355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Бэнвилл » Неприкасаемый » Текст книги (страница 10)
Неприкасаемый
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:57

Текст книги "Неприкасаемый"


Автор книги: Джон Бэнвилл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

А Иосиф все еще стоит передо мной, похожий на куклу чревовещателя: торчащие манжеты рубашки, внимательное и полное надежды, как морда у той старой псины, лицо, мышцами которого будто кто-то дергает за нити, и поскольку я от него устал, не в настроении и жалею, что вообще позволил Хартманну убедить меня связать свою судьбу с такими, как этот нелепый, этот несносный тип, то говорю ему, что да, я достану копию протокола следующего заседания синдиков, если это то, что он действительно хочет, и он с важным видом коротко кивает, позднее этот кивок станет мне хорошо знаком, когда мне доведется посещать по линии Департамента военные штабы и центры обработки секретной информации для передачи мнящим о себе болванам никому не нужных засекреченных сведений. Ныне все комментаторы, книжные и газетные всезнайки недооценивают в мире шпионажа элемент приключенческой романтики. Поскольку выдаются и подлинные секреты, существуют пытки, гибнут люди – Иосиф, как и многие другие мелкие служащие системы, должен был кончить, получив пулю НКВД в затылок, – они воображают, что шпионы вообще люди безответственные и отличаются бесчеловечной жестокостью, как мелкие дьяволы, выполняющие приказы главного Сатаны, тогда как в действительности мы больше всего походили на отважных, но шаловливых, всегда находчивых ребят из книжек о школьниках, всех этих бобов, диков и джимов, которые неплохо играют в крикет, легки на невинные, но остроумные проказы и в конце разоблачают директора школы, оказывающегося международным преступником, и в то же время втайне грызут гранит науки, чтобы стать первыми на экзаменах и получить стипендии, тем самым избавив своих милых бедных родителей от бремени расходов на учебу в одном из наших великих университетов. Мы, во всяком случае, видели себя в таком свете, хотя и не говорили. Мы считали себя хорошими людьми, вот что главное. Сегодня трудно воскресить в памяти пьянящую атмосферу тех предвоенных дней, когда мир под бешеный бой колоколов и пронзительный свист катился в ад, и только мы одни твердо знали, что надо делать. О да, я прекрасно помню, что молодые ребята уезжали воевать в Испанию, создавали профсоюзы, выступали с петициями и так далее, но такого рода действия были лишь временными мерами; мы втайне считали этих азартных парней чуть ли не пушечным мясом или мешающими делу верхоглядами из породы благодетелей человечества. Что было у нас и не было у них, так это вера в неизбежную историческую перспективу; когда бойцы испанских интернациональных бригад призывали остановить Франко, мы уже строили планы на переходный после поражения Гитлера период, когда после легкого толчка Москвы и нашего пострадавшие от войны режимы Западной Европы падут друг за другом, как костяшки домино – да, мы первыми выдвинули эту ныне дискредитированную теорию, – и Революция подобно кровавому пятну расползется от Балкан до атлантического побережья Ирландии. И в то же время как далеки мы были от действительности! Вопреки всем нашим разговорам и даже некоторым действиям важнейшие события того времени почему-то проносились мимо, яркие, кричащие, слишком живые, чтобы можно было поверить, как реквизит бродячего театра, который везут на грузовике в какой-то другой город. Я работал у себя в апартаментах в Тринити, когда сообщили о падении Барселоны. Я услышал сообщение по радио, говорившего в комнате моего соседа – уэльсца, физика, любителя танцевальной музыки, посвящавшего меня во все последние чудеса Кавендишской лаборатории, – и продолжал спокойно разглядывать в лупу репродукцию переднего плана картины Пуссена «Взятие Иерусалима Титом», а если точнее – любопытную пару лежащих на куске ткани отрубленных голов, словно эти два события, реальное и изображенное, были одинаково далеки от меня, где-то в глубине веков, оба закончены и необратимы, один застывший крик и вздыбленный конь, стилизованная, блистательная жестокость. Понимаете?..

И последний штрих к портрету Иосифа, прежде чем положить в долгий ящик вместе с другими разбросанными по моей жизни накрепко забытыми типами. Когда он выходил из паба – он настоял на том, чтобы мы выходили по отдельности, – собачонка старика забежала вперед и стала по-собачьи радостно вертеться длинным туловищем у него в ногах, чтобы в награду получить ловкий пинок носком начищенного до блеска ботинка. Собачонка взвизгнула, не столько от боли, сколько от обиды, и, стуча когтями по полу, отскочила прочь, и, озадаченно и испуганно косясь и быстро-быстро облизываясь, уселась между ног хозяина. Иосиф вышел, на короткое время впустив мелькнувший в ногах, но на сей раз не получивший пинка солнечный луч, а старик со злой усмешкой исподлобья глянул на меня, и я на миг представил, что он обо мне думает: еще один из мелких, раздраженных, грубых людишек, способных пнуть собачонку, пролезть, расталкивая людей локтями, отпихивая их в сторону. И мне захотелось сказать ему: «Нет, нет, я не такой, как он!» – но потом подумалось: «А может, и я такой?» Ныне я тоже встречаю такой же адресованный мне взгляд, когда на улице меня узнаёт какой-нибудь ветеран «холодной войны» или самозваный патриот, хранитель «западных ценностей», и мысленно плюет мне в лицо.

Во всяком случае, так началась моя карьера действующего шпиона. Я вспоминал исполненные надежды слова Феликса Хартманна, что мы, отпрыски высших слоев, дадим Москве возможность собрать по кусочкам полную картинку английского истеблишмента. (Я не решился поинтересоваться, видел ли он когда-нибудь сюжеты этих картинок-головоломок, но мысленно рисовал бункер, полный коротко остриженных комиссаров, с серьезным видом изучающих сусальную, в пастельных тонах картинку с изображением увитого розами домика, журчащего ручейка и маленькой девочки в кудряшках, с корзинкой лютиков на пухленькой ручке с ямочкой на локотке: Англия, наша Англия!) Я стал принимать приглашения на обеды, которые раньше с содроганием отвергал, и видел себя обсуждающим акварели и цены на птицу с усатой, со странным взглядом, женой министра или слушающим, одурев от бренди и сигарного дыма, как краснорожий пэр Англии с моноклем в глазу, экспансивно жестикулируя, разглагольствует за столом о применявшихся евреями и масонами дьявольски умных способах проникновения во все уровни правительства – вплоть до того, что теперь они уже готовы к захвату власти и убийству короля. Я писал исчерпывающие отчеты об этих важных событиях – обнаруживая, между прочим, не замечавшиеся за мной повествовательные способности; некоторые из этих ранних трудов были несомненно колоритными, хотя, возможно, в них несколько сгущались краски, – и передавал Иосифу, который, хмуря брови и громко сопя, пробегал их глазами и затем совал во внутренний карман, украдкой оглядывал бар и с деланным спокойствием заводил разговор о погоде. Изредка я добывал сведения или сплетни, вызывавшие даже у Иосифа скупую улыбку. Что Москва в самом начале сочла верхом моей удачи, так это запись длинного и, на мой взгляд, нудного разговора на банкете в Троицын день с велеречивым постоянным секретарем министерства обороны, осанистым, гладко причесанным, с маленькими усиками, напоминавшим мне беспечных простофиль из комиксов о похождениях Бэтмена; с каждым часом он до смешного надирался все больше и больше – как в каком-нибудь фарсе мюзик-холла, у него то и дело выскакивала манишка – и опрометчиво просвещал меня во всех подробностях, до чего же не готовы к войне наши вооруженные силы, что наша военная промышленность служит посмешищем и что у правительства нет ни желания, ни средств сделать что-нибудь, чтобы исправить положение. Я видел, что Иосиф, сосредоточенно склонившийся над докладом за низким столиком в уголке заведения «Заяц и гончие», не может решить, ужасаться ли ему или радоваться значению для Европы вообще и для России в частности того, о чем он читал. Ему, казалось, было неизвестно то, что уже знал каждый мальчишка-газетчик в Англии: как скандально не подготовлены мы были к войне и каким бесхребетным было правительство.

Такая наивность со стороны Москвы и ее агентов вызывала у всех нас глубокую озабоченность; многое из того, что у агентов сходило за разведывательную информацию, было доступно всем. Вы что, раздраженно спрашивал я Феликса Хартманна, совсем не читаете газет и не слушаете десятичасовых известий на радио? «Чем целый день занимаются ваши люди в посольстве, если не считать публикации смехотворных коммюнике о промышленном производстве России да отказов в визах военным корреспондентам „Дейли экспресс“?» Хартманн усмехнулся, пожал плечами и, насвистывая сквозь зубы, поглядел на небо. Мы шли по замерзшему Серпентину. Был январь, стоял густой бело-лиловый морозный туман, утки неуклюже ковыляли по льду, сбитые с толку и недовольные необъяснимым отвердением своей водной стихии. После двухлетнего пребывания в стране Иосифа внезапно отзывали; я до сих пор помню капельки пота на мертвенно-бледном лбу в тот день, когда он сказал мне, что это наша последняя встреча. Мы попрощались, и в дверях «Кингз Хед» в Хайгейте – он обернулся и метнул в мою сторону умоляющий взгляд, как бы безмолвно задавая мне некий страшный невероятный вопрос.

– В настоящее время настроение в посольстве несколько… подавленное, – сказал мне тогда Хартманн.

После внезапного отъезда Иосифа я неоднократно звонил в посольство, но ничего не добился до того дня, когда объявился Хартманн, одетый, как всегда, в черное, в черной шляпе, низко надвинутой на лоб. Когда я спросил, что происходит, он лишь усмехнулся и, приложив палец к губам, вывел меня на улицу и повел в сторону парка. Там он остановился и, глубоко засунув руки в карманы длинного пальто, покачиваясь с носка на пятку, стал глядеть куда-то поверх водоема, покрытого отливающим сталью льдом.

– Москва замолчала, – сказал он. – Я посылаю сообщения по обычным каналам, но в ответ ничего. Чувствую себя, будто выбрался живым из катастрофы. Или будто жду, когда она произойдет. Очень необычное ощущение.

На берегу рядом с нами маленький мальчик под присмотром няньки в черных чулках бросал уткам хлебные крошки; ребенок заливался смехом, глядя, как птицы в погоне за ускользающим угощением, хлопая крыльями, беспомощно катятся по льду. Мы повернули и пошли дальше. По другую сторону озера, на Роттен-роу, дорожке для верховой езды, в облачках конского дыхания двигалась беспорядочная группа наездников. Мы молча дошли до мостика и остановились. За черными верхушками деревьев со всех сторон проглядывали очертания Лондона. Хартманн, отсутствующе улыбаясь, наклонил голову набок, будто прислушиваясь к тихому звуку, который ожидал услышать.

– Я возвращаюсь, – сказал он. – Мне приказано вернуться.

Мне показалось, что высоко в морозной дымке над верхушками деревьев и трубами на крышах в неярком серебристо-золотом сиянии на секунду мелькнула гигантская фигура. Я неслышно сглотнул.

– Послушай, старина, – сказал я, – разумно ли это, по-твоему? Говорят, там теперь совсем неподходящий климат. Там давно уже страшно холодно.

Он отвернулся и посмотрел в небо, как будто тоже почувствовал нависшее над ним знамение.

– A-а, все будет хорошо, – рассеянно заметил он. – Вызывают для личного доклада, только и всего.

Я кивнул. Странно, как одинаково предчувствуется и смешное, и страшное. Мы ступили на мостик.

– Ты в любое время можешь остаться здесь, – сказал я. – Хочу сказать, что они не могут тебя заставить, не так ли?

Он засмеялся и взял меня под руку.

– Вот что в вас мне нравится, – сказал он, – во всех вас. Для вас все так просто. – Наши шаги отдавались на мосту как удары топора. Он прижал к себе мою руку. – Я должен ехать. Иначе… ничего нет. Понимаешь?

Все еще рука об руку мы сошли с мостика и остановились там, где начинается пологий подъем, разглядывая затаившийся в тумане город.

– Буду скучать по Лондону, – сказал Хартманн. – Кенсингтонский парк, Бромптон-роуд, Тугинг-Бек… правда, что есть такое место, как Тугинг-Бек? И Боушемп-Плейс, только вчера узнал, как правильно произносить. И все эти ценные знания пропадут напрасно.

Он снова сжал мою руку, искоса взглянул на меня, и я почувствовал, как что-то в нем надломилось, словно внезапно окончательно вышел из строя внутренний механизм.

– Послушай, – повторил я, – все дело в том, что ты не должен уезжать; понимаешь, мы тебя не отпустим.

Он только улыбнулся и, повернувшись, захромал обратно тем же путем, через мостик, под укутанными туманом кронами деревьев. Больше я его не видел.

Много лет я пытался узнать, что с ним стало. Товарищи молчали; когда они от кого-то отступаются, тот словно сквозь землю проваливается. Правда, отрывочные слухи оттуда все-таки просачивались. Кто-то видел его на Лубянке в плохом состоянии, с выбитым глазом; другой утверждал, что он работает в Московском центре, хотя и под надзором, но ведает лиссабонским сектором; он был в Сибири; в Токио; на Кавказе; его труп обнаружили на заднем сиденье машины на улице Дзержинского. Эти слухи доходили до меня как бы с обратной стороны Луны. Россия была очень далеко; она всегда была так далеко. После двух недель, что я там провел, эта страна стала для меня еще дальше. Любопытно – по-моему, действительно любопытно, – что страна, с которой мы себя связали, была в нашем сознании чем-то расплывчатым, Обетованной Землей, которую нам никогда не достичь, да мы к ней и не стремились. Никто из нас не думал поехать туда жить по своей воле; позднее Бой, когда понял, что у него нет другого выбора, как бежать туда, пришел в ужас. Противники, похоже, были знакомы с этой страной куда лучше нас. В Департаменте были люди, кабинетные чиновники, никогда не бывавшие восточнее Эльбы, которые рассуждали так, будто каждый день захаживали на Лубянку, прогуливались по улице Дзержинского – что до меня, то я не представлял, как можно выговорить ее название, – чтобы купить свежий номер «Правды» и пачку самых ходовых в те дни в Москве папирос.

Почему он вернулся обратно? Как и я, он хорошо знал, что его ждет, – запершись, в пронизанном страхом одиночестве, со взмокшими руками и горящим лицом, как потрясенный подросток, смакующий учебник по акушерству, я читал отчеты о показательных судебных процессах. Хартманн мог бы бежать, у него были связи, пути бегства, он мог уехать в Швейцарию или Южную Африку. Но нет, он вернулся. Почему? Этот вопрос не оставляет меня до сих пор. С тяжестью на душе я думаю, что если бы мог на него ответить, то нашел бы ответы на многие другие, касающиеся не только Феликса Хартманна, но и меня самого. Полнейшая пустота, когда я начинаю раздумывать над этим его последним роковым решением, служит страшным обвинением в том, что я не обладаю чем-то таким, совершенно простым – обычным дружелюбием, кажется, совершенно естественным у других. Я пробовал на себе умственный эксперимент, который убеждал нас проводить старина Чаркин, мой учитель философии в Тринити-колледже – как можно глубже вникнуть в склад ума Феликса Хартманна, а затем в заданных условиях наметить для себя вероятный образ действий. Но бесполезно – я не мог пойти дальше того момента, когда надо было неминуемо делать выбор: отдаться ли на волю судьбы или порвать с прошлым и бежать. Что чувствуют люди, вставшие на этот путь, требующий жертвовать жизнью ради общего дела – и даже не ради дела, а только чтобы спасти его престиж, как в данном случае, спасти явление, как говорили в старину космологи? Знать, что скорее всего кончишь жизнь в яме где-то в лесу, среди тысячи других прошитых пулями трупов, и, несмотря ни на что, возвращаться – что это: мужество или простое самолюбие, безрассудная храбрость, донкихотство? Теперь я стыдился, что исподтишка смеялся над его позерством и претенциозностью. Как самоубийца – кем в сущности он и был – он заслужил и подтвердил созданную им легенду о себе. По ночам я думал о нем, представляя дрожащий под замызганным одеялом в углу темной камеры бесформенный сгусток боли и отчаяния, прислушивающийся к хрусту крысиных зубов, реву водопроводных труб и отдаленному крику юного узника, зовущего маму. Но даже это не обретало черты реальности, всегда превращаясь в мелодраму, один из образов дешевой авантюрной истории.

– Какая сентиментальщина, Виктор, – смеялся надо мною Бой. – Да этот малый может быть где угодно. Они как цыгане – сегодня здесь, завтра там. – Мы с ним были в Перпиньяне, сидели в пивной у реки. Стоял август, последние недели перед войной. Под платанами лежали фиолетовые тени, на обратной стороне больших обвисших блекло-зеленых листьев плясали отраженные от воды ромбики света. Мы приехали из Кале на белом «роудстере» Боя и уже порядком надоели друг другу. Меня выводила из себя его страсть к мальчикам и выпивке, а он считал меня безнадежной старой девой. Я решился на поездку, потому что с нами должен был ехать Ник, но «знаешь, что-то там случилось» и он снова полетел в Германию с каким-то секретным заданием. И вот теперь Бой с презрением смотрит на меня: – Ты явно влюбился, Вик. И предмет твоего обожания – Хартманн. Должно быть, из-за того, что он тебя благословлял. Мальчишкой ты обожал своего отца, верно? Тут тоже объявился своего рода епископ.

Он налил себе остатки вина и заказал еще бутылку.

– Кажется, тебе наплевать, кого они расстреливают, – заметил я, – и сколько народу.

– Черт побери, Вик, какой же ты зануда.

Но глаза отвел. Для правоверных, таких как Бой, это были трудные времена. Посольство в Лондоне было практически не укомплектовано. Одного агента за другим – Иосифа, Феликса Хартманна, полдюжины других – отзывали без замены, предоставляя нам изворачиваться кто как может. В последнее время то, что я крал из бумаг Департамента, приводивших Феликса Хартманна в неописуемый восторг – возможно, из старомодной вежливости он преувеличивал их важность, – мне приходилось передавать через тайник в ирландском пабе в Килбурне, и я не был уверен, что они приходили по назначению, и если приходили, что кто-нибудь их читал. Вообще-то не знаю, зачем я продолжал это дело. Если бы не война, бросил бы. Мы должны были подстегивать себя, как заблудившиеся путешественники подбадривают друг друга воспоминаниями о радостях жизни дома. Приходилось тяжело. Аластер Сайкс незадолго до того выдал в свое оправдание в «Спектейторе» жалкую писанину, в которой утверждал, что московские чистки были необходимы ввиду фашистской угрозы; я хохотал над этим опусом, представляя, как он сидит в своих апартаментах в Тринити и, склонив голову с остатками растительности над древней пишущей машинкой, сморщив лоб и сыпля искрами из неизменной трубки, бешено стучит по клавишам двумя пальцами.

Бой ткнул вилкой в тающий ломтик сыра.

– Ну и смрад! – поморщился он. – Saveur de matelot…[15]15
  Пикантный матросский… (франц.).


[Закрыть]
– Замолк и, уставившись через мое плечо, нахмурился. – Глянь-ка туда.

Я посмотрел. Голубоватые сумерки, неровный блеск кофеварки, силуэт головки и тонкой шейки прыскающей в руку девушки и позади нее голова молодого человека, окно, из которого открывается импрессионистская картина – дерево, опаленный солнцем камень, слепящий блеск воды. То, что запоминается, беспорядочный набор зрительных ощущений.

– Смотри туда, идиот! – прошипел Бой, указывая вилкой.

За соседним столиком сидел очень толстый, аж со стула свисали жирные ляжки, лысый мужчина в пенсне и, шевеля губами, близоруко водил носом над номером «Фигаро». На первой полосе набранный устрашающе черным трехдюймовым шрифтом заголовок. Сняв салфетку и стряхнув с колен крошки, Бой, пошатываясь, поднялся и качнулся в сторону соседа.

– Votre journal, monsieur, vous permettez?..[16]16
  Можно вашу газету, месье?.. (франц.).


[Закрыть]

Толстяк снял пенсне и хмуро уставился на Боя, за изящными раковинами ушей появились полукруглые складки.

– Mais non, – ответил он, помахивая пухлым пальчиком, – ce nʼest pas le journal dʼaujourdʼhui, mais dʼhier[17]17
  Нет, газета не сегодняшняя, вчерашняя. (франц).


[Закрыть]
. – Постучал ногтем по первой странице. – Cʼest dʼhier. Понимаете? Газета вчерашняя.

Бой, побагровев от ярости, выпучив глаза – нет никого страшнее, чем разъяренный шут, – попытался вырвать газету. Толстяк не уступал, газета разорвалась посередине, разделив заголовок пополам и разорвав пакт Гитлера-Сталина, подписанный в Москве двумя днями раньше. С тех пор этот знаменательный союз, представлявшийся нам предательством всего, во что мы верили, навсегда ассоциируется в моей памяти с выражением лица этого старого толстого болвана в пенсне и с отечными ляжками, с солнечными бликами на реке и ароматом воняющего грязными носками камамбера.

* * *

Мы поспешили в гостиницу, собрали вещи и поехали на север. Почти не разговаривали. Самым острым ощущением было глубокое, граничащее со стыдом смущение; словно пара ребятишек, чей глубоко чтимый отец только что на виду у всех пойман за постыдным занятием. К ночи добрались до Лиона, за городом нашли места в старинном отеле у лесной дороги, поужинали в огромной, плохо освещенной столовой с притаившимися в темных углах, словно привидения прежних постояльцев, кожаными креслами. К нам вышла и посидела с нами сама madame la proprietaire[18]18
  Хозяйка (франц.).


[Закрыть]
, величественная гранд-дама в черном бомбазине и кружевных перчатках без пальцев. Она сообщила, что Лион – французский центр магии и что в городе существует еврейская кабала, которая каждый субботний вечер устраивает в одном пользующемся дурной славой доме у реки черные мессы («Avec des femmes nues, messieurs!»[19]19
  «С голыми женщинами, месье!» (франц.).


[Закрыть]
). Я провел беспокойную ночь в комковатой постели под балдахином, в моменты забытья видел всякие сны (голых гарпий, Гитлера в расшитом звездами колпаке чародея и тому подобную всячину), встал на рассвете и, закутавшись в одеяло, сел у окна, глядя, как сквозь темную зелень деревьев на холме позади отеля крадучись пробирается вверх огромное белое солнце. Слышал, как по соседней комнате расхаживает Бой, и хотя ему наверняка было понятно, что я тоже не сплю, он не постучал в стену, приглашая вместе выпить, как это делал почти всегда перед рассветом, потому что страшно не любил бодрствовать в одиночестве.

Изнывая от нетерпения, воскресенье провели в Кале, бродили по чужому городу, слишком много пили у стойки; Бой положил глаз на юного сына хозяина. На следующий день не хватило места на пароме для «роудстера» Боя, и он оставил его в порту для отправки следующим рейсом; когда отчаливали, машина странно смущенно глядела вслед с причала, будто рисовала в своем воображении другой, более знаменательный случай, когда Бою придется оставить машину на пристани. По пути в Дувр все разговоры были о войне, всюду можно было увидеть мрачную усмешку, уверенный взгляд, ироническое подмигивание – именно это мне лучше всего запомнилось от того жуткого, бесшабашного, отчаянного времени. На вокзале Чаринг-Кросс нас встретил Ник. В прошлом месяце он поступил на военную службу – Департамент договорился о присвоении ему офицерского звания – и теперь щеголял в форме капитана, выглядел весьма шикарно и был доволен собой. Он возник на платформе из сердито шипящих клубов пара как воспоминание о Фландрии. Отрастил щегольские тонкие усики, похожие на два загнутых кверху мягких перышка, которые я раньше не видел и которые считал недоразумением. Был в прекрасном расположении духа.

– Привет, приятели! Виктор, ты что-то неважно выглядишь; что это – старая морская болезнь или воротит от того, что натворил твой дядюшка Джо?

– A-а, перестань, Ник.

Он рассмеялся, забрал у меня чемодан и взвалил на плечо. На вокзале было шумно и жарко, воняло паром, горелым углем и людьми. Всюду военные мундиры. Эти последние дни перед объявлением войны отчетливо отпечатались в памяти: толпы людей, солнце и дым, бесконечные приезды и отъезды, крики газетчиков – никогда еще у них не было такой оживленной торговли, – бары, набитые до самых дверей, и у всех глаза лихорадочно горят счастливым страхом. Мы вышли из вокзала в оглушительную и слепящую суету августовского дня. По Стрэнду с оглушительным ревом, словно стадо во время течки, сверкая черными крышами, носились такси. Ник приехал на машине и не хотел даже слышать, когда Бой сказал, что доберется домой сам.

– Я свободен… поедем-ка в «Грифон» и надеремся.

Бой пожал плечами. Его отношение к Нику – сдержанное, настороженное, даже чуть уважительное – всегда ставило меня в тупик. Ник закинул чемоданы в багажник и исполнил свой обычный трюк, забросив обе ноги на сиденье и лениво взявшись за баранку. Я сказал, что мне надо увидеть Крошку.

– Ах да, – сказал он, – конечно же, свою маленькую женушку. Вообще-то не такую уж маленькую. Она говорит, что чувствует себя аэростатом воздушного заграждения. Я ей объясняю, что аэростаты легкие, а в ней по меньшей мере центнер. Ты, Виктор, что кобель – смываешься, когда она вот-вот ощенится. Ладно, она у меня, распускает, что навязала за день, и с нетерпением ждет своего гулящего героя.

Мы поехали по Чаринг-Кросс-роуд и на Кембридж-Сиркус почти заехали под кузов военного грузовика, битком набитого развеселыми новобранцами.

– Всеобщая мобилизация, – заметил я.

– Знаешь, а без Восточного фронта будет много крови, – сказал Ник, стараясь выглядеть суровым, но даже усы не помогли.

Сидевший сзади Бой насмешливо фыркнул. Ник поглядел на него в зеркальце и повернулся ко мне:

– Какова линия партии, Вик?

Я пожал плечами.

– Мы находим друзей там, где можем. В конце концов, у Уинстона есть Рузвельт.

Ник шутовски вздохнул:

– О Господи, какой стратег!

На Поланд-стрит, впавшей в летнюю послеполуденную спячку, было необычно тихо. Когда мы выходили из машины, над головами послышались звуки джаза. Поднялись в апартаменты Ника и увидели там Крошку, в широкой блузе, с большим животом. Раздвинув ноги, она сидела у окна в плетеном кресле, на полу разбросано с дюжину пластинок, граммофон Ника пущен на полную мощь. Я наклонился и поцеловал ее в щеку. От нее, я бы сказал, приятно пахло молоком и чем-то вроде выдохшейся цветочной воды. Уже неделя как прошел срок; я не надеялся успеть к родам.

– Хорошо съездили? – спросила она. – Рада за вас. Бой, дорогуша, дай поцелую.

Бой опустился перед ней на колени и, шутливо мурлыча, прильнул лицом к вздымающемуся горой тугому животу, а она, ухватив его за уши, залилась смехом. Бой хорошо ладил с женщинами. Я частенько подумывал: а не было ли у них с Крошкой в один из его гетеросексуальных периодов чего-нибудь эдакого? Она оттолкнула его голову, и он сел у ее ног, опершись локтем о ее колено.

– Муженек ужасно по тебе скучал, – сказал он. – Каждую ночь слышал его страшные рыдания.

Она потаскала его за волосы.

– Верю. Видно, что обоим жилось ужасно. А загорели совсем неплохо. Выглядите довольно соблазнительно, правда; жаль, что я такое чучело.

Ник, нервно расхаживая по комнате, свирепо посмотрел на граммофон.

– Не возражаешь, если я остановлю этот вой черномазых? – бросил он. – Не слышно собственных мыслей.

Он двинул рукой по рычагу, и игла, взвизгнув, скользнула поперек пластинки.

– Свинья, – лениво протянула Крошка.

– Сама свинья. – Ник сунул пластинку в коричневый пакет и отшвырнул в сторону. – Давайте лучше выпьем джина.

– Ой, пожалуйста, – просюсюкала Крошка. – Самое подходящее пойло для мамочки. Или нельзя? Не джином ли продавщицы избавляются от?.. Впрочем, мне уже поздно.

Бой обхватил ее колени.

– Не смей даже думать об этом, голубушка.

Итак, вечеринка началась. Ник с Крошкой немного потанцевали, бутылка джина была допита, Ник переоделся в цивильное, и мы все направились в «Карету и лошадь». Там выпили еще. Позднее поехали поужинать в «Савой», где Бой, подстрекаемый Крошкой, громко хлопавшей в ладоши и хохотавшей, вконец расшалился, так что сидевшие за соседним столиком вызвали метрдотеля и стали жаловаться. Я тоже пытался присоединиться к этим скверным забавам – как-никак все мы были детьми двадцатых годов, – но сердце как-то не лежало. Мне стукнуло тридцать два, и я вот-вот должен был стать отцом; я был ученым с именем (как тонко позволяет язык выражать такие вещи), но все это не могло возместить того обстоятельства, что я никогда не стану математиком или художником – единственные занятия, которые я считал достойными своего интеллекта (это правда, я действительно так считал). Трудно, когда приходится жить не совсем так, как предпочитал бы жить. Когда же наконец начнется война?

Ник был тоже не в настроении; сидя боком на стуле и подперев лоб указательным пальцем, он скучающим неодобрительным взглядом следил за выходками Боя и своей сестры.

– Все еще играешь в шпионов? – спросил я.

Он сердито уставился на меня:

– А ты не играешь?

– Ну, я в отделе языков, это почти не в счет. Воображаю, как ты обмениваешься портфелями на платформе вокзала в Стамбуле, или что-то в этом роде, требующее отчаянной храбрости.

Он нахмурился.

– А тебе не кажется, что время самоуверенных нахалов прошло?

Как мило и нелепо эти слова звучали в его устах. И он это знал. Что-что, а пудрить мозги он умел.

– Я просто завидую, – сказал я, – сам-то я такой зануда.

Он пожал плечами. Его напомаженные черные волосы отливали в тон вечернему костюму.

– Можно что-то предпринять, – заметил он, – заняться чем-нибудь другим. Теперь жди перемен в любой день. Открываются всякого рода возможности.

– Например?

Бой балансировал на подбородке винным бокалом. Когда он заговорил, сдавленный бесплотный голос, казалось, раздался с потолка.

– А почему бы тебе не устроить его в Эм-Пи?[20]20
  Аббревиатура МР (англ.) имеет два значения: member of Parliament – член парламента и military Police – военная полиция.


[Закрыть]
– предложил Бой.

Крошка со злорадной улыбкой щекотала вытянутую шею Боя, чтобы тот уронил бокал.

– Не думаю, что из Виктора получится политик, – возразила она. – Не могу представить его участвующим в предвыборной кампании или выступающим с первой речью в парламенте.

– Он имеет в виду военную полицию, – сказал Ник. – Новое обмундирование. Начальником там Билли Митчетт. Да хватит тебе, Крошка! Засыплем весь стол битым стеклом.

– Лишаешь людей удовольствия.

Бой сбросил бокал с подбородка и проворно поймал. И тут же заказал бутылку шампанского. Мне уже представлялась утренняя головная боль. Я тронул Крошку за руку; какой шелковистой и упругой была ее кожа в этот поздний срок беременности.

– Думаю, пора домой, – сказал я.

– Черт возьми, – обратилась она к остальным, – уже воображает себя отцом.

Я понял, что пьян, пьян до отупения, безразличия; онемели губы, щеки словно покрылись коркой высохшей пены. Я постоянно следил за действием опьянения, полагая, как я думаю, что в один прекрасный день выпью лишнего и выболтаю все свои секреты. А потом, когда напиваюсь, то думаю, что так, должно быть, всегда происходит со всеми: люди становятся импульсивными, грубыми, сентиментальными, тупыми. Бой с Крошкой, склонившись над столом и прыская смехом, придумали какую-то забаву со спичками и кофейными ложечками. Ник закурил чудовищно толстую сигару. Шампанское было безвкусным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю