355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Бэнвилл » Неприкасаемый » Текст книги (страница 14)
Неприкасаемый
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:57

Текст книги "Неприкасаемый"


Автор книги: Джон Бэнвилл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

В квартире пахло по-иному. Раньше пахло книжной пылью, красками, которым сотни лет, затхлой постелью и слабым привкусом чего-то резкого, экстравагантного, думаю, просто джина – даже тогда я частенько к нему прикладывался. Теперь же добавился запах ваты, молока, пеленок и чего-то напоминающего тошнотворную вонь школьных обедов. Вивьен была в гостиной, сидела, поджав ноги в чулках, на залитом солнцем полу у дивана в окружении беспорядочно разбросанных журналов. Наверное, воображала себя персонажем той сентиментальной мазни военного времени – «В ожидании письма» или «Домашний очаг не погас», – которую Брендан Брэкен заказывал от Министерства информации халтурщикам из Королевской академии искусств. На ней была широкая плиссированная юбка и оранжево-розовая блузка. Испытывая сладострастную дрожь, я отметил ярко-красные губы и накрашенные в тон ногти. Бросив фуражку на стол, о чем-то заговорил, но она с искаженным от ужаса лицом вскинула руку, приказывая замолчать.

– Ш-ш-ш, – прошипела она, указывая головой в сторону спальни. – Разбудишь этого изверга.

Я подошел к буфету.

– Хочешь выпить? – спросил я. – Я хочу.

У нее все было приготовлено: синеватый джин в высокой бутылке, ломтики горького лимона, хрустальная ваза с кубиками льда. Она закурила. Я почувствовал на себе ее холодный взгляд и, избегая его, повернулся к ней плечом.

– Шикарно выглядишь, – заметила она, – в этой форме.

– Чувствую себя далеко не шикарно.

– Не злись, дорогой.

– Извини.

Я подал ей стакан. Сдержанно усмехаясь, она протянула обе руки.

– Да ты никак дрожишь, дорогой? – заметила она.

– Немного простыл. Продуло в проливе.

Я встал у камина, облокотившись на каминную полку. В окна вливался плотный поток солнечного света, пестреющий тенями молодой листвы. Глухо гудела удивленная первыми заметными знаками лета улица. У меня в стакане, возбужденно звякая, раскалывались кубики льда. Молчание. Вивьен поставила стакан на ковер и, молча кивая, разглядывала кончик сигареты.

– Ну а у меня, – вяло заговорила она, – спасибо, все прекрасно. Войны почти не чувствуется. Развлечений, разумеется, маловато, все, с кем проводили время, либо разъехались, либо страшно заняты своими секретными делами в военном ведомстве. Раз в две недели езжу в Оксфорд. Родители спрашивают о тебе. Я отвечаю, что ты не пишешь, наверняка страшно занят, вылавливая нацистских агентов, и еще что-нибудь в этом духе, – рассказывала она, все еще разглядывая пепел на кончике сигареты. – Ах да, сын твой в добром здравии. Между прочим, если забыл, зовут его Джулиан.

– Извини, – повторил я. – Знаю, мне следовало бы написать. Просто…

Я подошел и сел на диван, она прислонилась ко мне, положив руку на колени, и подняла на меня глаза. Протянула руку и тыльной стороной ладони коснулась лба, будто проверяя, нет ли жара.

– О, не гляди так мрачно, дорогой, – сказала она. – Так уж у нас сложилось, только и всего. Расскажи-ка лучше о войне. Сколько немцев убил?

Я скользнул рукой под кофточку и потрогал груди; они были холодными, чужими, кончики от кормления огрубели. Я подробно рассказал о бегстве из Булони. Она рассеянно слушала, теребя кисточку ковра.

– Не верится, что все это было сегодня утром, – закончил я. – Кажется, прошла целая вечность. Ник нашел это весьма забавным. Иногда я сомневаюсь, есть ли в нем что-то от простого смертного.

– Да, – рассеянно произнесла она. Мы сидели, не двигаясь. Чувствовалось, как от дыхания тихо поднимается и опускается ее грудь. Я убрал руку, она встала, подошла с моим стаканом к буфету и налила еще. Что-то кончилось. Вот так. И мы оба это отметили. Рвалась последняя тонкая нить. – Между прочим, – не глядя на меня, весело заметила она, – кто-то тебе звонил. Судя по тому, как назвался, русский. Что-то вроде …лоцкого или …поцкого, я записала. Спрашивал ужасно настойчиво. Странные у тебя знакомые.

– Думаю, кто-нибудь из Департамента, – ответил я. – Как, говоришь, его зовут?

Она сходила на кухню и вернулась с мятым конвертом. Разгладила и, прищурившись, прочла; она была близорука, но слишком самолюбива, чтобы носить очки.

– Кропотский, – произнесла она. – Олег Кропотский.

– Первый раз слышу.

Что соответствовало истине.

Проснулся Джулиан, огласив дом пронзительным протяжным воплем, которым он славился все младенческие годы; от этого завывания меня неизменно бросало в дрожь. Ник в этих случаях шутил, что в бедном ребенке говорит ирландская кровь.

– А чтоб тебя, – буркнула Вивьен и поспешила в спальню, – вот она, сирена.

Даже в девятимесячном возрасте у Джулиана были иссиня-черные волосы Ника и пронзительный неподвижный взгляд Вивьен. Хотя больше всего он походил, как я с содроганием заметил, на Фредди. Став взрослым, он еще больше похож на своего покойного беднягу дядю – такая же большая цезарева голова и те же плечи тяжелоатлета, так неуместные для джентльмена Сити. Интересно, знает ли он сам об этом сходстве? Возможно, не знает; Фредди не часто встречается в семейных альбомах. Теперь же он вертелся в своем одеяльце, чмокая и моргая. От него пахло теплым хлебом. Мой сын.

– Как вырос! – заметил я.

Вивьен важно кивнула.

– Да, они это делают, младенцы. Хочу сказать, растут. Замечено давно, задолго до нас.

Вскоре приехал Ник, под мухой и в агрессивно-приподнятом настроении. Во фраке, бабочка косо обвисла, будто крылья остановившейся ветряной мельницы.

– Пока еще день, – неодобрительно глядя на его облачение, бросила Вивьен. – Разве не заметил?

Ник рухнул на диван и хмуро огляделся.

– Проклятая форма надоела до чертиков, – буркнул он. – Подумал надеть что-нибудь совсем другое. Нет ли какого-нибудь шампанского? Сейчас пил шампанское с Лео Розентейном. Чертов еврей. – Он хотел было взять на руки младенца, но Вивьен не позволила. Еще больше надувшись, Ник откинулся на подушки. – Виктор говорил, что мы чуть не взлетели на воздух? Полагаю, он не шибко распространялся, но, черт побери, мы были совсем недалеко от этого. Вот и получила бы его в джутовом мешке, вернее, то, что от него осталось бы.

Зазвонил телефон. Вивьен взяла у меня младенца.

– Должно быть, твой мистер Кропотский.

Ник приподнялся и, мотая головой, тупо уставился на меня. Казалось, он был пьянее, чем когда явился.

– А? – переспросил он. – Мистер как его?

– Какой-то русский, у которого дела с Виктором, – ответила Вивьен. – Скорее всего шпион.

Но это был Куэрелл.

– Послушай, Маскелл, – сказал он, – ты математик, верно?

Сугубо деловой тон, но, как всегда, у меня создалось впечатление, что он беззвучно ухмыляется.

– Не совсем, – осторожно поправил я. – Вряд ли меня можно было назвать математиком. А что?

– Срочно нужны люди, умеющие хорошо считать. Больше по телефону нельзя. Встретимся через час в «Грифоне».

– Да я только что вернулся, – возразил я. – Здесь Ник.

Молчание, нарушаемое эфирным шипением и треском.

– Не бери с собой этого прохвоста. – Молчание, звук дыхания. – Извини, забыл, он твой родственник. Но не бери.

Ник, стоя у буфета, шумно рылся в бутылках.

– Кто это? – не оборачиваясь, спросил он.

– Куэрелл, – сказал я. – Передает тебе привет.

Ребенок на руках Вивьен снова заплакал, но на этот раз жалобно, меланхолично.

* * *

Клуб «Грифон» на Дайв-стрит по существу представлял собою низкопробную забегаловку. Последнее время о ней плелось много сентиментальной чепухи, но по правде говоря, он был ненамного лучше простого кабака, где за рюмкой и сплетнями коротали время оставшиеся не у дел актеры и никуда не спешащие поэты. Один из многочисленных любовников старой распутницы Бетти Баулер, заправила преступного мира, откупился от нее после неудачного аборта, посадив во главе клуба и достав круглосуточную лицензию на торговлю спиртным через кого-то находившегося на его содержании в Скотланд-Ярде. (Обратите внимание, мисс В., старый как мир Сохо всегда заслуживает пару-другую живописных страниц.) Бетти все еще была недурна собой, пышная и румяная, с вьющимися волосами и пухлыми губками – что-то вроде приятного на вид Дилана Томаса, – а деревянная нога лишь прибавляла ей ауру слегка перезрелой величавости. На мой взгляд, она несколько переигрывала свою роль (актера может распознать лишь другой актер). Правда, она была не так уж проста; я почему-то постоянно чувствовал на себе ее оценивающий взгляд. Клуб занимал сырой полуподвал под магазином порнографии. Бетти, мещанка в душе, предпочитала розовые абажуры и скатерти с бахромой. Бармен Тони, малый со странностями, мог, если был в настроении, приготовить на скорую руку приличный сандвич; кроме того, там прислуживал придурковатый парнишка, который за пенни мог сбегать в рыбную лавку напротив за тарелкой устриц. Господи, каким отжившим, чудным и наивным все это кажется сегодня; диккенсов Лондон оставался таковым до самых воздушных налетов. Куэрелл хорошо схватил эту военную атмосферу города в своем триллере об убийце с изуродованной ногой. Как он назывался? «Теперь и через час», что-то вроде этого, с папистским замахом.

Когда я явился, он был у стойки. Я сразу увидел его, хотя после залитой солнцем улицы глаз не сразу привык к сумраку. Как ему удавалось создать у человека впечатление, что, всего лишь согласившись встретиться с ним, он уже как бы скомпрометировал себя? Сегодня его кривая бесцветная ухмылка особенно выбивала из колеи. Он выглядел более преуспевающим, нежели когда мы виделись последний раз; костюм, как всегда в обтяжку, как кожа змеи, пошит у дорогого портного, на галстуке булавка, похоже, с настоящим бриллиантом.

– Возьми мартини, – посоветовал он. – Один янки из посольства рассказал мне, как правильно его приготовить, а я учу здесь Тони. Секрет в том, что вермут наливается поверх кубиков льда, а затем лед выбрасывают. Имеет вкус одного из скрываемых грехов – симонии, кровосмешения, словом, по-настоящему интересных. Будем здоровы!

Я сдержанно улыбнулся. Разумеется, понимал, что эта живая болтовня служила пародией на мелкий мирок вечерних коктейлей и пустых разговоров, к которому я, как считалось, принадлежал. Я заказал джин с тоником. На лице Тони, с удовольствием следившего за лицедейством Куэрелла, мелькнула и тут же исчезла довольная хитрая ухмылка, будто утолок карты в руке у фокусника, перед тем как исчезнуть.

– Слыхал, что ты был во Франции, – сказал Куэрелл, с едва заметной усмешкой разглядывая меня поверх бокала.

– Вернулся сегодня утром. Немножко досталось.

– Наш самый славный час.

– Гм. А как ты?

– A-а, никакого шанса стать героем. Всего-навсего канцелярская крыса.

Тони подал мою выпивку, поставив стакан на пробковую подставку искусным движением кисти, как опытный рыбак взмахивает спиннингом. Бой утверждал, что Тони – кривозубый, с отечным бледным лицом развратник – в постели был сущим дьяволом. Однажды во время суэцкого кризиса я, набравшись джину, стал подъезжать к нему, но был с презрительным смехом отвергнут. Иногда я думаю, что надо было держаться женщин.

Мы с Куэреллом сели за столик в углу под небольшой довольно хорошей акварелью ню, подпись автора я не смог разглядеть – Бетти Баулер знала толк в картинах и иногда в счет долга брала работы у нуждающихся членов клуба; после ее смерти в шестидесятых годах я купил пару вещиц из ее собрания. Оказалось, что у нее был сын, толстый малый с грустным лицом, с одышкой и дурным запахом изо рта; к тому же он прихрамывал, странным образом напоминая о деревянной ноге своей матушки. Он чертовски упорно торговался, но тем не менее мне удалось, выступая от имени института, заполучить за бесценок раннего Фрэнсиса Бейкона.

– Тебе никогда не приходило в голову, – заговорил Куэрелл, оглядывая разбросанные по залу редкие темные фигуры завсегдатаев, – что сие занятие всего лишь предлог для таких, как мы с тобой, проводить время в подобных заведениях?

– Какое занятие?

Он насмешливо поглядел на меня и, помолчав, произнес:

– Создается дешифровочный центр. Рядом с Оксфордом. Очень секретный. Ищут людей с математической жилкой – шахматистов, любителей разгадывать головоломки, помешанных на кроссвордах «Таймс», словом, людей такого рода. Чокнутых профессоров. Меня просили порасспрашивать среди знакомых.

Куэреллу льстило представить дело таким образом, будто его связь с Департаментом носит чисто случайный характер, что его время от времени просят оказать услугу или довести что-нибудь до сведения кому надо.

– Вроде бы ко мне это не относится, – заметил я; одно из первых правил: никогда не выдавай заинтересованность.

– А я и не говорю, – ответил он. – Ты, конечно, не Альберт Эйнштейн. Нет, я просто подумал, что ты, возможно, подскажешь кого-нибудь. В Кембридже я мало кого знаю, во всяком случае, знатоков такого рода.

– Ну, там есть Аластер Сайкс, – сказал я, – один из лучших математиков, насколько мне известно. – Я указал на пустой стакан. – Хочешь еще?

Когда я вернулся со свежей выпивкой, Куэрелл с отсутствующим взглядом ковырял спичкой в зубах. Если двое агентов, пусть даже из одного ведомства, принимаются обсуждать важное дело, происходит странное явление, своего рода общее замедление, как будто волновые характеристики всего сущего, обычного звучания тебя самого и окружающего мира, удлинились вдвое против нормального; и кажется, что ты бесцельно плывешь, стараясь держаться на поверхности этих вздымающихся и опускающихся длинных волн. Куэрелл сказал:

– Между прочим, Сайкс уже там. Будет главным в этой операции.

– Хорошо.

Действительно хорошо.

– Еще один левак, да? – заметил Куэрелл.

– В партии никогда не был, если ты имеешь в виду это.

Куэрелл усмехнулся.

– Нет, – сказал он, – я имею в виду не это. – Он выловил из стакана маслину и стал задумчиво обсасывать. – Не то чтобы это имело большое значение; даже «товарищей» призывают выполнить свой долг перед отечеством. Хотя присматривать за ним надо. – Он искоса бросил враждебный взгляд в мою сторону. – За всей вашей компанией. – Залпом осушив стакан, он поднялся. – Зайди ко мне завтра на службу, и я введу тебя в курс дела. В Департаменте создается специальный сектор просмотра расшифрованных материалов. Ты, может быть, захочешь принять участие. Вряд ли будет можно похвастаться геройскими делами, но, думаю, после Франции ты сыт этим по горло.

– Вообще-то там, во Франции, было мало веселого, – заметил я. – Во всяком случае, в конце.

Он стоял, собираясь уходить, рука в кармане пиджака, глядя на меня сверху с еще не погасшей злой усмешкой.

– A-а, знаю, – тихо произнес он с глубоким презрением. – Всему миру известно.

* * *

Когда Олег Давидович Кропотский вразвалку вошел в мою жизнь, первое, что меня поразило, так это замечательное сходство его имени и фамилии – с их нагромождением слогов, преобладанием жирных «о» и «д», с зазубренным заглавным «К» – с ним самим; в Олеге было что-то от одного из канцеляристов Кафки – и еще это «пот»[22]22
  Pot – горшок (англ).


[Закрыть]
, как круглое брюшко, посередке. Был он не выше пяти футов ростом. Короткие толстые ножки, широкий, низко посаженный торс и распластавшийся по воротнику, как жаба, вислый сизый подбородок – все создавало впечатление, будто он когда-то был высоким и стройным, но с годами под влиянием силы тяжести весьма заметно сплющился. Бой поддразнивал его, говоря, что он превращается в китайца – Олег презирал всех азиатов, – и действительно он походил на жирных, сидящих по-восточному болванчиков из нефрита, какие коллекционировал Большой Бобер. Только он был как запотевший, даже в самые холодные дни нефрит покрыт тускло-сероватой пленкой, словно его только что вытащили из бассейна с бальзамирующим составом. Носил он сильно поношенный плащ и мятую коричневую шляпу, бесформенные, цвета электрик костюмы с брюками гармошкой. Когда садился – применительно к Олегу это был признак полного изнеможения, – то всегда сбрасывал туфли, и они стояли вразброс перед ним со свисающими шнурками и торчащими язычками, обшарпанные, потрескавшиеся, с загнутыми вверх на манер турецких туфель носами, ни дать ни взять символы его душевных и физических страданий.

Крышей ему служила букинистическая лавка в переулке поблизости от Лонг-Эйкр. Он ничего не смыслил в книгах и редко появлялся в лавке, что вряд ли имело значение, потому что в нее мало кто заглядывал. Олег ненавидел Лондон за его, как он говорил, жесткие классовые различия и лицемерие правящей элиты; я подозреваю, что подлинная причина состояла в том, что его страшил этот город, его богатство и уверенность в себе, его трезво мыслящие мужчины и непринужденно обходительные, внушающие робость женщины. Мы с Боем познакомили его с Ист-Эндом, где в атмосфере нищеты и грубости он держался более непринужденно. Для своих встреч мы выбрали рабочее кафе на Майл-Энд-роуд с запотевшими окнами, заплеванным полом и большим, покрытым бурыми пятнами титаном, в железном брюхе которого весь день урчало.

Наша первая встреча состоялась на рынке Ковент-Гарден. Я рассказал ему о своем занятном разговоре с Куэреллом в клубе «Грифон».

– Место под названием Блетчли-Парк, – сообщил я. – Перехватывают немецкие радиосообщения.

Олег воспринял мою информацию с долей недоверия.

– И этот человек предложил вам работу?

– Ну, не то чтобы работу.

Я с самого начала почувствовал, что не произвел на Олега большого впечатления. Думаю, что все «товарищи» находили меня не совсем… как бы сказать? – не совсем надежным. Сдается, от меня исходит слабый душок святости, унаследованной от длинного ряда предков-пастырей, который Олег и такие как он ошибочно принимали за фанатизм, и это могло их беспокоить, ибо они были практичными людьми и придирчивы к идеологии. Больше по душе им были ребячья жажда действия Боя и даже патрицианская надменность Лео Розенштейна, хотя, конечно, будучи настоящими русскими, все они были ярыми антисемитами. Мы кружили по залитому солнцем рынку, вдыхая исходившие от овощных прилавков тошнотворно сладкие запахи, когда Олег всерьез принялся оправдывать заключенный Сталиным с нацистами пакт. Заложив за спину руки и благоразумно наклонившись к нему, я вышагивал рядом и вежливо выслушивал его вымученные разъяснения, не переставая следить за забавными выходками снующих под ногами воробьев. Когда он закончил, я было начал:

– Послушайте, мистер Кропоткин…

– Гектор, будьте добры; моя кличка Гектор.

– Ну хорошо…

– А настоящая фамилия Кропотский.

– Ладно. Мистер… Гектор, я хочу кое-что пояснить. К сожалению, меня ни капли не интересуют ни ваша страна, ни ваши вожди. Прошу прощения за откровенность, но это так. Я, конечно, верю в революцию, но хотелось бы, чтобы она произошла где-нибудь в другом месте. Простите.

Олег, улыбаясь про себя, лишь кивал своей большой круглой, как шар на опоре ворот, головой.

– Где, по-вашему, должна бы произойти революция? – спросил он. – В Америке?

Я рассмеялся.

– Опережая Брехта, – сказал я, – думаю, что и Америка, и Россия – обе они блудницы, только моя блудница беременна.

Он остановился и, приложив пальцы к нижней губе, зафыркал. Я не сразу догадался, что он смеется.

– Джон, ты прав. Россия – старая шлюха.

Под тележкой с капустой два воробья затеяли драку, вцепившись друг в друга и напоминая оторванную вывалянную в перьях клешню. Олег отвернулся купить пакет яблок, доставая пенсовые монеты из маленького кожаного кошелька и все еще тихо фыркая и покачивая головой в сдвинутой на затылок шляпе. Я представил его школьником, толстым, смешным, пугливым, предметом ребячьих озорных шуток. Мы пошли дальше. Я краешком глаза смотрел, как он ест яблоко, захватывая розовыми губами и откусывая желтыми зубами белую мякоть; вспомнился Каррикдрем и ослик Энди Вильсона, тянущийся вывернутыми губами к моей физиономии с намерением укусить.

– Шлюха, верно, – весело повторил он. – Если бы они услышали… – он приложил палец к виску. – Бах! – И снова рассмеялся.

* * *

Сегодня ночью члены ИРА снова взорвали бомбу на Оксфорд-стрит. Убитых нет, но впечатляющие разрушения и паника. До чего они решительны. Такой боевой дух, такая национальная ненависть. Нам бы надо было действовать так. Чтобы ни жалости, ни сомнений. Поставили бы на место весь мир.

О кончине отца я узнал во время одного из первых массированных дневных налетов немецкой авиации на Лондон. Уверен, что именно по этой причине я потом совсем не боялся бомбежек, как следовало бы ожидать. Так или иначе, потрясение притупило во мне чувство страха. Мне приятно думать, что это было последнее благодеяние отца в отношении меня. Я только что вернулся на Глостер-Террас после лекции в институте, когда принесли телеграмму. Я был в военной форме – будучи неисправимым франтом, я всегда надевал ее, когда ехал читать лекцию, – и доставивший телеграмму посыльный с завистью глазел на мои капитанские звездочки. Это был не мальчишка, а изнуренный старикан с кашлем курильщика и гитлеровской челкой. К тому же он был подслеповат, так что когда, прочтя суровую новость: «Умер отец тчк Хермайони», я поднял глаза, мне подумалось, что он явно заговорщически мне подмигивает. Смерть выбирает самых неподходящих гонцов. Были слышны взрывы бомб – глухой стук, будто по каменным ступеням скатываются какие-то огромные деревянные предметы, под ногами ходил пол. Посыльный, ухмыляясь, прислушался.

– Старина Адольф наносит нам дневной визит, – весело заключил он. Я дал ему шиллинг. Он кивнул на телеграмму: – Надеюсь, неплохие новости, сэр?

– Нет, – услышал я себя. – Умер мой отец.

Я вернулся в квартиру. С печально торжественным стуком захлопнулась дверь; как услужливо в некоторых случаях, вроде этого, самые обычные действия обретают полезный оттенок бесповоротности. Я медленно опустился на стул с прямой спинкой, руки на коленях, ступни бок о бок на ковре; как зовут египетского бога, того, что с собачьей головой? Меня окружила убаюкивающая безмолвная неподвижность, если не считать падающий в окно солнечный свет – кишащий пылинками бледно-золотой столб. Глухой похоронной канонадой вдали продолжалась бомбежка. Отец. Я смиренно принял навалившееся на меня бремя вины и глубокого горя. Какое знакомое ощущение! Словно надел на себя старое пальто. Может, каким-то образом в памяти держалась смерть матери, за тридцать лет до того?

Но к своему удивлению, я обнаружил, что думаю о Вивьен, как будто потерял не отца, а ее. Она с малышом была в Оксфорде. Попробовал позвонить, но линия не действовала. Какое-то время я сидел, слушая бомбежку. Попытался представить, как гибнут люди – сейчас, в данный момент, поблизости, – и не смог. Вспомнилась фраза из моей утренней лекции: «В изображении страдания перед Пуссеном встает проблема: как стилизовать его в соответствии с правилами классического искусства и в то же время донести непосредственно до чувств зрителя».

Той же ночью я отправился почтовым пароходом в Дублин. В море не по сезону штормило. Всю поездку я просидел в баре в компании с английскими коммивояжерами и дорвавшимися до портера ирландскими чернорабочими. Страшно напился, затеял слезливый разговор с барменом. Он был из Типперэри, недавно похоронил мать. Положив голову на руки, я отрешенно плакал пьяными слезами. Не помогло, стало еще хуже. Мы прибыли в Дан-Лэаре в три часа утра. Я бессильно повалился на стоявшую под деревом на набережной скамью. Ветер стих, и я сидел в ночной прохладе позднего лета, тоскливо слушая одинокое щебетание прятавшейся в ветвях надо мной птицы. Задремал. Скоро за спиной занялся рассвет. Я проснулся, мучительно соображая, где нахожусь и что надо делать. Нашел такси с полусонным водителем и поехал в город, где еще час, страдая от похмелья, сидел в ожидании первого поезда до Белфаста на пустом, отдающем гулким эхом вокзале. На платформе под ногами чванливо разгуливали голуби, высоко над головой в грязную стеклянную крышу били яркие холодные солнечные лучи. Вот и все, что засело в памяти.

* * *

Я добрался до Каррикдрема только к полудню, еле живой после поездки и ночной пьянки. На станции встречал Энди на пони с двуколкой. Отводя глаза, сдержанно поздоровался.

– Не думал, что переживу его, – сказал он, – серьезно, не думал.

Мы поехали по западной дороге. Можжевельник; запах соломы и мешковины от пони; синее с сероватым отливом море.

– Как миссис Маскелл? – спросил я. Энди только пожал плечами. – А Фредди? Он понимает, что произошло?

– Ох, конечно, понимает; как не понять.

Он охотно заговорил о войне. Все говорят, отметил он, что будут бомбить Белфаст и доки; рассуждал об этом с веселым предвкушением, будто об обещанном на целую ночь фейерверке.

– Вчера был налет на Лондон, – сказал я. – Среди дня.

– Ага, слыхали по радио, – с завистью вздохнул Энди. – Ужасно.

Дом всегда пугал меня своей обычностью: все на месте, все идет как всегда, правда, без меня. Когда я спускался на гравий у парадных ступеней, Энди, чего раньше никогда не делал, подал мне руку, помогая сойти. Его ладонь, казалось, была из теплого податливого камня. До меня дошло, что в его глазах я теперь был хозяином имения.

Я нашел Хетти в большой задней кухне с каменным полом. Сидя на стуле с высокой спинкой, она апатично лущила горох в облупленную кастрюлю. Волосы, когда-то заплетенные в толстые золотисто-каштановые косы, которыми она смущенно гордилась, превратились в спутанный клубок, седые пряди свисали на лоб и беспорядочно рассыпались сзади по вязаной кофте. На ней было мешковатое коричневое платье и подбитые мехом короткие сапожки, какие носят исключительно слабые здоровьем старухи. Она удивленно поздоровалась, вылущивая очередной стручок. Я неловко наклонился и поцеловал ее в лоб, она с мрачным выражением испуганно отстранилась, подобно вьючному животному, больше привычному к побоям, нежели к ласке. От нее исходил знакомый с детства запах.

– Хетти, – произнес я, – как ты?

Громко всхлипнув, она грустно качнула головой. По мясистому носу в стоявшую на коленях кастрюлю скатилась слеза.

– Хорошо, что ты приехал, – сказала она. – Опасно было… ехать?

– Нет. Бомбили только в Лондоне.

– Я читала в газетах про субмарины.

– Думаю, Хетти, не в Ирландском море. Во всяком случае, пока что.

Она то ли всхлипнула, то ли вздохнула, потом ее грузная одряхлевшая фигура снова сгорбилась, обмякла. Я смотрел мимо нее через окно в сад, на солнечные блики, играющие на трепещущих, уже отливающих серым осенним налетом листьях одинокого платана. Когда я был маленьким, то однажды свалился с этого дерева и, лежа недвижимо в густой траве с подвернутой онемевшей рукой, следил, как Хетти, босая, раскинув руки, подобно одной из могучих менад Пикассо, неуклюже спешит ко мне по газону. В тот момент я испытывал неизъяснимое счастье, какого не испытывал ни до того, ни потом и которому даже сломанная рука казалась не такой уж большой ценой.

– Как ты, Хетти? – снова спросил я. – Как справляешься? – Казалось, она меня не слышит. Я взял у нее кастрюлю и поставил на стол. Она, старая горюющая громадина, продолжала сидеть сгорбившись, опустив голову, нервно ощипывая заусенцы на пальцах. – Где Фредди? – спросил я. – С ним все в порядке?

Она подняла глаза к солнцу, посмотрела в окно, на увядающую сентябрьскую зелень.

– Он был так спокоен, – произнесла она, – так спокоен, так хорошо себя чувствовал. – Я было подумал, что она говорит о моем брате. Она снова всхлипнула. – Он был там, в саду, знаешь, выносил объедки для лисицы, которая по ночам приходит с гор. Я видела, как он нагибался, потом вроде бы вздрогнул, как будто вспомнил о чем-то важном. А потом упал. – Я снова представил ее грузно торопящейся ко мне на подгибающихся больших босых ногах с раскинутыми в стороны руками. – Он взял мою руку. Сказал, чтобы не беспокоилась. Я почти не заметила, как его не стало. – Опершись руками о колени, она с усилием поднялась на ноги, подошла к раковине, пустила холодную воду и прижала к глазам мокрые пальцы. – Хорошо, что приехал, – повторила она. – При такой-то занятости. Война ведь.

Грузно ступая от раковины к столу, от стола к буфету, она готовила чай. Ее подруга, сообщила она, взяла Фредди на день к морю – море всегда завораживало Фредди, и он мог часами сидеть на покрытом галькой берегу, не отрывая восхищенного взгляда от этой неведомой, непостижимой, постоянно меняющейся стихии, как будто однажды увидел выходившее из нее морское чудовище или бога с трезубцем и терпеливо ждет, когда тот появится вновь.

– Ты говорила с ним об… об отце? – спросил я.

Она мгновение озадаченно глядела на меня.

– О да, он был там, – сказала она. – Мы оба там были. Он подбежал и сел на траву рядом, держал его руку. Он понимал, что происходит. Заплакал. Не хотел уходить, пришлось просить Энди отвести его в дом, пока ждали санитарную машину. А когда отца забирали, он хотел ехать с ним.

В неярком свете клубился пар из чайника; скоро наступит настоящая осень. Мне внезапно представился охваченный пламенем мир.

– Теперь надо подумать о его будущем, – сказал я.

Хетти, казалось, была целиком поглощена приготовлением чая.

– Да-да, – наконец отозвалась она, – надо будет подыскать ему место.

Я представил, как Фредди в своей фуфайке и запятнанных штанах, раскинув ноги и подняв лицо к горизонту, сидит на берегу и счастливо улыбается в бескрайнюю пустоту.

– Да, разумеется, – еле слышно вымолвил я. – Место.

Я отправился побродить в одиночестве по холмам. Даже в самые ясные дни солнечный свет, казавшийся здесь подернутым дымкой и как бы кишащим мельчайшими частицами, окутывал кисеей скалы и заросли кустарника, сгущаясь в голубой дрожащей дали до молочно-белой расплывшейся массы. Как хитро скорбящее сердце ищет покоя, вызывая в памяти самые легкие огорчения, самые приятные воспоминания, в которых всегда находится место наполненному щебетом птиц лету и неправдоподобно прекрасному прошлому. Прислонившись к скале, я тихо заплакал, стыдясь своих слез и в то же время находя в них утешение.

Когда я вернулся, Хетти снова возилась с чайником. На кухне, казалось, было полно народу. Там были подруга Хетти, некая миссис Бленкинсоп, длинная, худая, бледная, в ужасной шляпке, и Фредди, сидевший положив ногу на ногу и закинув правую руку за спинку стула, страшно напоминая отца в редкие минуты покоя. Самым неожиданным было присутствие Энди Вильсона. Он сидел за столом с кружкой чая; без кепки на голове его было почти не узнать – белая лысина, будто большая очищенная луковица, поверх маленького, узенького, похожего на лисью мордочку обветренного личика. За свою жизнь я ни разу не видел, чтобы он заходил в дом, и теперь, когда он сидел здесь, мне не понравилась его вызывающе непринужденная, хозяйская манера. Я строго взглянул на него; не избегая моего взгляда, он даже не потрудился приподняться. Бленкинсопиха, в свою очередь, неодобрительно поглядела на меня. Вот и догадайся, кто тебя сможет раскусить. Быстренько пробормотав адресованные мне соболезнования, она вернулась к разговору на церковные темы, обращенному к Хетти; та, как было видно, не слушала. Фредди бросал на меня из-под бесцветных ресниц робкие взгляды. Уголок губы искусан до крови – верный признак душевного смятения. Я положил ему на плечо руку, от переполнявших его чувств он, подобно охотничьему псу, задрожал мелкой дрожью и принялся судорожно гладить мою руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю