Текст книги "Рассказчица"
Автор книги: Джоди Линн Пиколт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Часть третья
Как замечательно, что никому не нужно ждать ни минуты, прежде чем начать улучшать мир.
Дневник Анны Франк
Он был проворнее меня и сильнее. А когда наконец схватил, то зажал мне рот, чтобы я не кричала, и потащил в заброшенный сарай, где швырнул на пыльную копну сена. Я смотрела на него и удивлялась: как же можно было не заметить, кто он такой на самом деле?
– Меня ты тоже убьешь? – с вызовом спросила я.
– Нет, – тихо ответил Алекс. – Я делаю, что могу, для твоего спасения.
Он просунул руку в разбитое окно и взял горсть снега, помял его в ладонях, потом вытер их о разодранную рубашку.
Сквозь прорехи в ней видны были свежие раны на его плечах, груди и спине. Но, кроме них, еще десяток тонких нитяных следов от заживших порезов по всему предплечью и запястью до самой ладони.
– После того как он напал на тебя, – продолжил Алекс, – я стал делать это. Пока пек хлеб.
– Я не понимаю…
В лунном свете шрамы на его руке напоминали серебристую лестницу.
– Не по своей воле я стал таким, – сдержанно проговорил Алекс. – Я стараюсь держать Казимира под замком, чтобы его никто не видел. Кормлю его сырым мясом, но он всегда голоден. Я делаю, что могу, лишь бы естество не одерживало над ним верха. Себя я тоже пытаюсь обуздывать. Обычно мне это удается. Но один раз он сбежал, когда я ушел, чтобы достать ему еды. Я направился по его следам в лес. Он напал на твоего отца, когда тот рубил дрова для печи, но у твоего отца был топор. Когда я подбежал, чтобы отвлечь Казимира, это дало ему шанс дать отпор. Он рубанул Казимира по бедру. Я рванулся, чтобы выхватить у него топор. И не знаю, запах крови или адреналин у меня внутри… – Алекс отвернулся. – Я не знаю, почему это случилось, почему я не смог сдержаться. Он все-таки мой брат. Это мое единственное оправдание. – Алекс взъерошил рукой волосы, и они встали у него на голове петушиным гребнем. – Я понимал, если такое случится опять, хотя бы раз, это будет уже слишком. Нужно было найти какой-то способ, чтобы защитить других людей, на всякий случай. И я попросился работать у тебя.
Я посмотрела на его шрамы, вспомнила, как он каждый день пек для меня булочку и просил съесть ее всю. Вспомнила проданные на этой неделе багеты и покупателей, которые говорили, что их вкус был сродни религиозному опыту. Пришла мне на память и старуха Сал, которая говорила, что защититься от упыря можно, только испив его крови. Я подумала про розовый оттенок теста и поняла, о чем говорил мне Алекс.
Он пускал себе кровь, чтобы спасти нас всех от себя.
Сейдж
Моя бабушка выживала дважды. Задолго до того, как я узнала, что она имеет какое-либо отношение к Холокосту, она поборола рак.
Я была совсем крошкой, года три. Сестры отправлялись в школу на весь день, а мама брала меня к бабушке каждое утро, когда дед уходил на работу, чтобы она не оставалась одна, пока выздоравливает. Бабушке полностью удалили грудь. Она лежала на диване, я, сидя за кофейным столиком, смотрела «Улицу Сезам» и раскрашивала картинки, а мама прибиралась, мыла посуду и готовила еду. Каждый час бабушка делала зарядку – «ползла» пальцами по стене рядом с диваном, стараясь вытянуть руку как можно дальше. Это был способ восстановить поврежденные во время операции мышцы.
Каждое утро сразу по прибытии мама отводила бабушку в ванную принимать душ. Она закрывала дверь, расстегивала молнию на бабушкином домашнем халате и оставляла ее мыться самостоятельно. Через пятнадцать минут мама тихо стучала в дверь и входила. Появлялись они вместе: бабушка пахла тальком, была одета в свежий халат, волосы на затылке мокрые, а остальные почему-то сухие.
Однажды, устроив бабушку под душем, мама поднялась по лестнице наверх со стопкой выстиранного белья.
– Сейдж, – сказала она мне, – оставайся здесь, пока я не приду.
Я даже не отвернулась от телевизора; на экране был Оскар Ворчун, а я боялась Оскара. Если бы я оторвала от него взгляд, он мог бы улизнуть из своей мусорной корзины, пока я не смотрю.
Но как только мама ушла, Оскар тоже пропал с экрана, и я побрела в ванную. Дверь была не заперта на задвижку, чтобы мама могла войти. Я приоткрыла ее совсем чуть-чуть, и меня сразу обдало влажным паром. Я почувствовала, как мои волосы от влажного воздуха скручиваются в завитки.
Сперва я ничего не видела. Я будто вошла в облако. Но потом, когда зрение прояснилось, я заметила за стеклом душевой кабинки бабушку – она сидела на маленьком пластмассовом стульчике. Бабушка выключила воду, но на голове у нее была шапочка для душа, похожая на шляпку гриба из мультфильма – красная с белыми пятнышками. Колени у нее были накрыты полотенцем, и она здоровой рукой присыпала тело тальком.
Я никогда не видела бабушку голой. И маму тоже, если уж на то пошло. А потому испугалась – ее тело так сильно отличалось от моего.
Кожа, к примеру, отвисала на коленях, локтях и животе, как будто ее нечем было наполнить. Бедра совсем белые, словно она никогда не бегала по улице в шортах, хотя, вероятно, так и было.
Номер на руке напомнил мне цифры, которые считывал с товаров продавец в магазине, когда мы покупали продукты.
И конечно, шрам на месте левой груди.
Все еще злой и красный. Из-под стежков, как гребень горы, выпирала сжатая ими плоть.
Тут бабушка увидела меня. Правой рукой она открыла дверцу душа, так что я едва не задохнулась от запаха талька.
– Иди сюда, Сейджела, – сказала она. – Мне от тебя нечего прятать.
Я сделала шаг вперед и остановилась, потому что шрамы на теле бабушки были даже страшнее Оскара.
– Ты замечаешь, что во мне что-то не так? – продолжила бабушка.
Я кивнула. У меня тогда не хватало слов, чтобы объяснить, чего я не вижу, но я понимала, что так быть не должно, указала на рану и сказала:
– Ее нет.
Бабушка улыбнулась, и этого хватило, чтобы я перестала видеть шрам и снова узнала ее.
– Да, – сказала она. – Но видишь, сколько еще меня осталось?
Я жду в комнате бабушки, пока Дейзи готовит ее ко сну: мягкими движениями кладет подушки так, как любит бабушка, и подтыкает одеяло, прежде чем уйти. Я сажусь на край кровати и беру бабушку за руку. Рука у нее сухая и холодная. Я не знаю, что сказать. Я не знаю, что тут еще можно сказать.
Кожа у меня на лице почесывается, будто шрамы обладают способностью узнавать друг друга, только те, что сегодня обнажила бабушка, невидимы. Хочется поблагодарить ее за рассказ. За то, что она выжила, ведь без нее меня бы здесь не было. Но как сказала бабушка, иногда слов недостаточно, чтобы выразить чувства, которые вы хотите в них вложить.
Бабушкина свободная рука приплясывает у края одеяла, подтягивает его к подбородку.
– Когда закончилась война, – говорит она, – знаешь, к чему мне было трудно привыкнуть? К комфорту. Я долго не могла спать на матрасе. Вместо этого брала одеяло и ложилась на полу. – Она смотрит на меня, и на миг я вижу девушку, какой она была. – Это твой дед помог мне выправиться. «Минка, – говорил он, – я тебя люблю, но я не буду спать на полу».
Я помню деда как тихого старика, который любил книги. Пальцы у него всегда были запачканы чернилами оттого, что он выписывал чеки покупателям в своем букинистическом магазине.
– Вы познакомились в Швеции, – говорю я, потому что такую историю нам рассказывали.
Бабушка кивает:
– Когда я выздоровела после тифа, поехала туда. Тогда мы, выжившие, могли ездить по Европе бесплатно. Я отправилась с еще несколькими женщинами в пансион в Стокгольме и каждый день завтракала в ресторане просто потому, что могла. А он служил в армии и получил увольнительную. Он сказал, что в жизни не видел девушку, которая съедала бы зараз столько блинов. – Бабушка улыбается, морщины залегают глубже, преображая ее лицо. – Он каждый день приходил в тот ресторан и сидел рядом со мной у стойки, пока я не согласилась пообедать с ним.
– Ты свела его с ума.
– Едва ли, – смеется бабушка. – Я была кожа да кости. Ни груди, ни бедер, ничего. Волосы у меня на голове были самое большее сантиметра три длиной – больше после борьбы со вшами и быть не могло. Едва ли я вообще была похожа на девушку. На том первом свидании я спросила его: что он во мне нашел? И он сказал: «Свое будущее».
Вдруг я вспоминаю, как в юности вместе с сестрами и бабушкой пошла гулять по округе. Я не хотела идти – читала интересную книгу, – и тащиться неизвестно куда казалось мне напрасной тратой времени. Но мама настояла, чтобы пошли мы все, и вот мы, три девицы, поплелись вокруг квартала в черепашьем бабулином темпе. Мы захотели идти посреди улицы, и это привело ее в ужас.
– Зачем лезть в сточную канаву, – сказала бабушка, – когда у вас есть прекрасный тротуар?
Тогда я подумала, что она чрезмерно осторожничает, беспокоится, вдруг поедет машина, хотя здесь, в жилом районе с частными домами, они редко появлялись. Теперь я поняла: ей было не понять, отчего мы не хотим идти по тротуару просто потому, что можем.
Человек, переживший лишение свободы, вероятно, считает такие вещи привилегией, а не правом.
– Когда мы только приехали в Америку, твой дед предложил мне вступить в группу таких же, как я, – ну тех, кто был в лагерях, понимаешь. Я потащила его с собой. Мы побывали на трех собраниях. Все там говорили о том, что с ними произошло и как они ненавидят немцев. Зачем мне это? Я жила в прекрасной новой стране. Мне хотелось говорить о кино, о моем красавце-муже, о моих новых друзьях. Так что я перестала туда ходить и зажила своей жизнью.
– После того что сделали с тобой немцы, как ты можешь простить их? – Сказав это вслух, я подумала о Джозефе.
– Кто говорит, что я простила? – удивленным тоном отвечает бабушка. – Я никогда не смогу простить шутцхафтлагерфюреру убийство моей лучшей подруги.
– Я не виню тебя.
– Нет, Сейдж. Я имею в виду, не смогу – в буквальном смысле, потому что не мне его прощать. Это могла бы сделать только Дарья, а из-за него это стало невозможным. Но, по той же логике, мне следовало бы простить гауптшарфюрера. Он сломал мне челюсть, но он же спас мне жизнь. – Бабушка качает головой. – И все же я не могу.
Бабушка молчит так долго, что я думаю, она уснула.
– Когда я стояла в той камере, – наконец тихо произносит она, – я ненавидела его. Не за то, что заставил довериться себе и обманул, и даже не за избиение. Но за то, что он лишил меня сочувствия к врагам. Я больше не вспоминала герра Бауэра или герра Фассбиндера; я стала думать, что все немцы одинаковые, и ненавидела их всех. А это означало в тот момент, что я не лучше любого из них.
Лео видит, как я закрываю за собой дверь спальни, после того как бабушка уснула.
– Как вы?
Я замечаю, что он прибрался на кухне, вымыл чашки, из которых мы пили чай, смахнул со стола крошки, вытер столешницу.
– Она уснула, – говорю я, уклоняясь от ответа. Как я? Как можно чувствовать себя после такого рассказа? – И Дейзи здесь, если ей что-нибудь понадобится.
– Поверьте, я знаю, как тяжело слушать такие истории…
– Вы не знаете, – перебиваю его я. – Вы этим зарабатываете на жизнь, Лео, но вас лично это не касается.
– Вообще, для меня это очень даже личное, – возражает он, и я сразу чувствую себя виноватой.
Лео всю жизнь посвятил розыску военных преступников, а я не позаботилась о том, чтобы выудить из бабушки ее историю, когда, уже будучи подростком, узнала, что она пережила Холокост.
– Он Райнер Хартманн, да? – спрашиваю я.
Лео выключает свет на кухне и говорит:
– Ну, мы это проверим.
– Вы мне что-то недоговариваете?
Он слабо улыбается:
– Я агент федеральной службы, и, если отвечу, мне придется вас убить.
– Правда?
– Нет. – Он придерживает для меня дверь, а затем убеждается, что она заперта за нами. – В настоящий момент нам известно только то, что ваша бабушка была в Освенциме. Там служили сотни эсэсовских офицеров. Она пока не признала в вашем Джозефе одного из них.
– Он не мой Джозеф.
Лео распахивает передо мной дверцу взятой напрокат машины, а сам подходит к месту водителя.
– Я знаю, вы испытываете к этому делу вполне законный интерес и хотели бы, чтобы оно завершилось еще вчера. Но для того, чтобы мой отдел сделал это, мы должны расставить все точки над «i» и прочертить все палочки на «t». Пока вы сидели со своей бабушкой, я позвонил в Вашингтон. Мой историк, Джиневра, сейчас обрабатывает разные фотографии и отправит их мне в отель со службой доставки. Если нам повезет и ваша бабушка будет готова, мы получим доказательства, необходимые, чтобы этот ком покатился дальше. – Лео отъезжает от дома.
– Но Джозеф доверился мне, – возражаю я.
– Вот именно. Он не хотел, чтобы его экстрадировали или преследовали по закону, в противном случае он пришел бы со своим признанием ко мне. Мы не представляем, что у него на уме: вводит он сам себя в заблуждение или это такая странная тяга к смерти. Есть дюжина причин, которые объясняют его желание, чтобы вы помогли ему покончить с собой, и, может быть, он думает, что должен выглядеть в ваших глазах достойным осуждения, прежде чем вы станете обдумывать его просьбу. Я не знаю.
– Но все эти подробности…
– Ему за девяносто. Он мог последние пятьдесят лет смотреть по телевизору канал «История». Есть много экспертов по Второй мировой войне. Подробности хороши, но только в том случае, когда их можно прикрепить к конкретному лицу. Вот почему, если нам удастся сопоставить рассказ старика со свидетельствами человека, который на самом деле видел его в Освенциме, у нас появится дело.
Я складываю руки на груди:
– В сериале «Закон и порядок» дела двигаются гораздо быстрее.
– Это потому, что контракт Маришки Харгитей[66]66
Маришка Харгитей – американская актриса, исполнительница главной роли в сериале «Закон и порядок».
[Закрыть] скоро надо возобновлять, – говорит Лео. – Знаете, когда я впервые слушал рассказ выжившего после концлагеря, то чувствовал то же самое, хотя речь шла не о моей родной бабушке. Мне хотелось перебить всех нацистов. Даже мертвых.
Я утираю глаза, стыдно плакать при нем.
– Некоторые вещи из ее рассказа просто невозможно представить.
– Я слышал их не одну сотню раз, – тихо отзывается Лео, – и легче от этого не становится.
– Так что́, мы теперь просто поедем домой?
Лео кивает:
– Выспимся хорошенько и дождемся, пока мне доставят посылку. Тогда мы сможем еще раз навестить вашу бабушку в надежде, что она опознает его.
А если нет, кому мы поможем? Точно не бабушке. Она долгие годы создавала себя заново, чтобы не быть больше жертвой. Но разве мы не подтолкнем ее снова к этой мысли, прося опознать своего мучителя? Я думаю о Джозефе, или Райнере, или как там его на самом деле звали. У каждого своя история, все держат в тайне какие-то события из прошлого, чтобы сохранить свою личность. Некоторым это удается лучше, или они стараются больше других.
Но как жить в мире, где все оказываются не теми, за кого себя выдают?
Между нами разрастается тишина, она заполняет салон машины. Вдруг голос из навигатора командует: «Поверните налево», – и я вздрагиваю. Там шоссе. Лео возится с радиоприемником.
– Может, послушаем музыку?
По ушам бьет тяжелый рок, и Лео морщится.
– Жаль, что у нас нет CD-дисков, – говорю я.
– Я все равно не знаю, как ими пользоваться. У меня в машине нет ни одного.
– У вас нет CD-плеера? Вы шутите? Что у вас за машина? «Модель T»?[67]67
«Форд Модель Т», известный также как «Жестяная Лиззи», разработан компанией «Ford Motor» и выпускался с 1908 по 1927 год.
[Закрыть]
– У меня «субару». В ней только восьмитрековый кассетник.
– Они все еще есть?
– Не осуждайте. Я любитель винтажного.
– Значит, вам по душе все старое, – говорю я, заинтригованная. – The Shirelles и the Troggs; Jan and Dean…
– Ну, – говорит Лео, – они вовсе не старые. Вот Кэб Кэллоуэй, Билли Холидей, Пегги Ли… Вуди Херман…
– Сейчас у вас взорвется мозг, – отвечаю я и настраиваю радио на волну новой станции.
Слышится воркующий голос Розмари Клуни. Глаза Лео расширяются.
– Невероятно, – говорит он. – Это бостонское радио?
– «Сириус ХМ». Спутниковое. Модная технология. Кстати, теперь еще снимают кино со звуком.
Лео усмехается:
– Я знаю, что такое спутниковое радио. Просто никогда…
– Не думали, что его стоит слушать? Не опасно ли жить в прошлом?
– Не опаснее, чем в настоящем, понимая, что ничего не изменилось, – отвечает Лео.
И я вновь задумываюсь о бабушке.
– Она говорит, что именно поэтому никогда не рассказывала о случившемся с ней. Считала, что в этом нет смысла.
– Я не совсем верю ей, – говорит Лео. – Видеть, как история повторяется… Наверное, это вызывает ощущение жизненного поражения, но обычно выжившие не рассказывают о пережитом по другой причине.
– По какой?
– Не хотят тревожить родных. Это посттравматическое стрессовое расстройство. Некоторые люди, психически травмированные, не способны отключить определенные эмоции и не задевать ими других. Выжившие, которые с виду совершенно нормальны, внутри могут быть эмоционально опустошены. И из-за этого им не всегда удается сохранять прочную связь со своими детьми и супругами, или они принимают сознательное решение не делать этого, чтобы не огорчать тех, кого любят. Они боятся, вдруг у близких, с которыми они поделятся воспоминаниями, начнутся ночные кошмары; опасаются привязаться к кому-то и снова пережить потерю этого человека. В результате их дети вырастают и следуют той же модели поведения в своих семьях.
Я пытаюсь, но не могу вспомнить, чтобы мой отец держался отчужденно. Тем не менее он не разглашал бабушкиных секретов. Пыталась ли бабушка уберечь его от стресса, ничего не рассказывая? Страдал ли он, несмотря на это? Или эта эмоциональная разобщенность сказывается через поколение? Я прячу от людей свое лицо; работаю по ночам, в одиночестве; позволила себе влюбиться в мужчину, который никогда не будет моим, из убеждения, что мне не посчастливится найти того, кто полюбит меня навеки. Прячусь я от мира из-за своего уродства или мое уродство состоит в том, что я прячусь? А мой шрам – только спусковой крючок для посттравматического синдрома, который передан мне по наследству?
Я замечаю, что у меня из глаз текут слезы, только когда машина вдруг резко пересекает три полосы.
– Простите, – говорит Лео и останавливается у тротуара. В зеркале заднего вида отражаются его глаза. – Глупо было говорить такое. Примите к сведению: подобные вещи случаются далеко не всегда. Вот вы, к примеру, совершенно нормальны.
– Вы меня не знаете.
– Но вы мне нравитесь.
Эти слова, похоже, шокируют самого Лео не меньше, чем меня.
– Могу поспорить, вы говорите это всем девушкам, которые бьются в истерике.
– Ах, вы разгадали мой modus operandi.
Он протягивает мне носовой платок. Кто в наши дни носит с собой платки? Парень, у которого в машине восьмитрековый кассетник, полагаю. Я вытираю глаза, сморкаюсь и сую маленький квадратик ткани в карман.
– Мне двадцать пять лет. Меня отстранили от работы. Мой единственный друг – бывший нацист. Моя мать умерла три года назад, а кажется, это было вчера. У меня нет ничего общего с сестрами. Последние близкие отношения у меня были с женатым мужчиной. Я замкнута. Я скорее соглашусь, чтобы мне прочистили зубной канал, чем сфотографируюсь, – выпаливаю я, рыдая почти что до икоты. – У меня нет даже домашнего животного.
Лео склоняет голову набок:
– Даже золотой рыбки? – (Я качаю головой.) – Ну, многие люди теряют работу. Ваша дружба с нацистом может привести к депортации или экстрадиции военного преступника. По-моему, это даст вам повод пообщаться с сестрами. Фотографии в наши дни так ретушируют, что все равно нельзя доверять тому, что на них видишь. А что до вашей замкнутости, – добавляет он, – вы, кажется, не испытывали проблем, разговаривая со мной. – (Я на мгновение задумываюсь.) – Знаете, что вам нужно?
– Взглянуть правде в глаза?
Лео заводит машину и говорит:
– Увидеть перспективу. К черту все! Не поедем домой. У меня есть идея получше.
Помню, в детстве я думала, что церкви невероятно красивые, в них витражи и каменные алтари, сводчатые потолки, отполированные скамьи. В противоположность им синагога, куда меня притащили, когда сестры проходили обряд бат-мицва, – до нее пришлось ехать целый час, – оказалась совершенно неказистой. Ее крыша увенчивалась массивной коричневой блямбой; холл украшала какая-то абстрактная железяка, вероятно изображавшая горящий куст, но больше похожая на ограду из колючей проволоки. Цветовую гамму составляли цвет морской волны, оранжевый и жженая сиена, словно 1970-е облевали тут все стены.
Теперь, как только Лео открыл передо мной дверь, я решила: либо евреи в принципе плохие декораторы интерьеров, либо все их молитвенные дома построены в 1972-м. Двери в главный зал закрыты, но я слышу просачивающуюся оттуда сквозь щели у пола музыку.
– Похоже, уже началось, – говорит Лео, – но ничего.
– У нас будет свидание на пятничной вечерней молитве?
– Это свидание? – отзывается Лео.
– Вы из тех людей, которые перед путешествием уточняют, где ближайшая больница, только ищете не больницу, а синагогу?
– Нет. Я был здесь один раз. В одном моем деле свидетельские показания давал человек, работавший в зондеркоманде. Несколько лет назад он умер, и сотрудники моего отдела ездили сюда на похороны. Я знал, что мы где-то поблизости.
– Говорю вам, религия меня не особо интересует…
– Верно подмечено, – отвечает Лео, крепко берет меня за руку, приоткрывает дверь в молельный зал и затаскивает меня туда.
Мы усаживаемся на последнюю скамью слева. Раввин с возвышения приветствует собравшихся и говорит, как приятно молиться всем вместе. Он начинает читать молитву на иврите.
Я вспоминаю тот момент, когда уговорила своих родителей перестать ходить в синагогу. На лбу выступает пот. Меня будто отбрасывает назад во времени. Лео сжимает мою руку.
– Просто попробуй, – шепчет он.
И не отпускает меня.
Когда не понимаешь языка, на котором говорят, есть два выхода: можно бороться с ощущением изоляции или отдаться ему. Я позволяю молитве волной прокатиться по мне. Наблюдаю за собравшимися, когда настает их черед читать ответную молитву, они как актеры, заучившие реплики. Выходит кантор, начинает петь, в мелодии слышны печаль и сожаление. Вдруг меня пронзает мысль: с этими словами выросла моя бабушка. Эти ноты – она их слушала. И все эти люди – пожилые пары и семьи с малышами; дети лет десяти-двенадцати, готовящиеся пройти бар-мицву и бат-мицву; родители, такие гордые своими чадами, что не могут удержаться и без конца трогают их волосы, гладят по плечам, – их не было бы здесь, если бы все пошло так, как планировали Райнер Хартманн и остальные приспешники нацистского режима.
История – это не про даты, места и войны. Это про людей, которые заполняют пространство между ними.
Вот молитва за больных и здоровых, проповедь от раввина. Вот благословение хлеба и вина.
Потом настает время каддиша – молитвы за любимых людей, которые умерли. Я чувствую, что Лео встает на ноги.
Зазвучали начальные слова каддиша.
Нагнувшись, Лео поднимает и меня тоже. Я сразу впадаю в панику, уверенная, что все таращатся на меня – девицу, не знающую ни строчки из роли, на которую ее выбрали.
– Просто повторяй за мной, – шепчет Лео; я так и делаю – произношу незнакомые слоги, которые катаются на языке, как галька, и забиваются в уголки рта. – Аминь, – наконец произносит Лео.
Я не верю в Бога. Но, сидя здесь, в зале, полном людей, которые думают иначе, понимаю, что верю в людей, в их силу помогать друг другу и радоваться жизни, несмотря ни на что. Я верю, что невероятное каждый день одерживает верх над обыденным. Верю, что надежда, пусть даже всего лишь на лучшее завтра, – это самое сильное лекарство на планете.
Раввин читает последнюю молитву, а когда поднимает лицо к собравшимся, оно у него ясное и обновленное – спокойная гладь озера на заре нового дня. Если быть честной до конца, я и сама чувствую себя примерно так же, словно перевернула исписанную страницу и готова начать с чистого листа.
– Шаббат шалом! – возглашает раввин.
Сидящая рядом со мной женщина примерно такого же возраста, как моя мать, с копной рыжих, сильно вьющихся волос, которые противятся закону всемирного тяготения, растягивает рот в широченной улыбке и показывает мне свои пломбы.
– Шаббат шалом, – говорит она и крепко сжимает мою руку, как будто мы с ней знакомы всю жизнь.
Маленький мальчик впереди нас, который все время ерзал, скачет на коленях у отца и тянет вверх ручонки с пухлыми растопыренными пальчиками, выражая восторг. Его папаша смеется.
– Что ты говоришь? – побуждает он свое чадо произнести заветные слова. – Шаббат? – (Мальчик, вдруг притихнув, утыкается лицом в плечо отца.) – В следующий раз, – с улыбкой произносит довольный родитель.
Вокруг все повторяют тот же возглас, он лентой оплетает всех молящихся вместе, стягивает их, как шнурок, продернутый в кулиску мешка. Люди начинают выходить из зала в холл, где приготовлен Онег Шаббат – чай с печеньем, где их ждут разговоры. Я стою на месте, потому что Лео не двигается.
Он окидывает взглядом зал с таким выражением на лице, которое я сперва не могу разгадать. Может, задумчивость. Или гордость? Наконец он смотрит на меня:
– Вот. Вот ради чего я работаю.
За Онег Шаббатом Лео приносит мне чай со льдом в пластиковом стаканчике и ругелах, от которого я вежливо отказываюсь, так как он явно куплен в магазине, а я точно могу испечь лучше. Лео называет меня булочковым снобом, и мы продолжаем смеяться над его шуткой, когда к нам приближается пожилая пара. Я тут же инстинктивно начинаю отворачиваться, чтобы скрыть изувеченную часть лица, но в голове внезапно вспыхивает вспоминание о бабушке, как она объяснила мне отсутствие груди тогда, много лет назад, и как сегодня рассказывала о Холокосте. «Но взгляни, сколько еще меня осталось!»
Я приподнимаю подбородок и смотрю прямо на стариков, пусть скажут что-нибудь о моем шраме.
Но они ничего не говорят. Спрашивают нас, давно ли мы в этом городе?
– Просто проезжали мимо, – отвечает им Лео.
– Здесь приятные люди, – говорит женщина. – Так много молодых семей.
Очевидно, они решили, что мы – пара.
– О, мы не… то есть он не…
– Она пытается сказать, что мы не женаты, – объясняет за меня Лео.
– Это ненадолго, – говорит мужчина. – Завершение начатых ею фраз – это первый шаг.
Еще два раза к нам подходят с вопросом: «Вы недавно сюда переехали?» В первый раз Лео отвечает, что мы, вообще-то, собирались пойти в кино, но ничего путного не показывают, а потому вместо этого решили заглянуть в синагогу. Во второй говорит, что он федеральный агент и я помогаю ему работать над делом. Мужчина, задавший вопрос, рассмеялся:
– Отличная шутка!
– Удивительно, как трудно заставить людей поверить в правду, – говорит мне Лео, когда мы уже идем через парковку.
Но я не удивлена. Сама так же яростно отбивалась от Джозефа, когда тот пытался открыть мне, кем был.
– Наверное, это потому, что бо́льшую часть времени мы не хотим признаваться в этом самим себе.
– Это верно, – задумчиво произносит Лео. – В чем только не убедишь себя, покупаясь на сладкую ложь.
Можно поверить, что абсолютно бесперспективная работа – это хороший карьерный путь. Можно объяснять, что не подпускаешь к себе людей, потому что ты уродка, хотя на самом деле тебя коробит от мысли о близости с кем-нибудь, потому что ты боишься, как бы этот человек не оставил у тебя в душе еще более глубоких шрамов. Можно убеждать себя, что безопаснее любить того, кто никогда по-настоящему не полюбит тебя, ведь нельзя же потерять того, кто тебе никогда не принадлежал.
Может, оттого, что Лео – профессиональный хранитель секретов, или потому, что сама я сегодня получила тяжелую эмоциональную травму, или дело просто в том, что он слушает меня внимательнее, чем все, с кем я когда-либо говорила, – не знаю точно почему, но я вдруг начинаю выкладывать ему такие вещи, в которых никогда и никому не признавалась. На обратном пути я говорю Лео, что всегда была отщепенкой, даже в своей семье. Сообщаю, что боялась смерти родителей и сомневалась, смогу ли сама содержать себя. Признаюсь, что, когда ко мне приходят сестры, меня коробит от их разговоров о том, как трудно вдвоем владеть одной машиной, о средствах по уходу за кожей «Moroccanoil» и о том, что сказал доктор Оз по поводу здоровья толстой кишки. Я делюсь с ним тем, что однажды за целую неделю не произнесла ни слова – просто хотела проверить, удастся ли мне это и узнаю ли я свой голос, когда наконец заговорю. Я признаюсь ему, что в тот момент, когда хлеб выходит из печи и я слышу, как каждая буханка хрустит и поет от перепада температур, я ближе всего подхожу к вере в Бога.
В Вестербрук мы въезжаем около одиннадцати вечера, но я не устала.
– Кофе? – предлагаю я. – Тут есть отличное место, которое открыто до полуночи.
– Если я сейчас выпью кофе, то не угомонюсь до самого утра, – отвечает Лео.
Я опускаю глаза на свои руки, лежащие на коленях. Какая же я наивная! Другая на моем месте знала бы, как себя вести, поняла бы, что это товарищество между нами вызвано делом, которое расследует Лео, и не приняла его за настоящую дружбу.
– Но, – добавляет он, – может быть, у них есть травяной чай?
Вестербрук – сонный городок, так что в кафе сидят всего несколько человек, хотя сейчас вечер пятницы. Девушка с фиолетовыми волосами, увлеченная томом Пруста, раздражена тем, что мы своим заказом отрываем ее от чтения.
– Я бы отпустил нелестный комментарий по поводу американской молодежи, – говорит Лео, настояв на том, что заплатит за мой латте, – если бы не был впечатлен тем фактом, что она читает не «Пятьдесят оттенков серого».
– Может, это поколение спасет мир, – говорю я.
– Разве не каждое поколение думает так о себе?
А мое? Или мы настолько заняты собой, что даже не подумали поискать ответы в опыте других? Разумеется, я представляла, что такое Холокост, но, даже узнав, что моя родная бабушка пережила его, старательно избегала задавать вопросы. Была ли я слишком апатичной или напуганной, чтобы считать, будто такая давняя история может иметь какое-то отношение к моему настоящему или будущему?
А поколение Джозефа? По его словам, в юности он верил, что мир без евреев станет лучше. Так что́, он расценивает результат как неудачу? Или как пулю, от которой увернулись?
– Я все думаю, какой же из них настоящий, – говорю я себе под нос. – Тот, что писал рекомендации для поступления в колледж сотням ребят, вел бейсбольную команду к стадии плей-офф на чемпионате штата, делится булочкой со своей собакой, или тот, кого описывала моя бабушка?
– Вероятно, тут нет однозначного ответа, – говорит Лео. – Он может быть и тем и другим.
– Значит, ему пришлось каким-то образом избавиться от угрызений совести, чтобы творить то, что он делал в лагере? Или у него ее просто не было?
– Это имеет значение, Сейдж? У него явно не было представления о добре и зле. А если бы было, он не стал бы выполнять приказы, вынуждавшие его совершать убийства. Убив один раз, он уже не мог снова стать совестливым, это было бы подозрительно, как обретение Бога умирающим на больничной койке. Так какая разница, был ли он святым в последние семьдесят лет? Это не оживит убитых им людей. Он это знает, иначе не стал бы искать у вас прощения. Чувствует, что пятно с него так и не смыто. – Лео подается ко мне. – Вы знаете, в иудаизме есть два греха, которые нельзя простить. Первый – это убийство, потому что молить о прощении нужно потерпевшую сторону, а как это сделать, если жертва зарыта на шесть футов под землю. Но второй непростительный грех – это опорочить чье-то честное имя. Как мертвый не может простить убийцу, так и доброе имя невозможно восстановить. Во время Холокоста евреев убивали, их репутацию мешали с грязью. Так что не важно, как сильно Джозеф раскаивается в своих поступках, счет все равно два – ноль не в его пользу.




























