444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Джоди Линн Пиколт » Рассказчица » Текст книги (страница 19)
Рассказчица
  • Текст добавлен: 30 сентября 2026, 11:00

Текст книги "Рассказчица"


Автор книги: Джоди Линн Пиколт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

Когда мы наконец совладали с собой, то некоторое время сидели, тяжело дыша и обняв друг друга изможденными руками, как два сцепившихся богомола.

– Если ты не можешь дать мне обезболивание, – сказала Дарья, – тогда отвлеки меня, ладно?

– Могу спеть тебе, – предложила я.

– Ты хочешь сделать мне больнее или унять боль? – Подруга в отчаянии смотрела на меня. – Расскажи историю.

Я кивнула. Достала из кармана ручку и постаралась вытереть ее как можно лучше, что было нелегко, так как одежда у меня была грязная. Потом я взглянула на свою лучшую подругу, мою единственную подругу.

Рассказывать ей что-нибудь из нашего прошлого было нельзя, это слишком расстроит ее. Представлять наше будущее – невозможно, едва ли оно у нас было.

Только одну историю я помнила наизусть: ту, которую я писала, а Дарья читала многие годы.

– Отец обсуждал со мной детали своего ухода, – начала я, слова всплывали из глубины памяти и механически слетали с языка. – Ания, – говорил он, – чтобы на моих похоронах никакого виски. Пусть будет самое лучшее вино из ежевики. И ни капли слез, запомни. Только танцы. А когда меня опустят в землю, хочу, чтобы зазвучали фанфары и полетели белые бабочки. – Личность, вот какой был у меня отец. Деревенский пекарь, каждый день в придачу к хлебам, которые готовил для жителей, он пек одну булочку для меня – особенную и самую вкусную, свернутую в кольцо и похожую на корону принцессы, в тесто отец добавлял сладкую корицу, шоколад и один секретный ингредиент – свою любовь ко мне (так говорил он сам), и ничего вкуснее я в жизни не ела.

Я осторожно открыла Дарье рот и приставила ручку к распухшей десне. Взяла в руку камень, который подобрала на улице.

Мы жили на окраине деревушки, такой маленькой, что все знали друг друга по именам. Наш дом с соломенной крышей был сложен из речных камней; печь, в которой отец готовил хлеб, прогревала его целиком. Я частенько сидела за кухонным столом и лущила горох, который растила сама в маленьком садике позади дома, а отец открывал заслонку кирпичной печи, засовывал внутрь пекарскую лопату и вынимал круглые румяные караваи. Свет мерцающих углей подсвечивал мышцы его рук и спины, рельефно выделявшиеся под пропитанной потом рубахой.

– Я не хочу, чтобы меня хоронили летом, Ания, – говорил он. – Постарайся, чтобы я умер в прохладный день, когда дует свежий ветерок. Пока птицы не улетели на юг, пусть споют для меня.

Я притворялась, что беру на заметку его просьбы. Меня не пугали такие мрачные разговоры; отец казался мне слишком здоровым и сильным, чтобы я могла поверить, будто эти его просьбы когда-нибудь придется выполнять. Некоторые жители деревни находили наши отношения с отцом странными – как мы можем шутить о таких вещах? – но моя мать умерла, когда я была маленькой, и у нас никого больше не было: у меня – он, а у него – я.

Дарья наконец расслабилась, зачарованная туманом моих слов. Но и весь барак тоже притих; женщины слушали меня.

– Отец обсуждал со мной подробности своего ухода… – сказала я и занесла камень над ручкой, – но в конце концов я опоздала.

Произнося последнее слово, я стукнула камнем по ручке, как по зубилу. Дарья издала нечеловеческий вопль и изогнулась, будто ее полоснули мечом. Я в ужасе отпрянула. Что я натворила! А она зажала рукой рот и перекатилась на бок.

Когда Дарья взглянула на меня, глаза у нее были ярко-красные, сосуды в них полопались от крика. Кровь текла по подбородку, будто она упырь, только что убивший свою жертву.

– Прости меня! – воскликнула я. – Я не хотела делать тебе больно…

– Минка, – просипела моя подруга сквозь слезы, сквозь кровь и стала хватать меня за руку; по крайней мере, мне показалось, что она делает именно это, а потом я поняла: Дарья пыталась что-то дать мне.

На ее ладони лежал выбитый гнилой зуб.

На следующий день лихорадка у Дарьи спала. Я снова принесла завтрак с кухни, чтобы получить дополнительную порцию и помочь подруге набраться сил. Она улыбнулась мне, и я увидела дырку на месте выбитого зуба, черный провал.

Тем вечером в нашем бараке появилась новая жилица. Она была из Радома и отдала своего трехлетнего ребенка старухе-матери на платформе, где арестанты выгружались из вагонов. Такой совет ей шепнул мужчина в полосатой робе. Женщина плакала не переставая.

– Если бы я знала, – захлебываясь слезами, причитала она. – Если бы я знала, почему он так сказал, то никогда бы не сделала этого.

– Тогда вы оба уже были бы мертвы, – сказала Эстер, самая старшая в нашем бараке женщина, пятидесяти двух лет. Она работала с нами в «Канаде» и имела свой бизнес на лагерном черном рынке – меняла украденные из чемоданов сигареты и одежду на еду.

Новая арестантка не унималась. Такое случалось нередко, но эта плакальщица выражала свое горе очень громко. А мы все вымотались от недоедания и долгой работы. Ее слезы расстраивали нас. Она была хуже дочки раввина из Люблина, которая всю ночь напролет молилась.

– Минка, сделай что-нибудь, – наконец попросила Эстер.

– Что я могу сделать?

Не в моих силах вернуть ей ребенка или мать. Я не властна изменить то, что случилось. Честно говоря, меня эта женщина раздражала; вот какой жестокой я стала. В конце концов, мы все перенесли утраты, как и она. С чего она взяла, что ее горе какое-то исключительное и лишает нас драгоценных часов сна?

– Если мы не можем утихомирить ее, может, тогда заглушим? – предложила одна девушка.

Послышался одобрительный хор голосов.

– На чем ты закончила, Минка? – спросила Эстер.

Сперва я не поняла, про что она говорит. А потом сообразила: эта женщина хочет услышать сочиненную мной историю, ту, которой я отвлекала Дарью прошлой ночью. Если она сработала как обезболивание, может, и плач этой несчастной о своем ребенке заглушит?

Женщины уселись на нарах, похожие на стебли тростника у края пруда, – тощие и слегка покачивающиеся, они опирались друг на друга. Я видела, как блестят их глаза в темноте.

– Давай, – Дарья толкнула меня локтем, – у тебя благодарные слушатели.

И я начала рассказывать про Анию, для которой день начался, как обычно. Октябрь выдался на удивление холодный; листья срывало ветром с ветвей деревьев, и они маленькими вихрями кружились в демоническом танце у ее ботинок, отчего она и поняла, что случится беда. Отец научил ее, помимо всего прочего, завязывать шнурки, находить путь по звездам, распознавать чудовище под личиной человека.

Я рассказывала о жителях деревни, доведенных до грани отчаяния. Кто-то убивал скотину на фермах, из домов пропадали собаки. В округе орудовал какой-то свирепый зверь, он был среди них.

Я рассказала им о Дамиане, капитане стражи, который хотел, чтобы Ания вышла за него замуж, и не гнушался для этого принуждением. Как он сказал испуганным людям, что если они останутся за стенами деревни, то будут в безопасности.

Эту часть я написала после того, как мы переехали в гетто. Когда я еще верила в это.

В бараке стояла тишина. Дочь раввина больше не молилась; рыдания новой женщины стихли.

Я описала, как Дамиан взял последний багет, который Ания должна была продать на рынке, как он поднял в руке монеты, чтобы она не могла их достать, и не отдавал, пока девушка не согласилась поцеловать его. Как она спешила домой с пустой корзиной, а он впивался глазами в ее спину.

– Дом от тропинки отделял ручей, – произнесла я голосом Ании. – И отец положил широкую доску, чтобы мы могли перебираться через него. Но сегодня, когда я дошла до переправы, то остановилась и нагнулась к воде, чтобы напиться и смыть горький вкус Дамиана, приставший к моим губам.

Я сцепила руки.

– Вода… стала красной. Я поставила на землю корзину, которую несла, и пошла вдоль берега вверх по течению ручья… и тогда я увидела.

– Что увидела? – сонно спросила Эстер.

В ту минуту я вспомнила, как мать говорила мне, что нужно быть человеком, ставить интересы других выше своих собственных. Я посмотрела на новую заключенную и подождала, пока она не встретится со мной взглядом, и после этого сказала:

– Вам придется подождать до завтра. Тогда узнаете.

Иногда, чтобы протянуть еще один день, вам нужна веская причина цепляться за жизнь.

Именно Эстер посоветовала мне записывать свою историю.

– Кто знает, – сказала она, – может, когда-нибудь ты станешь знаменитой.

Я рассмеялась:

– Скорее, эта история умрет вместе со мной.

Но я поняла, о чем она просит: пусть моя история существует, чтобы ее могли читать и перечитывать, даже если меня заберут отсюда. Истории всегда переживают своих сочинителей. Мы много узнаём о Гёте и Чарльзе Диккенсе из написанных ими книг, хотя сами авторы давным-давно умерли.

Думаю, именно эта мысль стала толчком к тому, чтобы взяться за дело. Ведь от меня не останется даже фотографии, которую кто-нибудь сможет стащить из «Канады» и запомнить. У меня не осталось ни дома, ни родных, которые хранили бы память обо мне. Может, я вообще недостаточно примечательна, чтобы обо мне помнить; особенно если посмотреть, как я выглядела тогда, в лагере, – просто еще одна заключенная под номером. Умри я в этой адской дыре, а шансы на это были очень высоки, может, кто-то другой выживет и расскажет своим детям историю, которую придумывала одна девушка по ночам в лагерном бараке. Такова суть вымысла: стоит ему попасть в мир, он не исчезает. Выпущенную на волю историю не удержать, она устремляется в мир, как тайны из открытого ящика Пандоры, передается, как инфекция, распространяется от придумавшего ее человека к слушателю и дальше.

Забавно, но выполнить задуманное помогли фотографии. Однажды во время своего монотонного рассказа я уронила на пол стопку фотокарточек. Торопливо собирая их, я заметила, что некоторые упали лицом вниз. На белой картонной подложке одного из снимков было написано: «Мойша, 10 мес.».

Кто-то написал это!

Белое поле было маленьким, я привыкла к большему формату листа, но это все равно бумага. И у меня были десятки фотографий и авторучка.

Смысл в жизни можно обрести двояко. Я буду играть роль барачной Шахерезады по ночам, плетя историю про Анию и Александра, пока они живут и дышат, как мы. А потом буду несколько часов писать при свете луны под равномерный храп и редкие всхлипы других женщин. Для того чтобы защитить свой труд, я писала по-немецки. Если эти заполненные текстами карточки обнаружат, наказание будет суровым, это я понимала, но, может, оно смягчится, если охранники прочтут их и поймут, что это мои фантазии, а не тайные послания к другим заключенным с подстрекательством к восстанию. Я писала по памяти, по ходу дела добавляя и редактируя какие-то фрагменты, и всегда с особенной тщательностью прорабатывала сцены, где речь шла о какой-нибудь еде. Подробнейшим образом я описала мякиш вкуснейшей булочки, которую пек для Ании отец, маслянистость рассыпающейся на тончайшие хлопья корочки, долго сохранявшееся в ней тепло, вкус корицы, остававшийся на кончике языка.

Я писала, пока чернила в ручке не иссякли; нацарапала, сколько успела, мелким, аккуратным почерком на оборотах более сотни фотографий мертвецов.

– Raus!

Только что я спала и видела сон, как меня привели в комнату, где стоит стол длиной в километр, на котором лежат горы еды, и мне нужно добраться до другого его конца, съев всё, иначе меня не выпустят. И вот уже Тварь лупит металлической палкой по нарам куда попало, я получила удар по спине и по бедру, прежде чем успела слезть вниз со своего насеста.

Тварь стояла ко мне спиной и орала. Несколько охранников ввалились в барак и распихивали женщин, стаскивали тонкие одеяла и сметали солому с деревянных нар. Они искали запрещенные вещи.

Иногда нас оповещали о грядущих обысках. Я не знаю как, но слухи до нас доходили, и нам хватало времени спрятать закопанное в солому на нарах где-нибудь на себе. Сегодня нас никто не предупредил. Я помнила роман, конфискованный у нас несколько недель назад, из-за которого Агнат избили до смерти. На моих нарах, под соломой, лежала стопка фотографий с написанной на них историей.

Одну девушку вытащили из барака, когда охранник обнаружил спрятанное радио. По ночам мы слушали Шопена, Листа и Баха, а однажды передавали балет Чайковского, который Дарья танцевала на репетициях в Лодзи, она потом плакала во сне. Иногда в эфир врывались новости, из них я узнавала, что для немцев война складывается не слишком удачно и они не могут вернуть себе Бельгию, а американцы после высадки во Франции этим летом продолжают наступление, и говорила себе: это лишь дело времени, но война обязательно закончится, и я обрету свободу.

Если, конечно, переживу этот момент и ему подобные.

Тварь сунула руку в солому на нарах под моими и вынула оттуда что-то похожее на завернутый в бумагу небольшой камень. Она поднесла его к губам, лизнула и спросила:

– Кто здесь спит?

Пять девушек, которые каким-то чудом умещались в этом тесном углу, выступили вперед, крепко держась за руки.

– Кто украл шоколад? – потребовала ответа Тварь.

Девушки выглядели совершенно сбитыми с толку. Очень возможно, что какая-то более смекалистая обитательница барака в последний момент запихнула свою заначку, добытую контрабандным путем, в солому на чужих нарах, чтобы отвести от себя заслуженную кару. Как бы там ни было, но девушки стояли молча, уперев взгляды в грязный пол.

Blockälteste схватила одну из них за волосы. Тем, кто работал в «Канаде», позволяли их отращивать. Мои теперь были уже длиной примерно в дюйм. Это была только одна из многих привилегий, которые давало назначение на работу в сортировочный барак, и она вызывала зависть у других заключенных. Надзиратели называли нас жирными свиньями, потому что мы выглядели более здоровыми, чем большинство узниц, так как могли воровать еду, которую находили в чемоданах.

– Это твое? – заорала Тварь.

Девушка замотала головой:

– Нет… Я не…

– Может быть, это подстегнет вашу память, – сказала старшая по бараку и с размаху ударила своей палкой по лицам сразу всех пятерых, выбивая им зубы, ломая носы и сбивая с ног.

Тварь растолкала их пинками, чтобы еще порыться в соломе на нарах. Сердце у меня стучало, как пулемет; на висках выступил пот. Я увидела, что ее рука сомкнулась на фотографиях, которые я перевязала вытащенной из подола платья ниткой.

Тварь развязала бантик, и тут вперед вышла Дарья:

– Они мои.

У меня отвисла челюсть. Я понимала: она платит мне за спасение жизни. Не успела я рта раскрыть, как вперед шагнула другая женщина – та, что прибыла к нам всего три дня назад и без конца лила слезы по своему сыну и матери. Я до сих пор не знала, как ее зовут.

– Она врет, – заявила женщина. – Они мои.

– Они обе врут. – Я посмотрела на «плакальщицу», удивляясь, что ею движет? Она пытается спасти меня? Или ищет смерти? – Она не работает в «Канаде». А эта, – я кивнула на Дарью, – не знает немецкого.

Только что я стояла и храбрилась, и вот уже меня вытаскивают из барака. На улице лупил дождь, и ветер бушевал, как злой дракон. Один из моих деревянных башмаков увяз в грязи; я едва успела подобрать его. Без обуви здесь не выжить. Точка.

Посреди двора, под дождем, который, не скупясь, поливал его шерстяную форму, стоял эсэсовский офицер, прозванный мною герром Тремором. Рука у него не тряслась, когда он поднял кнут и хлестнул им по спине девушку из моего барака, которая спрятала у себя радио. Бедняжка упала в лужу вниз лицом. После каждого удара эсэсовец орал на нее, чтобы она вставала, и снова бил.

Я буду следующей.

Меня пробрала дрожь. Зубы стучали, из носа текло. Я думала, кого он прикончит сегодня: девушку, стянувшую в «Канаде» радио? Или меня?

Странно размышлять о смерти. Раньше мы с отцом в шутку обсуждали его кончину. Теперь я думала о том, как завершится моя собственная жизнь.

Пожалуйста, пусть я умру быстро.

Если меня ждет пуля, цельтесь в сердце, не в голову.

Хорошо, если мне не будет больно.

Лучше бы умереть от внезапного удара, чем от инфекции. Я бы даже не отказалась от газа. Может, это как уснуть и не проснуться.

Не знаю, в какой момент я начала считать массовое уничтожение людей в этом лагере гуманным – как думали немцы, полагаю, – но если альтернативой было постепенное превращение в труп, так же как мой ум неуклонно деградировал из-за голода, что ж, тогда, может быть, лучше покончить со всем этим одним махом.

Охранник подвел меня к герру Тремору, и тот поднял взгляд. Дождь хлестал его по лицу, глаза, я заметила, были остекленелые – блеклые и серебристые, как зеркало.

– Я еще не закончил, – сказал он по-немецки.

– Нам подождать, Schutzhaftlagerführer? – спросил охранник.

– Я не собираюсь торчать весь день под этим сраным дождем из-за того, что какое-то животное не способно соблюдать правила, – прорычал он.

Я вскинула подбородок и очень четко произнесла по-немецки:

– Ich bin kein Tier[55]55
   Я не животное (нем.).


[Закрыть]
.

Герр Тремор прищурился и посмотрел мне в глаза. Я тут же опустила взгляд.

Он поднял правую руку, в которой держал кнут, и хлестнул им меня по щеке, голова моя резко дернулась вбок.

– Da irrst du dich[56]56
   Ты ошибаешься (нем.).


[Закрыть]
.

Я упала в грязь на колени, прижав руку к щеке. Кончик хлыста оставил засечку под глазом. Кровь, смешиваясь с каплями дождя, струйкой побежала к подбородку. Лежавшая на земле девушка глянула на меня. Роба на ней была вспорота кнутом, кожа на спине содрана и болталась клочьями, напоминая лепестки роз.

За спиной я слышала разговор охранников, которые привели меня сюда и объясняли кому-то еще, в чем состоит мой проступок. Оказалось, офицеру. Тот прошел мимо меня и сказал:

– Schutzhaftlagerführer, вы тут заняты. С вашего разрешения, может быть, я могу вам помочь?

Я видела только его спину в форме и руки в перчатках, сложенные за спиной. Сапоги у него сияли, я уставилась на них, удивляясь, как ему удалось пройти по этой грязи и не запачкаться.

Ну можно ли думать о таких глупостях за минуту до смерти!

Герр Тремор пожал плечами и снова повернулся к своей жертве, лежавшей на земле.

Другой офицер отошел от него. Меня подняли на ноги и потащили по лагерю мимо «Канады» к административному зданию, куда и вошел эсэсовец в блестящих сапогах. Он отдал приказание охранникам, и меня отвели вниз по лестнице в какую-то камеру. Дверь за мной закрыли, и я услышала скрежет тяжелой железной задвижки.

Света тут не было. Стены и пол каменные – похоже на старый винный погреб. Все слегка влажное, поросло мхом и оттого скользкое. Я села спиной к стене, иногда прижималась распухшей щекой к холодным камням. В какой-то момент я задремала, а проснулась оттого, что почувствовала, как по ноге под мое рабочее платье забирается мышь. Пришлось встать.

Несколько часов я провела в камере. Кровь из пореза течь перестала. Я подумала, не забыл ли офицер обо мне или просто отложил наказание и ждет, пока закончится дождь, чтобы герр Тремор мог вволю покуражиться надо мной. Щека у меня к этому моменту сильно распухла, глаз заплыл. Услышав, как открывается дверь, я взглянула в ту сторону и сморщилась от упавшего в темную конуру луча света.

Меня отвели в кабинет с табличкой на двери: «HAUPTSCHARFÜHRER F. HARTMANN». Там был большой деревянный стол, много шкафов с папками и резное кресло, в каких обычно сидят адвокаты. В этом сидел офицер, отвечавший за «Канаду».

А перед ним на столе поверх зеленого сукна и разных бумаг и папок лежали все мои фотографии, повернутые лицевой стороной вниз, чтобы был виден написанный на оборотах текст.

Я знала, на что способен герр Тремор, каждый день видела это на поверках. В каком-то смысле герр Диббук был страшнее, потому что я не знала, чего от него ждать.

Он отвечал за «Канаду», а я воровала у него, и доказательства этого лежали между нами.

– Оставьте нас, – сказал он приведшему меня охраннику.

За спиной у офицера было окно. Я следила, как струи дождя текут по стеклу, и наслаждалась тем простым фактом, что я внутри, в тепле. По радио тихо играла классическая музыка. Если бы не угроза того, что меня скоро изобьют до смерти, я бы считала это первым нормальным моментом со дня прибытия в лагерь.

– Значит, ты говоришь по-немецки, – обратился ко мне герр Диббук на своем родном языке.

Я кивнула:

– Ja, Herr Hauptscharführer.

– И писать, очевидно, тоже умеешь.

Я бросила взгляд на фотографии и ответила:

– Я училась в школе.

Офицер протянул мне блокнот и ручку.

– Докажи это. – Он начал расхаживать по комнате, читая на память стихотворение.

Ich weiß nicht, was soll es bedeuten, Daß ich so traurig bin, Ein Märchen aus alten Zeiten, Das kommt mir nicht aus dem Sinn.

Я его знала. Учила с герром Бауэром и однажды даже писала под диктовку на экзамене, за что получила самый высокий балл. Я переводила в голове:

Не знаю, что значит такое, Что скорбью я смущен; Давно не дает покою Мне сказка старых времен[57]57
   Здесь и ниже стихотворение дано в переводе А. Блока.


[Закрыть]
.

– Die Luft ist kühl und es dunkelt, – продолжил гауптшарфюрер. – Und ruhig fließt der Rhein…

Прохладой сумерки веют, И Рейна тих простор…

– Der Gipfel des Berges funkelt, – тихо добавила я, – im Abendsonnenschein.

«В вечерних лучах алеют / Вершины дальних гор».

Он услышал мои слова, взял блокнот и проверил написанное. Потом поднял взгляд и уставился на меня, будто я какое-то редкое создание, каких он до сих пор не видел.

– Ты знаешь это стихотворение?

Я кивнула:

– Это «Лорелея» Генриха Гейне.

– Ein unbekannter Verfasser[58]58
   Неизвестный автор (нем.).


[Закрыть]
, – поправил меня он.

Тут я вспомнила: ну конечно, ведь Генрих Гейне был евреем.

– Ты понимаешь, что крала у Рейха? – тихо спросил офицер.

– Да, простите. Это была ошибка! – выпалила я.

Он приподнял брови:

– Сознательно воровать – это ошибка?

– Нет. Ошибка – считать, что фотографии ничего не значат для Рейха.

Он открыл было рот, но тут же его захлопнул. Он не мог признать, что фотографии имеют какую-то ценность, ведь это было равносильно допущению, что убитые люди тоже чего-то стоили, но он не мог и сказать, что фотографии никому не нужны, так как этим устранил бы повод к моему наказанию.

– Дело не в этом, – наконец проговорил он, – а в том, что они не твои.

Офицер снова опустился в кресло и побарабанил пальцами по столу. Потом взял одну фотографию и перевернул исписанной стороной к себе:

– Эта история. Где остальное?

Я представила, как охранники переворачивают вверх дном наш барак в поисках других фотографий с записями. Ничего не найдя, не примутся ли они терзать заключенных, пока не выбьют из кого-нибудь желаемого ответа?

– Еще не написала, – призналась я.

Это удивило его. Видимо, он решил, что я просто пересказывала прочитанную раньше историю, не считая меня достаточно умной для сочинения чего-то подобного своими силами.

– Ты… – недоверчиво протянул он. – Ты придумала этого монстра… этого упыря?

– Да, – ответила я. – Ну то есть нет. В Польше все знают про упырей. Но именно этот, он из моего воображения.

– Большинство девушек пишут о любви. Ты решила написать о звере, – задумчиво произнес он.

Мы говорили по-немецки. Беседовали о литературе. Будто он не мог в любой момент выхватить пистолет и размозжить мне голову.

– Избранная тобой тема напомнила мне о другом мифическом звере – Донестре. – сказал он. – Ты слышала о таком?

Это проверка? Какая-то уловка? Эвфемизм для особого рода телесного наказания? От моего ответа зависит, как со мной обойдутся? Я знала про водяного и болотного демона дзивонону, но это из польских легенд. Что, если я солгу и скажу «да»? Не будет ли хуже, чем если я честно отвечу «нет»?

– Древние греки, – продолжал он, – о них нам рассказывали в школе, писали о Донестре. У него голова льва и тело человека. Он умеет говорить на всех языках, что, как ты можешь догадаться, – сухо добавил он, – очень удобно. – (Я смотрела на свои колени и думала, как бы ему понравилось данное мной прозвище – герр Диббук, оно ведь имеет отношение к еще одному мифическому зверю.) – Как и твой упырь, этот монстр убивает и пожирает свои жертвы. Но у Донестра есть одна особенная черта: он хранит оторванные головы своих жертв, сидит рядом с ними и плачет. – Гауптшарфюрер остановил на мне взгляд и дождался, пока я посмотрю на него. – Как по-твоему, что это такое?

Я сглотнула. Про Донестра я слышала впервые в жизни, но своего упыря Александра знала лучше, чем саму себя. Я родила этого героя, жила и дышала вместе с ним.

– Вероятно, у некоторых чудовищ, – тихо ответила я, – еще остается совесть.

Ноздри герра Диббука раздулись. Он встал, обошел вокруг стола, а я мигом сжалась в комок и вскинула руку, чтобы защититься от удара.

– Ты понимаешь, – едва слышно произнес он, – что за воровство я мог бы наказать тебя в пример другим. Публично выпороть, как заключенную, которую до тебя порол шутцхафтлагерфюрер. Или убить.

Из глаз у меня хлынули слезы. Оказалось, я не так горда, чтобы воздержаться от мольбы о пощаде.

– Прошу вас, не надо. Я все сделаю.

Гауптшарфюрер замялся, а потом проговорил:

– Тогда скажи мне, что будет дальше.

Сказать, что я была ошеломлена, было бы преуменьшением. Гауптшарфюрер не только пальцем меня не тронул, но и оставил в своем кабинете до конца дня печатать списки изъятых в «Канаде» трофеев. Списки эти, как я узнала, отправляли в разные места Европы, которые до сих пор находились под контролем немцев, вместе с самими вещами. Теперь, сказал мне гауптшарфюрер, – это моя работа. Я буду писать под его диктовку, печатать письма, отвечать на звонки (по-немецки, разумеется) и принимать адресованные ему сообщения. Когда он ушел в бараки «Канады» заниматься своими обычными делами, то не оставил меня одну, а посадил одного из своих подчиненных в кабинете – следить, как бы я чего не натворила. Я печатала, и пальцы мои безудержно дрожали на клавишах. Вернувшись, гауптшарфюрер сел за стол и, не говоря ни слова, стал жать кнопки на счетной машинке. Из нее вылезал длинный белый язык, который закручивался на конце и свешивался с края стола все ниже и ниже по мере того, как офицер разбирался со стопкой бумаг на столе.

К вечеру у меня закружилась голова. В отличие от «Канады», здесь мне не дали супа на обед. Какой бы скудной ни была эта пища, все-таки она подкрепляла силы. Когда после одной из отлучек по делам гауптшарфюрер вернулся с кексом и кофе в руках, у меня громко заурчало в животе. Мы с моим новым начальником сидели так близко друг к другу, что он наверняка это услышал.

Вскоре в дверь кабинета постучали. От неожиданности я подскочила на стуле. Гауптшарфюрер крикнул посетителю, чтобы тот входил. Я не отрывала глаз от страницы, но мигом узнала хриплый голос шутцхафтлагерфюрера, его звуки вызывали у меня в голове мрачный образ: дым, окутывающий лезвие клинка.

– Что за паршивый день! – распахивая дверь, прорычал начальник лагеря. – Пошли в буфет, мне нужно долбануть по мозгам, прежде чем снова терпеть перекличку.

Волоски у меня на шее встали дыбом. Ему приходится терпеть перекличку?

Взгляд герра Тремора упал на меня, со склоненной головой сосредоточенно печатавшую на машинке.

– Глянь-ка, а это что такое? – насмешливо произнес он.

– Райнер, мне был нужен секретарь. Я месяц назад говорил тебе об этом. Бумаг становится все больше с каждым днем.

– И я тебе ответил, что позабочусь об этом.

– У тебя это заняло слишком много времени. Напиши на меня рапорт, если тебе от этого станет лучше. – Он пожал плечами. – Я просто взял дело в свои руки.

Шутцхафтлагерфюрер обошел меня полукругом:

– Забрав одну из моих работниц?

– Одну из моих работниц, – поправил его гауптшарфюрер.

– Без моего разрешения.

– Ради бога, Райнер! Ты можешь найти другую. Эта бегло говорит по-немецки.

– Wirklich?[59]59
   В самом деле? (нем.)


[Закрыть]
– удивленно спросил лагерфюрер.

Он обращался ко мне, но я сидела спиной к нему и не догадывалась, что от меня ждут ответа. Вдруг что-то тяжелое обрушилось сзади и сбоку мне на голову. Я слетела со стула и упала на колени, в глазах помутилось.

– Отвечай, когда с тобой разговаривают! – Начальник лагеря нависал надо мной, занеся руку.

Не успел он снова ударить меня, как брат крепко схватил его за запястье:

– Я бы попросил, чтобы ты доверил мне самому наказывать своих подчиненных.

Глаза лагерфюрера блеснули.

– Ты просишь об этом вышестоящего офицера, Франц?

– Нет, – ответил тот. – Я прошу об этом своего брата.

Напряжение рассеялось, будто паром вылетело в окно.

– Значит, ты решил завести домашнего зверька, – со смехом проговорил лагерфюрер. – Ты не первый из офицеров, кто сделал это, хотя я ставлю под вопрос твой выбор, ведь есть много девушек volksdeutsche – настоящих немок, которые на всё готовы.

Я с трудом забралась на стул, провела языком по зубам – все ли на месте? – и подумала: не для того ли привел меня сюда гауптшарфюрер? Уж не собирается ли он сделать меня своей шлюхой?

Это было наказание совершенно иного уровня, я о таком даже не думала.

До сих пор мне ни разу не приходилось слышать, чтобы какой-нибудь офицер сексуально домогался заключенной. Эсэсовцы вовсе не были такими уж джентльменами. Но интимные отношения на службе противоречили правилам, а лагерные офицеры соблюдали дисциплину беспрекословно. К тому же мы были еврейками, а потому совершенно их не привлекали. Переспать с одной из нас – это было для них все равно что затащить к себе в постель какую-нибудь падаль.

– Давай обсудим это в буфете, – предложил гауптшарфюрер. Недоеденный кекс он оставил на столе, а проходя мимо меня, сказал: – Приберешь там, пока меня нет.

Я кивнула, отведя глаза в сторону и чувствуя на себе пристальный взгляд герра Тремора, который впивался в мое лицо, обшаривал мое костлявое тело, скрытое под рабочим платьем.

– Не забывай, Франц, – сказал он. – Бродячие собаки кусаются.

На этот раз гауптшарфюрер не оставил младшего офицера сидеть со мной в качестве няньки, а вместо этого запер дверь кабинета на ключ. Такое доверие лишило меня присутствия духа. Интерес к моей книге, новость, что он сделает меня своей секретаршей, то есть даст работу, которая позволит мне находиться в тепле весь день, а ведь приближалась зима, и это не будет тяжкий труд, как ни крути. Зачем проявлять доброту ко мне, если он собирался меня изнасиловать?

Эта мысль камнем упала мне в голову.

Нет, такого не случится. Я лучше перережу себе горло ножом для бумаг, чем вступлю в интимные отношения с эсэсовцем.

Я мысленно послала благодарность Арону, который был моим первым, так что этому немцу такая радость не обломится, и подошла к столу гауптшарфюрера.

Сколько времени я не ела кексов? Отец иногда пек их с кукурузной мукой грубого помола и самым белым сахаром. Этот кекс был темный, с застывшими в тесте изюминами.

Прижимая пальцы к формочке из вощеной бумаги, я соскребла с нее все до последней крошки. Половину ссыпала в маленький бумажный кулечек и сунула под пояс платья, решив, что вечером поделюсь этими крошками с Дарьей. Потом начисто облизала пальцы. Вкус едва не свалил меня с ног. Я допила кофе до последней капли, выбросила бумажку от кекса в мусорное ведро, а чашку насухо вытерла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю