула глазами. Я отвел взгляд.

– Глупости, – сказал я. – Я ничего не знал.

Не отводя глаз, она сжала кулак, положив на стол, как оружие. Потом неожиданно рассмеялась.

– Эх, Виктор, – сказала она, разжав кулак, и нежно погладила меня по щеке, как не раз могла бы в прошлом. – Бедный, бедный Виктор. Ты прав, ничего не знал, даже если думал, что знал. Он все от тебя утаивал.

Чай отдавал илом. Было так тихо, что из соседнего дома слышался шестичасовой сигнал радио. Я не знал, что в Мэйфере так много ранних пташек. Рядом на подоконнике, самодовольно улыбаясь, восседал толстопузый монах – нефритовая фигурка, оставшаяся от Большого Бобра. Хранящие молчание вещи более живучи, чем люди.

Куколка, кокон.

– Он? – тупо спросил я. – Ты о ком? Кто это он?

Я не выдержал ее сострадательной улыбки.

– Разве не видишь? – ответила она. – Это был он. Всегда он…

В самом деле, надо поискать тот пистолет.

* * *

Они не переставали приходить ко мне, год за годом; всякий раз когда они садились в лужу, обнаруживалась очередная, с позволения сказать, зияющая дыра в государственной безопасности, в мою жизнь снова забредал Скрайн, как всегда застенчивый, почтительный, настойчивый. Во время наших допросов – я говорю «наших», потому что всегда вспоминаю о них, как о чем-то совместном, вроде консультаций или спиритических сеансов – он часами бесстрастно, монотонно, как школьный учитель, раз за разом задавал один и тот же вопрос, слегка меняя формулировки, затем мог вдруг ухватиться за имя, слово, уловить непроизвольную реакцию с моей стороны, и я не замечал, как все менялось, допрос приобретал совсем другое направление. В то же время все делалось весьма непринужденно, учтиво и, надо сказать, дружелюбно. Со временем мы даже стали обмениваться рождественскими открытками – поверьте, на самом деле. Мы не уступали друг другу в настойчивости, умении сосредоточиться, способности уловить важную деталь и восстановить полную картину по отдельному фрагменту, но в конечном счете у меня было больше терпения. За все это время – интересно, сколько часов мы провели вместе: тысячу, две тысячи? – думаю, я не выдал ему ничего, о чем он не знал бы из других источников. Я называл только умерших или тех, кто был так мало причастен к нашему кругу, что Департамент вряд ли удосужился бы заняться ими, во всяком случае надолго. Шахматы слишком серьезная, воинственная игра, чтобы сравнивать с ней наши беседы. Скорее это была игра в кошки-мышки – но кто был мышью, а кто котом?

Помню первый визит Скрайна ко мне на квартиру. Он давно не слишком умело закидывал удочку, дабы попасть ко мне и взглянуть, как он говорил, на мой балаган. Я возражал, дескать, если бы он стал задавать мне вопросы у меня дома, то это было бы незаконным вторжением в личную жизнь, но в конце концов поддался, заметив, что он мог бы зайти ко мне как-нибудь часов в шесть вечера на бокал хереса. Наверное, я думал, что выгадаю, удовлетворив его безобидное и в известном смысле весьма трогательное желание: час коктейля – это коварное, неопределенное время общения для людей его круга, считающих его временем вечернего чая и, знаю по опыту, весьма неохотно отказывающихся от таких приглашений. Внешне он держался вполне непринужденно. Впрочем, возможно, чуточку оробел, проходя по пустым гулким галереям, но едва мы оказались в квартире, почувствовал себя как дома. Даже собрался, не спросив разрешения, раскурить трубку, но я остановил его, сказав, что дым вреден для картин. Это вполне могло соответствовать действительности, потому что черный табак, который он курил, был до того едким, что першило в носу и щипало глаза. Я заметил, как он быстро оглядел помещение; похоже, оно не произвело на него впечатления, скорее разочаровало. Интересно, что он ожидал увидеть? Может быть, пурпурные шелковые драпировки и ожидающего в шезлонге мальчика для потех (Патрик не был слишком доволен, когда я попросил его на время этого визита отлучиться, и, надувшись, ушел в кино). Гость, правда, оживился, заметив висевший над камином небольшой рисунок Дега, который я на время взял из французского зала; мне его работы никогда не нравились, и я решил подержать рисунок у себя в надежде, что он убедит меня в обратном. (Так и не убедил.)

– Прелестная вещица, правда? – заметил Скрайн, указывая на рисунок мундштуком холодной трубки. – Дега. Превосходно. Я сам немножко балуюсь, – стеснительно добавил он.

– Неужели?

– Пишу акварели. Так, для забавы, но хозяйка заставляет вставлять их в рамки и развешивает по дому. Между прочим, я скопировал и этот рисунок, взял из книги. Правда, моя копия на картоне.

– Оригинал тоже.

– Да ну?

– Между прочим, он Дегас, «с» произносится.

Мы пили херес в кабинете. Пуссена он не заметил. Там стояло два стула – один из них ожидал вас, мисс В., хотя и не ведал об этом, – но мы со Скрайном оставались на ногах. Мне было любопытно, что он расскажет обо мне своей хозяйке. «Сухарь, Мейбл; к тому же довольно чванливый». Было это золотой осенью, в октябре. Бой с Суровым Скоттом впервые появились в Москве перед репортерами, щедро разглагольствуя о мире, братстве, мировой революции и прочей ерунде; словом, обо всем, что, наверно, написали им наши друзья в Кремле. Сие зрелище передавали по телевидению, по-видимому, в снежную вьюгу – у меня тогда был простенький телевизор; считалось, на забаву Патрику, но и сам я уже втайне пристрастился заглядывать в ящик, – и оно вызвало во мне чуть ли не отвращение. На самом деле, ужасно, когда всему пылу юности, всей убежденности суждено свестись вот к этому, к зрелищу сидящих за голым столом в комнате без окон на Лубянке двух отработавших свое храбрящихся и растерянно улыбающихся немолодых мужчин, которые пытаются убедить себя и мир, что наконец-то они обрели Землю обетованную. Мне было страшно представить, каково достается Бою. Вспомнил, как в тот вечер в тридцатых годах, когда меня доставили в Кремль, жена комиссара советской культуры, глядя на бокал шампанского у меня в руках, скривив губы, заметила: «Грузинское». Один малый из британского посольства утверждал, что как-то вечером видел Боя в одной из московских гостиниц. Тот, уткнувшись лбом в стойку бара, плакал навзрыд. Я надеялся, что это он спьяну.

– Как по-вашему, они довольны, ваши приятели? – спросил Скрайн. – Пивка и там не густо, да и кегельбана нет.

– Им больше по вкусу икорка, – холодно ответил я, – а ее там хватает.

Скрайн бесцельно перебирал лежавшие на столе вещи, мне хотелось дать ему по рукам. Страшно не люблю рукоблудие.

– А вы бы поехали? – спросил он.

Я отведал хереса. Добрый напиток; я надеялся, что Скрайн оценит.

– Меня убеждали уехать, – сказал я. Действительно, так оно и было; особенно беспокоился Олег. – Я спрашивал их, если уеду, смогут ли они организовать мне регулярные посещения Национальной галереи или Лувра. Они консультировались с Москвой и потом долго извинялись. Эти русские совсем не понимают иронии. Тут они схожи с американцами.

– Вы не любите американцев, да?

– О-о, я уверен, что по отдельности они вполне приличные люди. Видите ли, дело в том, что я не демократ, боюсь правления толпы.

– А как тогда с диктатурой пролетариата?

– О, простите, – прервал его я, – не будем опускаться до полемики. Еще хересу? Знаете, совсем недурной.

Я налил. Мне нравится в хересе маслянистый оттенок, но в других отношениях даже в лучших сортах ощущается привкус, вызывающий неприятные воспоминания детства – возможно, о касторке, которой пичкала нас Нэнни Харгривс. Нет, я предпочитаю джин с его таинственным, еле уловимым намеком на мороз и лес, металл и пламя. В первые дни после бегства Боя я с утра до глубокой ночи фактически не просыхал. Моя бедная печень. Возможно, именно тогда, в те далекие дни, клетки впервые пьяно взбрыкнули, и теперь сие зло пожирает мои внутренности. Скрайн, кажется, забыв о выпивке, с отсутствующим видом глядел перед собой. На него часто такое находило; меня это очень выводило из себя. Сосредоточенность? Глубокие размышления? Может, ловушка для излишне доверчивых? – кое-кто при таком трюке мог потерять бдительность. Из окна на поверхность картины Пуссена падал яркий свет заходящего солнца, высвечивая краски и оттеняя углубления. Кто-то из оценщиков ставил под сомнение ее подлинность; разумеется, ерунда.

– Взгляните на эту картину, – сказал я. – Она называется «Смерть Сенеки». Написана в середине семнадцатого века Никола Пуссеном. Вы немного художник, скажите мне: стоит ли бороться за ту цивилизацию, что изображена на картине? – Я заметил легкую рябь на поверхности хереса в своем бокале, хотя думал, что абсолютно спокоен. – Юный спартанец, – продолжал я, – жаловался матери, что его меч слишком короток, на что та ответила: «Шагни вперед».

Скрайн издал странный, скрипучий вздох. Я должен был признаться, что в ограниченном пространстве кабинета от него исходил слабый, но вполне определенный запах: естественно, табачный, но, кроме того, еще что-то грязноватое и противное, что-то… как бы сказать, от наемной лошади.

– Не лучше ли, мистер Маскелл, – сказал он, – присесть, все обговорить, и дело с концом?

– Я же вас предупредил, что не расположен подвергаться допросу в собственном доме.

– Не допросу. Просто… просто, можно сказать, выяснение ситуации. Я католик… ну, моя мать была католичка – ирландка, как и вы. Я все еще помню, как чувствовалось, когда еще парнишкой выходил из исповедальни… такое ощущение легкости. Понимаете, что я хочу сказать?

– Знаете ли, я все вам рассказал, – заметил я.

Скрайн улыбнулся, слегка покачал головой, осторожно поставил бокал на краешек стола. Так и не притронулся к хересу.

– Нет, – возразил он. – Все, что вы рассказали, нам известно.

Я вздохнул. Будет ли этому конец?

– То, что вы хотите от меня, так это предать моих друзей, – заявил я. – Этого не будет.

– Вы предали все остальное, – продолжая по-отечески улыбаться, произнес он.

– Но то, что вы подразумеваете подо всем, – возразил я, – для меня ничего не значит. Чтобы иметь возможность предать, надо сначала в это верить. – Я тоже решительно отставил свой стакан. – А теперь, мистер Скрайн, я думаю…

В прихожей я подал ему шляпу. Он надевал ее на собственный манер, вращательными движениями старательно пристраивая двумя руками к голове, подавая чуть вперед, так что создавалось впечатление, что он закручивает крышку сосуда с каким-то ценным улетучивающимся содержимым. В дверях он задержался.

– Между прочим, знаете, что сказал Баннистер малому из «Дейли мейл» в Москве? Мы пока не разрешили ему это напечатать.

– Тогда откуда я мог узнать?

Скрайн хитро улыбнулся, будто подготовил эффектный ход.

– Я записал, – сказал он, – кажется, взял с собой. – Он достал пухлый бумажник и извлек оттуда тщательно сложенный листок бумаги. Я видел, что он заранее готовил это маленькое представление, оставляя его напоследок; в конечном счете мы оба были актерами. Надев очки в металлической оправе, аккуратно поправив их за ушами и на переносице, он прочистил горло, готовясь читать: – «Не думайте, что я все здесь вижу в розовом свете, – говорит он. – Я скучаю по друзьям, порой переживаю одиночество. Но здесь я страдаю по малозначащим вещам. В Англии мне не хватало действительно самого важного – социализма». Грустное признание, а? – Скрайн протянул мне листок. – Вот, можете взять.

– Нет, спасибо. Я «Дейли мейл» не читаю.

Он задумчиво кивнул, глядя на узелок моего галстука.

– А вам не хватает социализма, доктор Маскелл? – тихо спросил он.

Я услышал лязганье поднимающегося лифта. Должно быть, из кино возвращался Патрик, наверное, все еще не в духе. Жизнь порой бывает довольно докучливой.

– Мне не о чем страдать, – ответил я. – Я сделал свое дело. Это все, что имеет значение.

– А ваши друзья, – мягко добавил он. – Не забывайте друзей. Они кое-что значат, не так ли?

* * *

Только что ушла мисс Вандельер. Боюсь, что чувствовала она себя преотвратно. Больше мы с ней не увидимся, вернее, я ее больше не увижу. Довольно умилительное событие; завершающие вопросы и так далее… – и не так далее. Я купил пирог – оказался несколько черствым, – воткнул маленькую свечку. Теперь у меня есть особые причины делать глупости. Она подозрительно, даже чуть озадаченно разглядывала пирог. Наша первая годовщина, сказал я, с надлежащим, как я считал, оттенком былой галантности вручая ей бокал шампанского; мне не хотелось, чтобы она думала, что я затаил на нее злобу. Но на самом деле, как она отметила, листая назад свой теперь изрядно потрепанный блокнот, это не было датой, когда она впервые пришла ко мне. Я отмахнулся от этих несущественных подробностей. Мы сидели в кабинете. Хотя она этого не заметила, мне резало глаз отвратительное белое пятно на стене, там, где должен был висеть Пуссен. Мисс В. была в пальто, но ей как всегда было холодно; ее слесарю, видно, приходилось чертовски долго трудиться, чтобы ее разогреть – девицы всегда валят свою температуру на парней, не спрашивайте, откуда я знаю. Как и в старые времена, на ней была кожаная юбка. Как объяснить капризы туалета? Я представил ее в ее комнате на Голдерс-Грин в сером свете и застойном утреннем воздухе с кружкой холодного кофе, натягивающей скрипящую юбку и размышляющей о еще одном дне… чего? А может, нет никакой комнаты на Голдерс-Грин? Может, все это придумано – ее папаша адмирал, ее неотесанный слесарь, скучные поездки в центр по Северной линии метро, да и моя биография. Я спросил, как продвигается книга, она ответила недовольным взглядом, как строптивая школьница, которую поймали курящей позади велосипедной стоянки. Я заверил, что у меня нет к ней никаких претензий, она изобразила полное непонимание, говоря, что не знает, о чем речь. Мы какое-то время молча глядели друг на друга, я улыбаясь, она, напротив, нахмурившись. О, мисс Вандельер, моя дорогая Серена. Если действительно ее так зовут.

– Несмотря на внешнюю видимость, – сказал я, указывая на бутылку шампанского и порушенный пирог с пизанской свечой, – официально я в трауре. – Я внимательно посмотрел на нее; как и ожидал, никакой реакции; она уже знала. – Видите ли, – закончил я, – умерла моя жена.

Минутное молчание.

– Сочувствую вам, – не глядя мне в глаза, еле слышно произнесла она.

Апрель. Какое сегодня изумительное небо, плывущие айсберги облаков, а позади нежная хрупкая синева и то появляющееся, то исчезающее солнце, словно кто-то балуется с выключателем. Я не люблю весну – говорил ли я раньше? Слишком беспокойно, тревожно, всюду слепо шевелится новая жизнь. Чувствую себя забытым, наполовину похороненным, сухим суком, кривым корневищем. Правда, что-то во мне тоже шевелится. Я часто, особенно по ночам, представляю, что чувствую, как она, не боль, а сама эта штука, неумолимо растет, шевелит клешнями. Ладно, скоро я положу конец этому росту. Ни с того ни с сего пересохло во рту. Странный результат. Я совершенно спокоен.

– Очень прискорбно, – сказал я. – Похоже, она довела себя до смерти голодом. Отказывалась есть, просто, как говорили, отвернулась к стене. Такое отчаянное желание умереть! Она не позволила послать за мной; просила не нарушать мой покой. Она всегда была внимательнее меня. И мужественнее. Вчера были похороны. Как видите, я все еще немного не в себе.

Почему, когда смерть ни на минуту не оставляет меня, без устали обнажает дыры в расшатанных защитных линиях моей жизни, я все еще гадаю, когда она сама нанесет последний удар? Я всегда считал само собой разумеющимся, что Вивьен меня переживет. И тем не менее, когда позвонил Джулиан, еще до того как он заговорил, я знал, что ее нет. Мы долго стояли, слушая в трубках дыхание друг друга.

– Так для нее лучше, – сказал он.

Почему молодые считают, что старым лучше умереть? Полагаю, ответ содержится в самом вопросе.

– Да, лучше, – согласился я.

Она просила похоронить ее по еврейскому обряду. Меня это удивило. Когда мы поженились, она водила детей в церковь, особенно когда жила в Оксфорде, но это, как я понял теперь, должно быть, делалось назло ее мамаше. Я никогда не думал, что она питала интерес к религии своих предков. Неисповедимы дела людские. Много неожиданного было и на похоронах. Ник, а также Джулиан, были в ермолках, а во время заупокойной молитвы, каддиш, или как ее там, я увидел, как Ник шевелит губами, повторяя ее вслед за кантором. Откуда вдруг взялась вся эта благочестивость? Но очевидно, она не была случайной.

Кладбище находилось на северных окраинах Лондона. Мы добирались туда целый час, несмотря на неприлично большую скорость, с которой катафалк прокладывал путь в веренице машин. Стояла промозглая погода с порывами дождя. На горизонте зловещая желтоватая полоска света. Я потерянно забился в уголок на заднем сиденье. Рядом с распухшим, покрытым пятнами лицом всхлипывала Бланш. Джулиан сидел выпрямившись за рулем, устремив взгляд на дорогу. Пустующее рядом место служило печальным напоминанием о покойной. Ник ехал сам по себе, в машине с шофером. На одном отрезке мы на короткое время поравнялись, и я заметил, что он занят делами – в руках бумаги и золотое перо, рядом на сиденье раскрытый красный министерский чемоданчик. Почувствовав мой взгляд, он на мгновение поднял невидящие, безо всякого выражения глаза – занятые чем-то важным мысли витали где-то далеко. Даже теперь, когда ему за семьдесят и он располнел и полысел, лицо обрюзгло, мешки под слезящимися глазами, я все еще различаю в нем былую красоту; действительно ли что-то от нее сохранилось, или я ему приписываю? Ведь для того я и существовал, мое назначение состояло в том, чтобы сохранять его образ, склонив голову, смиренно преклонять колени, держа перед ним зеркало, выставляя этот образ на всеобщее обозрение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю