Текст книги "Неприкасаемый"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
– Мы шикарно провели время у моря, – пронзительным, как с амвона голосом громко объявила миссис Бленкинсоп. – Правда, Фредди?
Фредди даже не взглянул на нее, но по телу пробежала судорога совершенно иного рода, и я без слов понял, что он думает о миссис Бленкинсоп.
– Ага, – вставил Энди, – он и вправду любит взморье.
Похороны даже как похороны получились довольно скучными – с большими вазами пахнущих мясом крупных лилий в церкви, вибрирующей органной музыкой и обилием изысканных словесных оплакиваний, следовавших из уст то толстых, то усохших священнослужителей. Стоявшие в переднем ряду Хетти с прильнувшим к ее руке Фредди походили на потерявшихся детишек. Фредди время от времени издавал воющие звуки, отдававшиеся высоко в полированных стропилах, и прихожане, шурша молитвенниками, беспокойно шевелились. Погода, ясная раньше и потом, в момент погребения, одарила дружным грибным дождиком. Позднее, когда мы возвращались по аллее мокрых тисов к машинам, я издалека завел разговор со старым святошей Уэзерби, которому предстояло занять в епархии место моего отца и который, как мне было известно, ведал рядом благотворительных учреждений Белфаста. Когда мои намерения дошли до него, он постарался увильнуть, но я не отцепился, пока не узнал, что нужно, и заручился неохотным обещанием помочь. Вернувшись домой, я закрылся в кабинете отца, сел на телефон и к обеду был готов изложить Хетти свой план. Поначалу она засомневалась.
– Видишь ли, другого выхода нет, – сказал я. – О нем будут заботиться; там хорошие условия.
Мы разговаривали в верхней гостиной. Хетти, сидевшая выпрямившись в кресле у окна, в своем вдовьем трауре выглядела внушительно, подобно древнему идолу в алтаре храма. На ковре у ног краснел ромб позднего солнечного света. Она не мигая глядела на меня из-под спадающих прядей волос, напряженно пытаясь сосредоточиться. Безостановочно двигались пальцы, словно в руках у нее были вязальные спицы.
– Условия, – повторила она как некое иностранное слово.
– Да, – подтвердил я. – О нем будут заботиться. Так будет лучше. Я говорил с каноником Уэзерби, звонил в приют. Могу отвезти его сегодня.
Хетти удивленно раскрыла глаза:
– Сегодня?..
– Зачем откладывать? У тебя и без того много дел.
– Но…
– Кроме того, мне надо возвращаться в Лондон.
Она медленно повернула большую голову – я чуть ли не услышал, как скрипят шестерни, – и окинула невидящим взглядом холмы и вдали тонкую лиловатую полоску моря. На склонах холмов зеленели пятна можжевельника и вереска.
– Майра Бленкинсоп тоже так говорит, – мрачно произнесла Хетти.
– Что говорит Майра Бленкинсоп?
Она повернула голову и озадаченно посмотрела на меня, будто не могла припомнить, кто я.
– Она говорит то же самое, что и ты. Что бедного Фредди надо поместить в приют.
Мы долго сидели молча, не глядя друг на друга, погруженные в собственные раздумья. Интересно, что бывает, когда умираешь? По-моему, это медленное, не зависимое от тебя помутнение сознания, своего рода молчаливое опьянение, после которого уже не отрезвеешь. Действительно ли отец держал Хетти за руку и просил ее не беспокоиться, или же она придумала эту сцену? Как мы умираем? Хотелось бы знать. Быть подготовленным.
Ближе к вечеру я поручил Энди вывести «даймлер» – «епископскую машину», как называли ее даже в семье – из полуразвалившегося сарая позади дома, где большую часть года он, огромный, ухоженный, наизготове, как попавший в неволю дикий зверь, ждал своего времени в пропахшей грязью темноте, и только в редких значительных случаях его, чихающего и урчащего, выпускали наружу. Энди обращался с ним как с разумным существом, правил им деликатно, с осторожностью, сидя выпрямившись в струнку, держась за баранку и рычаг переключения передач, словно это председательский молоток и пистолет. Фредди, широко улыбаясь и радостно бормоча, возбужденно кружил по газону. Машина ассоциировалась у него с Рождеством, летними увеселительными прогулками и красочными церковными церемониалами, которые он страшно любил и которые, я думаю, считал специально устроенными для него. Хетти принесла чемодан с его вещами. Старый, облепленный со всех сторон выцветшими наклейками, свидетельствами странствий отца; Фредди с интересом трогал их пальцами, как будто это были прилипшие к коже лепестки редких заморских растений. Хетти надела черную соломенную шляпку и черные перчатки; взобравшись на заднее сиденье, потея и тяжело вздыхая, она принялась устраиваться как клушка в гнезде. Я пережил тяжелый момент, когда сел за баранку и пристроившийся рядом Фредди наклонился ко мне и ласково положил голову на плечо, прижавшись сухими как солома волосами к моей щеке. В ноздри ударил запах молока и печенья – Фредди сохранил младенческий запах, – и у меня дрогнули лежавшие на баранке руки. Но тут я увидел на газоне Энди Вильсона, со злорадством глядевшего на меня, и, отбрасывая жалость, решительно нажал на акселератор; огромная старая машина рванула по гравию. Видный в зеркальце дом стремительно уменьшался в размерах, игрушечными становились деревья, ватные клочья облаков и Энди Вильсон с поднятой, казалось, в издевательском благословении рукой.
День выдался ясный, с мерцающим в порывах ветра голубым маревом. Мы степенно продвигались берегом залива. Фредди с живым интересом разглядывал живописный пейзаж, то и дело дрожа от возбуждения, так что стучали друг о друга колени. Что ему виделось впереди? Я возвращался мыслями к ожидавшей его перспективе, каждый раз судорожно сжимаясь от них, как улитка от соли. Сидевшая позади Хетти тихо вздыхала и что-то бормотала про себя. Мне вдруг подумалось, что скоро, возможно, придется совершить очередное предательство, обставленное как необходимость, повторив этот путь уже с нею на переднем сиденье и ее вещами в багажнике. Передо мной предстало лицо отца с его добродушно-ироничной слабой улыбкой, потом, опечаленно отвернувшись, тихо исчезло.
Приют, как обманчиво гласило его название, оказался большим квадратным зданием темного кирпича, располагавшимся в удручающе, до стерильности, ухоженном саду в ответвляющемся от Мэлоун-роуд глухом тупике. Когда мы свернули в ворота, Фредди прильнул к ветровому стеклу, вглядываясь в суровый фасад, и мне показалось, что он впервые обеспокоенно задрожал. С вопросительной улыбкой на лице он обернулся ко мне.
– Ты теперь будешь здесь жить, Фредди, – сказал я. Издавая нечленораздельные звуки, он оживленно закивал головой. Нельзя было определить, насколько он понимал то, что ему говорилось. – Но только если тебе понравится, – смалодушничал я.
В вестибюле растрескавшаяся кафельная плитка, густой полумрак, большой цветочный горшок с высохшей геранью; здесь нас встретила то ли монахиня, то ли просто сестра в сером шерстяном форменном платье и замысловатом, вроде сетки пчеловода, головном уборе, плотно обрамлявшем маленькое остроносое, похожее на голову совенка личико. (С какой стати там была монахиня?.. Разве этим заведением заправляли католики? Наверняка нет; должно быть, снова выкидывает старые фокусы моя собственная память.) Фредди она очень не понравилась, и он стал упираться. Пришлось взять его за трясущуюся руку и потянуть за собой. Теперь и я разозлился. Я заметил, что со мной это бывает, когда приходится делать что-то неприятное. И особенно Фредди постоянно вызывал во мне вспышки злости. Еще в детстве, когда он по утрам ковылял рядом в детский сад мисс Молино, мной овладевала такая ярость, что к тому времени, когда мы приходили туда, я уже почти не замечал других ребят, восхищенно глазевших, как разозлившийся пасторский сынок тащит за шиворот в классную комнату своего слабоумного братца.
Сестра повела нас через прихожую, по темной лестнице, затем по зеленому коридору с окном в дальнем конце, через матовые стекла которого проникал из другого мира белый солнечный свет. Хетти и сестра, кажется, были знакомы – Хетти в свои лучшие годы состояла в бесчисленных наблюдательных советах подобных учреждений. Они шли впереди нас с Фредди, разговаривая о погоде: сестра – живая, энергичная, несколько высокомерная, и Хетти, ковылявшая в непривычных выходных туфлях, безразличная ко всему и в то же время охваченная отчаянием. В середине коридора мы остановились, и пока я учтиво ожидал, когда сестра, перебиравшая с важным видом большую связку ключей, отыщет нужный ключ, мое второе «я» рвалось к льющемуся в окно молочному свету, казалось, обещавшему спасение и свободу.
– А это, – провозгласила сестра, распахивая дверь грязно-кремового цвета, – это будет комната Фрэнки.
Металлическая койка со сложенным одеялом, примитивный стул; на пустой белой стене обрамленный дагерротип с изображением знатной особы с бакенбардами и в сюртуке. Я отметил проволочную сетку за окном, бакелитовый тазик и кувшин на умывальной подставке, металлические петли по каркасу койки, к которым можно прикрепить смирительные ремни. Держа чемодан в обнимку, Фредди, опасливо оглядываясь, шагнул внутрь. Я видел его затылок, хрупкую чистую шею, розовые уши и маленький завиток волос на макушке и от жалости закрыл глаза. Он был совершенно спокоен. Улыбаясь, оглянулся на меня через плечо, высунул и убрал язык – признак хорошего настроения. Чувствовал, что от него ждут чего-то важного. Позади горестно вздыхала Хетти.
– Здесь ему будет просто замечательно, – заверила сестра. – Мы будем заботиться о нем как нигде. – Она доверительно обратилась к Хетти: – Знаете, епископ был очень добр к нам.
Потерянно замкнувшаяся в себе Хетти непонимающе посмотрела на сестру. Фредди, все еще прижимая к груди чемодан, сел на кровать и принялся весело подпрыгивать, словно большой нескладный младенец. Сердито зазвенели пружины. Сестра подошла к нему и мягко положила руку на плечо. Он тут же затих, кротко поглядел на нее и, отвесив розовую нижнюю губу, улыбнулся своей неуверенной улыбкой.
– Пойдем со мной, – ободряюще обратилась к нему сестра. – Покажем тебе остальной дом.
Снова коридор, освещенный в конце белым светом, проникающим через оконное стекло, похожее на размазанный отпечаток пальца. Мы направились к лестнице. Сестра, подойдя поближе, тихо спросила:
– Бедняжка, неужели он не может произнести ни слова?
Внизу наша маленькая процессия – мы с сестрой, позади нас Хетти, за ней по пятам, держась двумя пальцами за рукав ее пальто, Фредди – повернула внутрь дома, откуда доносился приглушенный галдеж; похоже, множество больших детей были заняты шумной неуправляемой игрой. Услышав шум, Фредди обеспокоенно замычал. Мы остановились перед широкой двустворчатой дверью, из-за которой и доносился этот гвалт. Сестра, чуть улыбаясь, с сияющими глазами оглянулась через плечо и, выдержав для эффекта паузу, словно собиралась показать нам нечто необычное, прошептала:
– А это наша общая комната.
Она распахнула дверь, и нам предстало странное, причудливое и в то же время жуткое и необъяснимо знакомое зрелище. Прежде всего меня поразил солнечный свет, широкой светлой сетью льющийся вниз из множества высоких стрельчатых окон в перегородчатых рамах, которые, казалось, хотя мы находились на первом этаже, смотрели прямо в небесную пустоту необычного белого отлива. Выстеленный голыми досками пол подобно барабану усиливал и без того громкие звуки. В комнате находились люди всех возрастов – мужчины, женщины, девушки, юноши, но в первый момент, думаю, в силу игры воображения, они мне показались моложе, все в возрасте Фредди, с такими же большими руками, соломенными волосами и мучительно блаженными бессмысленными улыбками. Одеты они были в белые халаты (как врачи!), ноги без ботинок, в одних толстых шерстяных носках. Они беспорядочно кружили по комнате, словно за момент до нашего появления что-то свалилось в их до того стройные ряды и разбросало как кегли. Шум как в бродячем зверинце. Мы остановились в дверях, глядя на это зрелище. Никто не обращал на нас внимания, разве что одна-две смятенные души, подозрительно посмотревшие в нашу сторону, убежденные, что мы не более чем странно осязаемые разновидности являвшихся им обыкновенных призраков. Фредди молчал, в широко раскрытых глазах благоговейный страх и что-то вроде маниакального восторга – так много и такие сумасшедшие! Сестра, сложив под грудью пухлые веснушчатые ручки, расплылась в улыбке; возможно, ощущала себя матерью, со скорбной гордостью выставляющей напоказ свое многочисленное веселое и непослушное потомство.
Но почему все это казалось страшно знакомым? Что в этом зрелище наводило на мысль, что я был здесь раньше – или точнее, что заставляло думать, что я, или неотъемлемая часть меня, всегда был здесь? Комната как ничто другое походила на то, что творилось в моей голове: фарфорово-белая, залитая безумно ослепительным сиянием, переполненная потерянно, бесцельно бродившими фигурами, которые могли бы представлять неисчислимое множество отвергнутых вариантов моего «я», моей души. Ко мне подошел ангелоподобный маленький человечек с розовой лысиной, синими глазами младенца и пушистыми пучками курчавых седых волос за ушами. Заговорщически улыбаясь, лукаво приподняв бровь, он осторожно взял меня за лацкан пиджака и сказал:
– Знаете, я здесь на сохранении. Все боятся.
Сестра шагнула вперед и как шлагбаум опустила между нами руку.
– Ну-ну, мистер Макмэрти, благодарю вас, хватит, – добродушно, но решительно остановила она его.
Мистер Макмэрти снова улыбнулся мне и, с сожалением пожав плечами, шагнул назад и смешался с толпой. Я бы не удивился, окажись у него за плечами пара миниатюрных золотых крылышек.
– Ну ступай, Фрэнки, – обратилась к Фредди сестра, – ступай и будем устраиваться.
Фредди покорно подался к ней, но потом, словно опомнившись, вытаращив глаза, тряся головой и издавая сдавленные звуки, испуганно отшатнулся. И вцепился поразительно сильными пальцами мне в руку. Наконец до него дошло, что происходит, что это не устроенная ради него увеселительная прогулка, не что-то вроде пантомимы или своеобразного беспорядочного циркового представления, а место, где его оставят, угол, в котором неизвестно за какие проступки ему предстоит стоять до конца своих дней. Во мне еще сильнее закипала злость, было страшно жалко себя, словно меня жестоко обидели. Но тут Хетти, ко всеобщему удивлению, как бы встряхнулась после наркотического сна и, не говоря ни слова, решительно взяла Фредди за руку и повела через вестибюль и дальше по лестнице в его комнату. Я пошел следом и, оставшись в коридоре, смотрел в приоткрытую дверь, как они с сестрой принялись разбирать чемодан Фредди и раскладывать вещи. Фредди, что-то мыча, побродил по комнате, затем остановился у кровати и сел, напряженно выпрямившись, подобрав ноги и опираясь руками о матрас. Потом, устроившись, снова паинька мальчик, поднял глаза на меня, стоявшего в дверях, и улыбнулся своей самой чистой, самой блаженной улыбкой и, кажется, – конечно же, это мое воображение? – кажется, кивнул, как бы говоря: «Ладно, не беспокойся, я все понимаю».
В тот же вечер я вернулся в Дублин и сел на почтовый пароход, следовавший до Холихеда. Переброска войск нарушила расписание, и я попал в Лондон лишь к восьми часам утра. С Юстонского вокзала я позвонил Олегу, разбудив его, и назначил встречу в «Райнере». День выдался свежий и ясный, истребители уже были в воздухе, исчерчивая высоту похожими на узловатые шнуры трубочистов инверсионными следами. На Тотнем-Корт-роуд уличное движение огибало яму посередине улицы, из которой косо торчал хвост неразорвавшейся бомбы. Размеры этой штуки были поразительные. И сама она была поразительно безобразна. Ничего похожего на глянцевитое сатанинское изящество моего револьвера. Просто большая, похожая на обрубок, железная канистра со стабилизатором в виде банки из-под галет. При виде ее водитель такси прыснул смехом. У разрушенного здания, словно обескровленные трупы, по тротуару разбросаны голые гипсовые манекены. «Ночью досталось галерее мадам Тюссо, – заметил водитель. – Надо было видеть: башка Гитлера под мышкой у какой-то королевы!»
Олег сидел за угловым столиком за чашкой чаю и с сигаретой, выглядел неважнецки. Не из тех, кто рано встает. На нем макинтош, на столе рядом с неряшливо свернутым номером «Дейли мейл» мятая шляпа. Одутловатым посиневшим лицом, заплывшими глазами и прилипшим ко лбу треугольником засаленных волос он походил на загнанного Наполеона. Я сел. Олег выжидающе глядел на меня.
– Ну, Джон? – начал он. – У тебя что-то есть для меня?
Я попросил официантку принести кофе и булочку. Кофе, конечно, не оказалось.
– Послушай, Олег, – сказал я, – мне хотелось бы, чтобы ты перестал называть меня этим нелепым именем. Никто никогда не обращает на нас ни малейшего внимания.
Он ответил своей глуповато-насмешливой улыбкой и ласково присовокупил к ней:
– Ты всегда такой сердитый.
Девушка принесла жиденький чай и булочку с засахаренной вишней. Олег бросил голодный взгляд на булочку. Я начал:
– В штате московского Политбюро есть наш агент – я хочу сказать, агент нашего Департамента. Находится там лет пять-шесть. Фамилия Петров. Он один из личных секретарей Микояна.
К моему удивлению, Олег принял эту новость абсолютно невозмутимо. Медленно помешивая ложечкой, он задумчиво глядел в чашку. Вздохнул. Желтые от никотина, похожие на сосиски пальцы. Сегодня таких желтых пальцев не увидишь даже у самых заядлых курильщиков. Интересно, почему?
– Пет-ров, – по слогам произнес он. – Петров. – И поднял глаза на меня. – Как давно узнал?
– А что? Какое это имеет значение?
Олег пожал плечами и поморщил лягушачьи губы.
– С тех пор как стал работать в Департаменте, – ответил я.
Он снова кивнул и, беззвучно смеясь, продолжал изучать содержимое чашки.
– Знаешь, что будет, когда я сообщу в Москву? – спросил он.
– Полагаю, расстреляют?
Выпятив иссиня-красную нижнюю губу, он снова выразительно пожал плечами.
– В конце концов расстреляют.
– В конце концов.
Он снова с улыбкой распущенного дитяти обратил на меня свои выпученные глаза. Тихо спросил:
– Теперь жалеешь, что сказал мне?
Я раздраженно пожал плечами.
– Он шпион. Знал, на что идет.
Продолжая улыбаться, Олег медленно покачал головой.
– До чего сердит, – проворчал он. Я отвернулся и испугался собственного отражения в окне. Какой взгляд! – Ладно, не терзайся, Джон. Мы уже знаем об этом Петрове.
Я удивленно вытаращил глаза.
– Кто тебе сообщил? Бой?
Олег больше не мог устоять. Протянув руку, осторожно отщипнул вишенку с моей нетронутой булочки и отправил ее в рот.
– Возможно, – весело откликнулся он. – Возможно.
* * *
Дом на Поланд-стрит, куда я наконец добрался, провонял сигаретным дымом, человеческим потом и кислым пивом. Ночью была гулянка. Всюду пустые бутылки, втоптанные в ковры окурки, на полу в ванной блевотина морковного цвета. Я принялся открывать окна. В гостиной обнаружил молодого рослого блондина – оказалось, латвийский моряк, – спавшего в кресле, не снимая пальто. Бой тоже спал. Расчистив на кухне уголок, я заварил чаю и сел с чашкой, наблюдая ползущую по полу полоску солнечного света. Скоро явился Ник с Сильвией Лайдон на буксире. В военной форме.
– Где ты был? – спросил он.
– В Ирландии.
– Ах да. Огорчен кончиной твоего папаши.
Сильвия, прикусив губу, чтобы не рассмеяться, стреляла в мою сторону глазами. Оба не спали всю ночь.
– Что делали? – переспросил Ник. – Так, ничего. Немножко пошумели.
Сильвия что-то возбужденно пробормотала.
– Ну, у обоих поразительно свежий вид, – заметил я.
У меня страшно болела голова. Ник шарил в поисках чего-нибудь съестного. Сильвия, опершись о стол, тормошила нитку жемчуга на шее. На ней было зеленое атласное платье и белые, до локтя, перчатки.
– О, Ники, – воскликнула она, – надо ему сказать!
Ники.
Я вспомнил, как танцевал с Сильвией Лайдон на корабле, когда мы пустились в плавание по Балтике, вспомнил резкий запах ее духов, прикосновение тощих грудей.
– Ну, давай, – убеждала она.
Ник избегал встретиться со мной взглядом. Открыл хлебницу и мрачно уставился внутрь. Сильвия подошла к нему, обняла за плечи и, снова глядя на меня, торжествующе улыбнулась. Я встал. Голова разболелась вовсю.
– Ну что ж, поздравляю. – (Ник ни словом меня не предупредил, ни единым словом). – Посмотрим, нельзя ли одолжить у Боя шампанского, а?
* * *
Миленькая интерлюдия, хочу сказать, вчерашний обед с моими детьми, с моими взрослыми сыном и дочерью. Вчера был мой день рождения. Они повезли меня в один из тех ужасных гранд-отелей близ Беркли-сквер. Не мой выбор. Думаю, это одно из мест, куда Джулиан возит своих более важных клиентов, сдается, в наши дни по большей части арабов. Застойный воздух в тускло освещенном вестибюле пропитан запахом жирной пищи. В дверях ресторана нас, заискивающе кланяясь, встретил старший официант с прилизанными волосами, пустой кукольной улыбкой и бегающими глазками. Особо доверительно обратился к Джулиану, усмотрев в нем наиболее щедрого на чаевые (он ошибался). Когда мы уселись, он встал над нами, подобно укротителю зверей взмахивая огромным меню. Джулиан заказал стакан минеральной воды, я попросил сверхсухого мартини. «…A что для леди?» Бедняга Бланш к тому времени была так напугана, что едва решалась взглянуть на малого. Она сидела сжавшись, низко сгорбив широкую спину и спрятав голову в плечи, тщетно пытаясь казаться маленькой. На ней было не шедшее ей платье, на которое ушли ярды потрясающе красной материи. Волосы торчали, как пучки проволоки.
– Миленькое платьице, – заметил я.
Бланш одарила меня одной из своих мимолетных озабоченно-заговорщических улыбок; ей всегда нравится, когда я держусь вызывающе, хотя она и делает вид, что не одобряет моего поведения. Джулиан хмыкнул, со скучающим видом пожал плечами, сунул палец под тесный воротничок рубашки и изо всех сил его потянул. Меня начинала узнавать сидевшая за соседним столиком дородная дама в открытом вечернем платье.
– Сегодня были у мамы, – сказал Джулиан.
– Да? Как она?
Он с укором и немой мольбой посмотрел на меня. И так всегда, когда разговор заходит о матери. Вивьен теперь находится в частной лечебнице в северном Оксфорде. Страдает хронической меланхолией. Я стараюсь не посещать ее; мое присутствие выбивает ее из душевного равновесия.
– Вообще-то неважно, – ответил Джулиан. – Отказывается от пищи.
– Ну, она всегда плохо ела.
– Это другое. Врачи беспокоятся.
– Очень упрямая женщина, твоя мать.
Он стиснул зубы, играя желваками.
– Она передает тебе привет, – вмешалась в разговор Бланш. (Вполне возможно.) Бланш обладала впечатляющей способностью совершать, когда не ждешь, короткие отвлекающие выпады, словно мышка, выбегающая из норки за кусочком сыра и тут же испуганно исчезающая. Она работает в школе для детей с личностными недостатками (т. е. сумасшедшими). Теперь она уж никогда не выйдет замуж; я представляю ее шестидесятилетней, занятой добрыми делами, как бедняга Хетти, с раздающимися за спиной усмешками озорных отпрысков Джулиана. Бедная девочка. Порой я даже радуюсь, что скоро меня не станет. – Я ей сказала, что сегодня вечером мы с тобой увидимся, – продолжала Бланш. – Она сказала, что хотела бы быть с нами.
Я промолчал.
Суп был жидкий и безвкусный. Я отодвинул тарелку, решив дождаться заказанной мною камбалы. Бланш тоже взяла рыбу, а вот Джулиан по-мужски, со знанием дела, заказал толстый филей. Право, сходство сына с беднягой Фредди просто поразительно. Я спросил его, как дела в Сити; он настороженно посмотрел на меня – воображает, что я самоуверенно предвкушаю неизбежный крах капитализма. Я, должно быть, страшно усложняю ему жизнь среди его коллег – биржевых маклеров. Я, разумеется, ценю его сыновние чувства, очень ценю – никто не осудил бы его, и меньше всего я сам, если бы он порвал со мной после моего публичного разоблачения, – но не могу устоять, чтобы не поддразнить его; он так забавно заводится.
– Известно ли тебе, – заметил я, – что твой дядя Ник одно время был консультантом у семьи Розенштейн? До войны. Это было одной из его причуд. Они посылали его в Германию, чтобы оценить нацистскую угрозу своему имуществу. Правда, в то время все мы были шпионами.
При упоминании этого над столом нависло молчание. Бланш прикусила губу, Джулиан, нахмурившись, закашлялся и набросился на мясо. Хе-хе. Вести себя ужасно по отношению к своим детям – одна из привилегий старости.
– Не лорд ли Розенштейн купил тебе ту картину, «Смерть Цицерона»? – спросил Джулиан.
– Верно, – кратко согласился я. – Но я вернул ему долг. Мало кто хотел бы оставаться должником Розенштейна. И там Сенека, а не Цицерон.
Мне пришла в голову ужасная мысль: а не был ли Пуссен надувательством, приманкой, средством сделать меня их должником? Не сговорились ли они поместить картину среди отбросов галереи, где я невольно наткнусь на нее? Картина могла быть из личной коллекции Розенштейна, без которой он вполне мог обойтись. Я вспомнил, что в тот летний вечер они с Боем на тротуаре у галереи Алигьери обменялись взглядами и Розенштейн, поворачиваясь, чтобы уйти, расхохотался. Джулиан что-то мне говорил, а я, не слыша его, сидел, все больше овладеваемый ужасом, по мере того как мое воображение разворачивалось подобно кокону, раскрывая ужасную, отвратительную интригу. Но затем, так же быстро, как развернулось, оно снова свернуло крылья, оболочка рассыпалась в пыль, и пыль развеялась. Вздор, ерунда, чистой воды паранойя. Я снова был в состоянии дышать. Откинулся на спинку стула и слабо улыбнулся. Джулиан о чем-то спросил и теперь ждал ответа.
– Извини, что ты сказал? – переспросил я.
– A-а, ничего.
Женщина за соседним столиком наконец окончательно узнала меня и, уставившись на меня выпуклыми глазами и встряхивая пышными белыми грудями, возбужденно что-то зашептала на ухо сидевшему слева от нее пожилому джентльмену. Приятно сознавать, что еще можешь вызвать чье-то волнение.
– Странно, – заметил я, – что Лео так и не раскрыли.
Джулиан изумленно поглядел на меня:
– Хочешь сказать, что он?..
– О да. Он был одним из нас. Не слишком активным, скорее использовал свое высокое положение. Наши московские хозяева относились к нему с подозрением – он еврей, а они… скажем, русские; но они ценили его связи. А потом все эти денежки… Бланш, милая, что с тобой?
– Ничего, косточка… попала…
Джулиан перестал жевать и, зажав в руках нож и вилку, уставился в окрашенную кровью тарелку.
– Это правда, – спросил он, – или одна из твоих очередных шуток?
– Стал бы я лгать о таких вещах?
Заметив мою ухмылку, он предпочел не отвечать, вместо этого спросил:
– А дядя Ник., он знал? Я хочу сказать о Розенштейне.
Бланш с багровым лицом все еще кашляла, стуча себя по груди.
– Я никогда его не спрашивал, – ответил я. – Ник не отличался большой наблюдательностью. Самовлюбленным это свойственно. Бланш, выпей же воды.
Джулиан, задумавшись, снова склонился над тарелкой, показывая мне макушку, поразительно похожую на голову Фредди – те же тускло-желтые волосы, тот же широкий череп. Странные штуки выкидывают порой гены.
– Уж он-то, дядя Ник, не был одним из вас? – произнес наконец он.
Сансер, который заказал Джулиан, был отменным, хотя он и знает, что это не в моем вкусе.
– Бедняга Ник, – продолжал я. – Все эти годы он ничего не заметил. Сами знаете, самолюбование. На что бы он ни взглянул, все сразу обращалось зеркалом. Но Боже, какой шарм! – Джулиан, не отрывая глаз от тарелки, перестал жевать. Я усмехнулся. – Не волнуйся, он всегда был до скуки праведным гетеро.
Снова нависло гнетущее молчание. Не слишком ли далеко я зашел? Джулиан так и не примирился с моими странностями… а чего другого я мог от него ожидать, какой сын мог бы относиться к этому иначе? Даже просто мысль о сексуальных привычках гетеросексуального родителя сама по себе вызывает смущение. К тому же он очень предан матери. Бланш относится ко мне много терпимее; женщины вообще не принимают секс всерьез. Она очень внимательна и тактична, щадит мои чувства – а они у меня есть, несмотря на видимость обратного, – но наверняка и она считает, что я предал мать. О, семейная жизнь!
– Ты говорил с дядей Ником? – в свою очередь спросила она. – Я имею в виду, после?..
– Нет, не говорил. Мы с Ником не разговариваем уже много лет. Я был чем-то вроде отсутствующей ступеньки на его лесенке к успеху. Ему было необходимо перешагнуть через меня.
Бланш почему-то, потянувшись через стол, с заблестевшими глазами пожала мне руку; бедняжка слишком впечатлительна, слишком добросердечна, чтобы быть моей дочерью. Заметив ее жест, Джулиан нахмурился. И спросил:
– Он знал… о тебе?
– О том, что я был шпионом? – Джулиана передернуло; я почувствовал, что озорничаю – благодаря тому, что опустошил большую часть бутылки, и сказал себе, что надо быть поосторожнее. – О нет. Зачем так думать? Я уверен, что он бы сказал. Знаешь, он, по крайней мере в то время, был весьма прямолинеен, очень откровенен и правдив… сейчас, правда, утверждают, что на пути к нынешнему высокому и влиятельному положению в обществе он был замешан в нечистоплотных делах. Старина Ник всегда был немножко фашистом.
Джулиан фыркнул со смеху, удивив меня; он никогда не отличался чувством юмора.
– Могло это помешать ему работать на русских? – спросил он.
Я повертел в пальцах бокал, любуясь игрой горящего в глубине золотистого солнечного пламени.
– Разумеется, – мягко заметил я, – тебе трудно различить противостоящие идеологии. Капитал страдает дальтонизмом.
Дернувшись как ужаленный, он собрался было ответить, но потом, раздувая ноздри, снова уткнулся в тарелку. Бланш одарила меня еще одним грустным умоляющим взглядом.
– Ну ладно, – сжалился я, – позвольте мне заказать вам обоим что-нибудь выпить. Джулиан, бренди? – Я заметил, что они переглянулись: видно, заранее договорились, когда заканчивать. Я подумал о квартире, письменном столе с лампой, окне, удерживающем черноту ночи. Бланш стала что-то говорить, но я прервал ее. – Скажи, Джулиан, как?.. – Я всегда с трудом вспоминал, как зовут его жену. – Как Памела? – Надо было бы спросить и о детях, но мне не хотелось заводить о них разговор. Мысль о внуках, не знаю почему, особенно удручала меня. – Надеюсь, цветет?
Джулиан хмуро кивнул. Знает, что я думаю о Памеле. Она, кстати, держит лошадей. Внезапно, словно упоминание о жене было сигналом, он кончил есть, решительно положил на стол салфетку, а Бланш поспешно наклонилась, нащупывая под стулом сумочку; она всегда робела в его присутствии. Короткий спор по поводу счета; я ему уступил. В холле он помог мне надеть пальто. Я вдруг почувствовал себя старым, ничтожным и обиженным. На улице промозглая ночь. Когда пошли к машине, Бланш взяла меня под руку, но я холодно отстранился. Большое черное авто Джулиана, тихо урча, помчалось по темным улицам – Джулиан за рулем становится на удивление собранным, решительным. На Портленд-Плейс на ведущих к моей двери ступеньках валялась куча тряпья; когда я выходил из машины, тряпье зашевелилось и оттуда на меня сонно глянуло страшное изъязвленное лицо.