Текст книги "Неприкасаемый"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
Мои трудности страшно забавляли Ника. Именно здесь, во Франции, он, обращаясь ко мне, стал называть меня «доктор», причем издевательским тоном ученика, выводящего из себя незадачливого учителя. Я терпеливо переносил его насмешки; такова цена, которую приходится платить за интеллектуальное превосходство. Мы оба были в звании капитана, но благодаря непонятным ловким иерархическим ходам, которые до сих пор остаются для меня загадкой, с самого начала подразумевалось, что старшим является он. Правда, его, по-видимому, считали кадровым офицером – наша связь с Департаментом держалась в секрете даже от офицеров нашего округа, хотя очень скоро стало известно, что я один из выпускников Бингли, племени, презираемого в экспедиционном корпусе, где мы считались кем-то… ну, вроде филеров. Ник нажал где надо и раздобыл нам на двоих ордер на постой в обветшалом особнячке, зажатом между мясной и бакалейной лавками, на крутой, мощенной булыжником улочке близ собора. Дом принадлежал мэру города. По слухам, до войны он держал там вереницу любовниц; и правда, в этих тесных комнатах с высокими потолками, множеством перегородчатых окошек и кукольной мебелью витало нечто утонченно порочное, что-то от Малого Трианона. Ник немедля добавил смысла к этой изящной атмосфере, обретя любовницу в лице мадам Жолье, одной из тех ярких, хрупких, безупречно одетых женщин, далеко за тридцать, которых Франция, похоже, производит на свет в готовом виде, утонченными, элегантными, зрелыми, словно им не доводилось быть юными созданиями. Ник по вечерам украдкой впускал ее через маленький садик позади дома, выходивший в заросший сиренью переулок, и она, надев фартук, принималась готовить на троих – ее фирменным блюдом был omelette aux fines herbes[21]21
Омлет с зеленью (франц).
[Закрыть], – я тем временем сидел за покрытым клеенкой кухонным столом, смущенно вертя в руках бокал со сладким сотерном, а Ник в расстегнутом френче, сунув руку в карман и скрестив ноги, с сигаретой в зубах стоял у раковины, подмигивая мне и слушая болтовню бедной Анны Мари о лондонских модах, герцогине Виндзорской и о своей поездке в Эскот одним неправдоподобно прекрасным летним днем бог знает сколько лет назад. «А эта война, эта ужасная, ужасная война!» – восклицала она, поднимая очи к потолку и смешно раскрывая рот, словно скорбя по ушедшей погоде. Мне было жаль ее. За безупречной внешностью уже проглядывался страх красивой женщины, замечающей первые шаги уходящих лет. Ник называл ее военным трофеем. Я не собираюсь вдаваться в подробности их связи. Бывали ночи, когда мне приходилось прятать голову под подушкой, чтобы не слышать звуков, исходивших из спальни Ника, и нередко мадам Жолье выходила по утрам с искусанными губами и черными кругами под глазами – свидетельствами рабской преданности, которые не в состоянии скрыть никакой искусный макияж.
Это было странное сожительство – в зыбкой атмосфере не подтвержденной словами интимной близости, отмеченной постоянным ожиданием сдерживаемых слез. В такой почти жизни было нечто приятно неестественное. На мой взгляд, это было карикатурное подобие того идеального семейного хозяйства, какое я никогда не встречал в реальной жизни. Мы с мадам Жолье, естественно, образовали союз – Ник был для нас чем-то вроде ребенка. В этом пряничном домике в глубине Рю дю Клоатер мы, и она и я, ощущали себя парой непорочных единокровных возлюбленных, счастливых в своем предназначении – она с мутовочкой для сбивания сливок и яиц, я со своим синим карандашом. Городишко отгородился от зимы и от войны. Дни были короткие, скорее не дни, а длинные туманные сумерки. С севера толпились большие свинцовые облака, в окнах тоскливо вздыхал ветер, колыша пламя свечей мадам Жолье, страшно любившей создавать романтическую обстановку и зажигавшей их к каждой трапезе. Когда я оглядываюсь в те времена, в памяти всплывает запах пчелиного воска, острый аромат ее духов и, на заднем плане, слабый запах горячего газа – так много времени мы проводили на кухне, – едва уловимое зловоние канализационных труб и отдающий сломанными хризантемами затхлый дух кафельных полов, всегда влажных от конденсата, так что и сам дом будто постоянно был покрыт холодным потом.
Ник частенько оставлял нас одних, уходя после ужина якобы по служебным делам и возвращаясь далеко за полночь в веселом, но взрывоопасном расположении духа. К тому времени мы с мадам Жолье, опершись локтями о стол, в теплом кругу света и дыма от свечи и сигарет «Галуаз», подремывали под действием грушевого ликера, который ей очень нравился, а я пил только за компанию, потому что, по мне, он отдавал лаком для ногтей. Во время этих ночных бдений мы почти не говорили о себе. Немногие вопросы с моей стороны, касавшиеся мадам Жолье, были встречены молчанием и едва заметным, но явно презрительным пожиманием плеч, каким француженки отвергают неуместные приставания мужчин. Я ей немного рассказал о Вивьен и нашем сыне, и она часто возвращалась к этой теме, думаю, не из-за того, что они были моими женой и сыном, а потому, что они были сестрой и племянником Ника. Ибо, по существу, мы говорили только о Нике, даже если предмет разговора, казалось, не имел к нему никакого отношения. Я скоро понял, что мадам Жолье по уши влюблена. Ни к чему не обязывающая любовная интрижка с легкомысленным красавцем в форме английского капитана переросла во что-то опасно похожее на любовь, а любовь для нее несла в себе разрушительную силу, подобно явлению природы, как, например, молния или летняя гроза, от чего надо укрываться, иначе жизнь и все, что делает ее сносной, пойдет прахом, превратится в дымящиеся руины. Когда она говорила о Нике, то вся светилась каким-то мучительным счастьем, которое тщетно пыталась подавить; здесь, на нашей миниатюрной, залитой светом свечи арене, она отчаянно, старалась не выдать свой страх, подобно цирковому артисту, оказавшемуся в клетке с укрощенным зверем, который неожиданно вернулся в первобытное состояние. Раз или два, после лишней рюмки ликера, исходящие от Анны Мари флюиды страха и вожделения приобретали такую интенсивность, что мне хотелось ворваться к ней в клетку, чтобы в объятиях друг друга встретить хищного зверя. Но ничего не происходило, момент всегда оказывался упущенным, и мы отстранялись друг от друга, за пределы освещенного круга, и неподвижно сидели, вперив отсутствующий взгляд в ликерные рюмки, испытывая одновременно сожаление и облегчение.
Нику не приходило в голову ревновать нас. Он знал, как крепко держит нас в своих когтях; стоит лишь слегка их сжать, как из наших грудей хлынет кровь. Думаю, его забавляло оставлять нас таким образом на ночь, чтобы посмотреть, что мы будем делать и как будем выкручиваться.
Не было заметно никаких следов войны. Бывало, я по нескольку дней не вспоминал, зачем мы во Франции. Случайно встречая на дорогах группы солдат или наблюдая за их учениями среди полей и отягощенных плодами садов, я замечал, что восхищаюсь порядком, обыденной простотой всего этого, правильным, уместным занятием людей, как будто они участвовали не в рискованной военной экспедиции, а в масштабной благотворительной акции. Раз в две недели я с капралом Хейгом ездил в штаб экспедиционных войск в Аррасе, как считалось, для доклада о боевых действиях на нашем участке, но поскольку не было никаких боевых действий, докладывать было нечего и ночью накануне поездки я долгими часами ломал голову, чтобы выдать несколько правдоподобных, но бессмысленных страниц, которые бесследно исчезнут в чреве военной машины. Меня всегда приводила в восхищение неутолимая страсть к документам, присущая всем значительным учреждениям, особенно возглавляемым, как предполагается, людьми действия, таким как армия или секретная служба. Я не упомню, сколько раз мне удавалось предотвратить ту или иную неприятность в Департаменте, не изымая или придерживая документы, а добавляя новые в распухшие и без того досье.
Интересно, упоминал ли я раньше о капрале Хейге. Он был моим вестовым – выходец из Ист-Энда, какими их изображают в мюзик-холлах; сплошные ухмылки, подмигивания, грозные вращения глазами. Порой он переигрывал, и я даже подозревал, что он заранее репетировал свою роль, потому что за фасадом развязного нахала скрывалась стеснительная, неуверенная, робкая душа. Хейг – как ни странно, звали его Роландом – был плотно сложенным коротышкой, широкоплечим, как боксер, с торчащими ушами и щелью между передними зубами. Казалось, что он служил в армии с детства. Бою, приехавшему к нам на Рождество из Дюнкерка, где он состоял в каком-то пропагандистском качестве, Хейг страшно понравился. Он прозвал его фельдмаршалом и все праздники пытался соблазнить. Может, ему удалось? Возможно, этим объяснялось то обстоятельство, что Хейг с виноватым видом старался нас избегать. Интересно, что с ним стало, уцелел ли он в войну. Чувствую, что не уцелел. Он был одной из тех малозначительных фигур, на которых боги пробуют свои клинки, прежде чем взяться за гекторов и агамемнонов.
Как и большинство нижних чинов в армии, Хейг считал войну глупой, но не лишенной своих прелестей тратой времени, еще одним чудовищным замыслом, который взлелеяли власти предержащие с единственной целью – нарушить покой тех, кто внизу. Французскую экспедицию он считал особенно бессмысленной, даже по «их» стандартам. Подобно оказавшемуся на необитаемом острове путешественнику он отчасти возмущался бессмысленностью всего этого, отчасти был рад бесконечному, пусть и скучному, отпуску. И конечно же, был рад возможности поворчать. Когда мы проносились на нашем маленьком черном «остине» (тот всегда напоминал мне шустрого, очень целеустремленного блестящего черного жука) по узким дорогам, окаймленным мелькающими стволами платанов, он заводил свою бесконечную песню: жратва дрянь, уборные вонючие, бабы не знают ни слова по-английски и, похоже, все время смеются над ним; кажется, с сифилисом, по крайней мере половина из них («Скажу вам, сэр, здесь я бы не полез под юбку, ни за какие деньги»).
В одну из таких поездок в Аррас мы остановились в деревне, кажется, Эсден, и я взял его с собой в ресторан у реки, который рекомендовал мне Бой. Было морозно. Мы оказались единственными посетителями. Зал был маленький, с низкими потолками и грязноватый, хозяйка заведения, толстая старая ирландка, выглядела неряшливо, но в камине жарко горели дрова, под заиндевевшим окном журчала по камням река, а меню было великолепным. Хейг чувствовал себя стесненно; было видно, что он не очень одобряет такое неуставное общение разных чинов. Без фуражки он выглядел каким-то облезлым и беззащитным, уши торчали заметнее, чем обычно. Без конца приглаживал напомаженные волосы и беспокойно шмыгал носом. Мне захотелось потрепать его по удивительно нежной, почти девической руке (удивительно, почему это я столь долго не догадывался, что склонен к гомосексуализму?). Справившись с салфеткой, он беспомощно уставился в меню. Я предложил начать с устриц, он в смятении сглотнул, кадык подскочил словно мячик от удара биты.
– Ты что, Хейг, – удивился я, – никогда не ел устриц? Сейчас мы это дело поправим.
Минут пять я с огромным удовольствием совещался с хозяйкой, которая, театрально пожимая плечами и целуя сложенные вместе кончики пальцев, в конце концов убедила меня заказать суп из щавеля и boeuf en daube (духовое мясо). «Тебя устроит, Хейг?» – спросил я. Тот кивнул и снова сглотнул. Ему хотелось пива, но я не позволил и заказал обоим к устрицам по бокалу вполне приличного местного вина. Я сделал вид, что не замечаю, как он ждет, пока я первым не возьму тот или иной предмет сервиза. Он неловко возился с раковинами устриц, щелкавших под его руками словно искусственные зубы, и с трудом поддевал вилкой лакомые бахромчатые комочки.
– Ну и как, по-твоему? – спросил я.
Он выдавил слабую улыбку.
– Похожи на… – Хейг стыдливо, так не похоже на него, покраснел. – Нет, не скажу, сэр. Только эти холодные.
Некоторое время мы ели молча, но я чувствовал, что он напряженно о чем-то размышляет. Мы доедали суп, когда он наконец решился.
– Могу я спросить, сэр: вас призвали или вы пошли добровольцем?
– Господи, – удивился я, – ну и вопрос. Почему ты спрашиваешь?
– Да так, просто интересно, ведь вы ирландец и всякое такое.
Я почувствовал знакомый легкий укол.
– Я что, по-твоему, очень похож на ирландца, Хейг?
Хейг искоса поглядел на меня и фыркнул.
– О нет, сэр, нет, – сказал он и уткнулся в тарелку с супом. – Не так чтобы заметно.
Я на мгновение отчетливо представил, как он, сидя в штабной столовой со своими приятелями шоферами с кружкой в одной руке и сигаретой в другой, изображает важную персону и передразнивает мою речь: «Дорогой мой Хейг, я почти совсем не похож на айрландца, совсем».
Интересно, соблазнил ли все-таки его Бой? Такие вопросы навязчивы. В старости. Beouf en daube, помнится, было превосходным.
Отвергнувший услуги местных женщин, Хейг мало чем мог помочь мне в решении хлопотной проблемы – необходимости организовать в Булони второй бордель для личного состава экспедиционного корпуса. С прибытием войск единственное в городе подобного рода заведение – лабиринт грязных комнатенок над парикмахерской за углом от того места, где обитали мы с Ником, которым заправляла усыпанная веснушками мадам в шелковом кимоно и обвислом, выкрашенном хной парике, очень похожая на Оскара Уайльда в последние годы жизни, – живо воспрянуло, или опустилось, от стремительно возросшего спроса, но очень скоро доблестные filles publiques мадам Мутон были смяты преобладающими силами и избыточный спрос стали удовлетворять непрофессионалку. Вскоре в каждом баре и в каждой булочной наверху оборудовали комнатки с поселившимися там девицами. Пошли драки, жалобы на жульничество и воровство, поползли болезни. Не помню, каким образом все это попало в круг моих обязанностей. Неделю за неделей я безрезультатно метался между полицией и мэрией, пытался заручиться поддержкой местных врачей. Даже говорил с приходским священником, старым пройдохой, подозрительно хорошо осведомленным о деятельности заведения мадам Мутон. Я чувствовал себя как герой комедии Фейдо, безнадежно влипающий то в одно нелепое положение, то в другое, всюду натыкаясь на упрямых чинуш, неизменно галантно кивающих, в то же время откровенно высокомерных и абсолютно непреклонных.
– Война – это настоящая преисподняя, – смеясь, говорил Ник. – Почему бы тебе не взять в помощь Анну Мари? Думаю, из нее получится вполне приличная мадам.
Английский у мадам Жолье был слабоват, и когда она слышала, что Ник в разговоре со мной упоминает ее имя, вопрошающе улыбалась и, откинув голову, задирала свой прелестный носик, невольно пародируя кокетничающую на сцене актрису.
– Ник считает, что вы могли бы помочь мне в отношении мадам Мутон и ее девушек, – объяснил я ей по-французски. – Я хочу сказать, что вы смогли бы… что вы…
Улыбка исчезла с лица мадам Жолье. Путаясь в завязках, она сняла передник и выбежала из кухни.
– Ох, док, ну и осел же ты, – весело глядя на меня, заметил Ник.
Я поспешил за ней. Она стояла у окна маленькой гостиной. Только француженка может так выразительно заламывать руки. В уголках глаз дрожали яркие слезинки. Кокетливая субретка превратилась в исполненную трагизма Федру.
– Он ни капельки меня не любит, – произнесла она дрожащим голосом. – Ни капельки.
Утро было в разгаре. Тонкий белесый луч весеннего солнца пронизывал темное окно бакалейной лавки на другой стороне улицы. Из порта доносились пронзительные крики чаек, и я поразительно отчетливо представил, как чуть больше года назад, в другой жизни, мы с Ником стоим на набережной в Каррикдреме.
– Не думаю, что он кого-нибудь особенно любит, – сказал я. Это было не то, что я хотел сказать. Анна Мари, все еще отвернувшись к окну, кивнула. Вздохнула, потом без слез всхлипнула.
– Это так тяжело, – прошептала она. – Так тяжело.
– Да, – согласился я, чувствуя себя беспомощным и жалким; я всегда теряюсь перед чужой болью. Помолчав, мадам Жолье усмехнулась, повернула голову, глядя на меня печальными глазами.
– Ладно, может быть, мне больше повезет, когда придут немцы. Только вот… – Она запнулась. – Только вот я еврейка.
* * *
Мисс Вандельер откуда-то услышала глупые россказни о том, как храбро я держался под огнем. Я пытался ей объяснить, что понятие храбрости фальшиво от начала до конца. Мы такие, как есть, и поступаем так, как поступаем. Когда я в школе впервые прочитал Гомера, меня поразила непроходимая глупость Ахилла. Я не был дураком и действительно боялся, но у меня хватало самообладания, чтобы этого не показывать, за исключением одного случая (вообще-то двух, но второй был без свидетелей, так что он не в счет). Я не совершал никаких отчаянных поступков, не закрывал своим телом гранату, не выскакивал на нейтральную полосу, дабы спасти Хейга от фрицев. Я просто находился там, куда меня послали, и не терял голову. Так что хвастать было нечем. Во всяком случае, позорная свалка рвущихся домой в Дюнкерке слишком походила на дешевый фарс, чтобы всерьез думать о возможности насильственной смерти. Если считать храбростью способность смеяться в лицо опасности, то можете называть меня храбрецом, но лишь благодаря тому, что это лицо, на мой взгляд, всегда носило шутовское выражение.
Мы знали, что немцы идут. Даже до того как они перешли в наступление и французская армия развалилась, было очевидно, что ничто не остановит немецкую броню, разве что Ла-Манш, да и тот к тому времени казался не шире рва вокруг средневекового замка. Я еще был погружен в утренний сон, когда на окраинах города появились немецкие танки. Хейг, поднимаясь ко мне, грохотал ногами громче немецких орудий. Он был в форме, но из-под воротника мундира торчал ворот пижамы. Тяжело дыша и дико вращая глазами, он остановился в дверях, цепляясь за дверную раму; раньше я не замечал, до чего он похож на рыбу – выпученные глаза, большегубый рот и уши, как рыбьи плавники.
– Немцы, сэр, – они, черт побери, уже здесь!
Я сел, подтянув одеяло к подбородку.
– Вы одеты не по форме, Хейг, – сухо заметил я, указывая на предательски торчащий кончик полосатой хлопчатобумажной ткани. Тот, нелепо ухмыляясь, задергался, словно форель на крючке.
– Сэр, они же через час будут здесь, – словно школьник, умоляющий медлительного учителя, жалобно заныл он.
– Тогда нам лучше пошевеливаться, да? Или, по-твоему, нам следует остаться и пойти на танки? Да вот только пистолет куда-то делся.
Было прекрасное бодрящее майское утро. Вблизи все сияло и сверкало, от затянутой дымкой дали веяло прохладой и спокойствием. Мне всегда странно приятен запах выхлопных газов в утреннем воздухе. Хейг ждал в «остине» с работающим двигателем. Легковушка дрожала словно теленок, предчувствующий, какая судьба его вскоре ожидает. Ник развалился на переднем сиденье. Фуражка лихо набекрень, ворот расстегнут. Я влез на заднее сиденье, и мы пулей понеслись вниз к порту. Когда притормозили на повороте, опиравшийся на палку старик что-то крикнул и плюнул нам вслед.
– Шикарный денек для драпа, – сказал я.
Ник засмеялся.
– Ты не слишком торопился, – заметил он. – Что там делал – молился?
– Надо было побриться.
Ник поймал взгляд Хейга и с мрачным видом кивнул на меня головой.
– Вот-вот нагрянут немцы, а ему, видите ли, надо побриться. – Он снова повернулся ко мне, указывая пальцем. – А это что?
– Офицерская трость.
– Я так и подумал.
Мы нагнали команду бредущих вниз наших солдат. Они проводили нас злыми взглядами.
– Где остальные? – спросил я.
– Большинство подались в Дюнкерк, – пояснил Хейг. – Из Дувра прислали лайнер. Говорят, «Куин Мэри». Везучие черти.
Ник долго смотрел в заднее стекло на отставших.
– Надо было с ними поговорить, – сказал он. – Они, кажется, вконец деморализованы.
– Один тащил что-то вроде окорока, – заметил я.
– Господи, надеюсь, что они не грабили. Мирным жителям не очень-то нравятся такие дела, особенно французам.
Рядом раздался глухой удар, мы услышали его сквозь шум мотора, и следом по крыше машины забарабанил град мелких осколков. Хейг по-черепашьи убрал голову в плечи.
– Чего они по нам палят? – проворчал Ник. – Неужели не понимают, что мы даем деру?
– От избытка сил, – пояснил я. – Ты же их знаешь.
В порту царила необычайная суматоха, по пристани метались толпы людей, на воде, покачиваясь, толклись всевозможные суда и суденышки. Вода оттенка кобальтовой сини, небо усыпано ватными клочьями облаков.
– Удалось попрощаться с мадам Жолье? – спросил я.
Ник, не оборачиваясь, пожал плечами.
– Не нашел.
Теперь мы осторожно прокладывали путь в теснящейся на пристани толпе. Хейг, ругаясь вполголоса, жал на клаксон. Я заметил парня, с которым учился в школе, и приказал Хейгу остановиться.
– Привет, Слоупер! – крикнул я.
– A-а, Маскелл, привет.
Мы не виделись с тех пор, как нам было по семнадцать. Облокотившись о дверцу, Слоупер наклонил к нам свое большое бледное лицо. Я представил Ника, и они неловко пожали друг другу руки через спинку сиденья.
– Мне бы следовало отдать честь, – заметил Ник Только теперь я заметил на плечах Слоупера майорские погоны.
– Прошу прощения, сэр, – сказал я, изображая, что отдаю честь. Он был моим старостой и в школе.
В гавани со свистом шлепнулся снаряд, взметнув огромный столб воды. На причале вздрогнули каменные плиты.
– Есть ли какая возможность выбраться сегодня, сэр, как по-вашему? – спросил Ник.
Слоупер прикусил губу и, опустив глаза, задумался.
– Осталась лишь одна старая посудина, – сказал он, – но никто ее не берет, потому что…
С депешей в руках подбежал солдат с живописно забинтованной головой.
– Депеша из Дувра, сэр. Приказано немедленно эвакуироваться.
– Да что вы говорите, Уоткинс? – Слоупер, нахмурившись, принялся читать депешу. – Ну и ну.
– Где нам найти это судно, сэр? – перебил его Ник.
Слоупер, продолжая читать, неопределенно махнул рукой.
Я приказал Хейгу ехать дальше.
– Неряха Слоупер – майор, – сказал я. – Никогда бы не подумал.
Корабль оказался рыболовецким траулером из Бретани. На носу вырисована гирлянда роз. Он вяло покачивался на швартовах; на борту ни души. Подошел отряд, который мы обогнали на холме. Солдаты потерянно стояли на пристани с вещевыми мешками у ног и грустно глядели в сторону Англии.
– Вот ты, Граймс, – позвал я одного. – Ты, случаем, не рыбак? – Это был коренастый кривоногий малый с красной физиономией и клочком светлых волос на темени. – Сможешь управлять этой штукой?
Он мог, и вскоре мы стали медленно выбираться из порта в открытое море. Посудину шатало из стороны в сторону, словно старую корову, бредущую по жидкой грязи. Граймс, весело насвистывая, стоял на кривых ногах у штурвала. Каждую минуту в воду падало два-три снаряда. Хейг, дрожа от страха, скорчился с сигаретой в кулаке на баке.
– Не унывай, Хейг, – подбодрил его я. – Ты же знаешь, с машиной надо было расстаться. – Мы сбросили «остин» в море. Убитый горем Хейг, не веря своим глазам, смотрел, как легковушка покатилась с мола, нырнула носом в маслянистую воду и, выпустив большой пузырь воздуха, затонула. – Ты бы не хотел, чтобы она досталась немцам, верно?
Он молча поглядел на меня как побитый пес и снова предался грустным размышлениям. Я боком пробрался вперед по забитому людьми проходу. Ник сидел на палубе спиной к планширю, опершись локтями о колени, сложив кисти рук, и, задумчиво прищурясь, смотрел в небо. В тридцати ярдах по левому борту с какой-то странной обыденностью шлепнулся снаряд.
– Я тут вычисляю, – сказал Ник. – С учетом плотности огня и расстояния, остающегося до выхода из зоны обстрела, я оцениваю наши шансы как два к одному.
Я сел рядом.
– Мне эти снаряды кажутся довольно смирными, – сказал я. – Думаешь, какой-нибудь из них может нас потопить?
Ник искоса поглядел на меня и засмеялся.
– Ну, принимая во внимание, что у нас в трюме, думаю, твое предположение недалеко от истины.
Интересно, почему море пахнет дегтем? Или это пахнут шлюпки, а мы думаем, что море? Жизнь полна загадок.
– А что там, в трюме?
Ник пожал плечами.
– Вообще-то четыре тонны взрывчатки. Это же рыболовецкое судно, оснащенное для подрывных работ. Разве ты не знал?
* * *
В последнее время у меня появился очень слабый общий тремор. Довольно странное и, как я с удивлением отметил, не такое уж неприятное ощущение. Острее всего я чувствую его по ночам в постели, когда не в силах уснуть, – подобие волнообразно наплывающих завихрений, кажется, возникающих где-то в нижней части груди, в области диафрагмы, и растекающихся до самых кончиков пальцев рук и холодеющих конечностей ног. В голову приходит сравнение с низковольтным электротоком, пропускаемым через сосуд с какой-то густой теплой багрянистой жидкостью. Возможно, это первый слабый признак болезни Паркинсона? Невеселый комизм такой возможности мне не грозит: природа консервативна, две крупные хвори, одновременно одолевающие один организм, выглядели бы по меньшей мере расточительством. Можно считать, что одного рака было бы достаточно. Но даже если это является предупреждением об одной из ныне модных болезней (бывает ли дрожание при болезни Альцгеймера?), я убежден, что дрожь эта возникла в момент нашего бегства из Булони, когда до меня дошло, что мы сидим на плавающей бомбе. Думаю, что камертон страха впервые зазвучал тогда, и лишь теперь вибрация стала ощутима моими несовершенными человеческими рецепторами. Вы считаете, что я придумываю? Глубинные процессы обязательно должны зайти очень далеко, прежде чем мы с нашими ничтожными способностями ощущать и распознавать их отметим. Я вспоминаю веселое удивление отца после первого сердечного приступа, ему уже было за шестьдесят, когда врачи объяснили, что его состояние явилось результатом повреждения желудочков сердца после перенесенного в детстве ревматизма. Так что вполне возможно, что беспокоящий меня теперь, в возрасте семидесяти двух лет, тремор – это проявление, спустя сорок семь лет, овладевшего мною страха, который я не мог показать в тот день в порту Булони, когда под ярким весенним солнцем шли домой, сопровождаемые визгом танковых снарядов и пронзительными криками чаек.
Между предыдущим и настоящим абзацами я надолго задумался. Размышлял над вопросом, над которым размышлял и ранее. Действительно ли бывают такие моменты озарения, или же лишь в силу того, что в нашей жизни маловато драматических событий, мы невольно придаем событиям прошлого значение, которого они не заслуживают? И все же не могу избавиться от убеждения, что в тот день произошло нечто такое, что изменило меня, как, говорят, меняют нас любовь, болезнь, большая утрата, смещая нас на одно-два важных деления, так что мы начинаем видеть мир в новой перспективе. Я усвоил страх, как приобретают знание. По существу это выглядело как внезапное неоспоримое откровение. Когда Ник весело сообщил мне о динамите в трюме, моим непосредственным ощущением было прежде всего сильное напряжение в груди; это, как я понял, наружу рвался смех. Если бы я рассмеялся, то, вероятно, очень скоро смех перешел бы в пронзительный вопль. Затем в сознании совершенно отчетливо промелькнула «Смерть Сенеки» вместе с рамой – английской, конца восемнадцатого века, в хорошем состоянии – кусок освещенной с северной стороны стены в квартире на Глостер-Террас, где она обычно висела, и даже стоявший под ней лакированный столик. Надо бы было думать о жене и сыне, отце и брате, судном дне и воскрешении мертвых, но я не думал; я думал: «Господи, прости меня за все то, что я любил по-настоящему». Вещи для меня всегда были важнее людей.
Этот бросающий в пот ужас, от которого писаешься, не похож, например, на тот приглушенный страх, который я испытываю ныне, когда размышляю о мучительной и безобразной смерти, ожидающей меня скорее раньше, чем позже. Своеобразной его чертой был элемент случайности. Я никогда не был азартным игроком, но представляю, что ты должен чувствовать, когда движущийся против часовой стрелки маленький деревянный шарик в конце со стуком, напоминающим забытые детские забавы, порождая мучительные ожидания, скачет по колесу рулетки, на красное деление, на черное, снова на красное, и все зависит от его прихоти: деньги, жемчужное ожерелье жены, образование детей, собственная вилла в горах, не говоря уже о еще одном домишке у моря, о котором никому не следует знать. Томительное, мучительное ожидание, чуть ли не сексуальное предвкушение: «сейчас?», «неужели сейчас?», «вот-вот?» – и все время это лихорадочное, парализующее ощущение, что все изменится – полностью, неузнаваемо, навсегда. Вот что значит подлинно, ужасно, торжествующе живым оказаться в ослепительной магниевой вспышке неописуемого ужаса.
Нику, разумеется, не было страшно. А если и было, то страх подействовал на него еще поразительнее, чем на меня. Ник ликовал. Он излучал нечто вроде жаркого сияния, будто внутри него пылал огонь. Я ощущал исходивший от него запах; сквозь запах моря и вонь просоленных досок палубы, на которой мы сидели, до меня доносился его запах, и я впитывал его: сырая вонь пота, кожи и мокрой шерсти, горькая отрыжка кофе, которое он пил из фляжки, когда с Хейгом ждал меня в джипе под канонадой начавших обстрел города немецких танков. Мне хотелось взять его руки в свои, прижаться к нему, сгореть в его огне. Я не в силах выразить, как мне стыдно сейчас лепетать об этом до тошноты отвратительно-сладостном ожидании смерти, но в жизни не часто приходится трястись в ожидании, когда тебя вот-вот прихлопнут. Я надеялся, что мой страх незаметен. Я с улыбкой пожал плечами, стараясь, как положено офицеру, казаться легкомысленным и беззаботным, хотя при всей моей выдержке пришлось прикусить нижнюю губу, дабы она не дрожала. Когда, наконец, мы вышли из зоны обстрела и солдаты на палубе шумно пустились в пляс, глаза у Ника вдруг потухли и он, хмурый, молчаливый, устало отвернулся и стал смотреть на море, а я поблагодарил Бога за невнимание моего спутника к любым чувствам, кроме собственных.
В Лондоне тоже стояла тишина. За полгода до того в городе царило почти праздничное настроение. Бомбовозы не прилетели, штурмовые отряды южный берег не захватили, и все казалось невесомым и далеким, как плывущие над городом, подобные фигурам с картин Магритта, неуклюжие аэростаты заграждения. Теперь все переменилось и повсюду висела полная гнетущих раздумий тишина. Как бы продолжая ступать по шатающейся под ногами палубе, я пересек окутанный дымкой, шелестящий деревьями парк. Все еще как следует не придя в себя, я размышлял о том, что в конечном счете мог в этот миг уже быть на том свете, а эти зеленые лужайки вполне могли оказаться Елисейскими полями. Облаченные в черное, суровые, словно Эринии, няньки катали свои коляски. У Кларендон-Гейт верхом на маленькой лошадке с глухим стуком протрусил солидный детина, ни дать ни взять кентавр в котелке. На Глостер-Террас изнемогала под солнцем пустая машина такси, одна из дверец, как бы приглашая сесть, почему-то была распахнута. Я поднялся по ступеням к квартире, ноги налились свинцом, сердце придавил тяжелый камень. Подобный момент необъяснимого страха, должно быть, вернувшись с войны, пережил на пороге своего дома сам Одиссей. Я остановился на площадке у знакомой двери, чувствуя себя зажатым между двумя столкнувшимися планетами. Теснило в груди, какой-то момент нечем было дышать. Скрипнул, заставив вздрогнуть, входящий в замок ключ.