444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Джоди Линн Пиколт » Рассказчица » Текст книги (страница 12)
Рассказчица
  • Текст добавлен: 30 сентября 2026, 11:00

Текст книги "Рассказчица"


Автор книги: Джоди Линн Пиколт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

Лео

С людьми, которые дают нам правдоподобные наводки на потенциальных нацистов, мы встречаемся, чтобы проверить, не сумасшедшие ли они. Обычно удается за несколько секунд определить, в здравом уме наш информант или действует из зависти, недоброжелательства, параноик он или просто сбрендил.

Нескольких мгновений мне хватает, чтобы понять: Сейдж Зингер не пытается подставить этого Джозефа Вебера; ей никакой выгоды оттого, что она сдаст его.

Она не в меру чувствительна из-за шрама, который тянется бугристой полосой от ее левой брови вниз по щеке. К тому же из-за этого шрама она сама не понимает, как невероятно хороша.

А я понимаю прекрасно. В тринадцать лет я был жутко прыщав. Клянусь, мои прыщи размножались делением! Мне дали прозвище Лицо Пепперони, или Луиджи, потому что так звали владельца пиццерии в моем родном городе. В день, когда нас фотографировали в школе, я так психовал из-за перспективы быть запечатленным для вечности, что вызвал у себя рвоту, лишь бы остаться дома. Мама сказала мне, что когда я стану старше, то буду учить людей никогда не судить о книге по обложке, примерно этим я и занимаюсь. Но иногда, глядя в зеркало даже сейчас, я как будто опять вижу того несчастного подростка.

Могу поспорить: то, что видит Сейдж в своем отражении, намного хуже того, что видят все остальные.

Обычно проверять тех, кто дозванивается в наш отдел, отправляют Джиневру. Я встречался всего с двоими или троими. Всем им было за восемьдесят – евреи, которые до сих пор видели своих тюремщиков едва ли не в каждом встречном человеке подходящего возраста. Ни в одном из этих случаев обвинение не подтвердилось.

Сейдж Зингер еще далеко до восьмидесяти. И она не лжет.

– Ваша бабушка, – повторяю я, – она выжила в лагере? – (Сейдж кивает.) – И почему-то, хотя мы с вами беседовали уже четыре раза… вы об этом не упомянули?

Я до сих пор не разобрался, как на самом деле обстоят дела. Захочет ли бабушка Сейдж и будет ли в состоянии опознать Райнера Хартманна как офицера из Освенцима-Биркенау, а это связало бы собранную Джиневрой информацию с тем, что узнала от подозреваемого Сейдж. Но если Сейдж каким-нибудь образом предварительно настроит свою бабушку в отношении подозреваемого – к примеру, скажет, что разговаривала с ним, – тогда любые свидетельские показания будут предвзятыми.

– Мне не хотелось, чтобы вы подумали, будто я позвонила вам из-за этого. Мой звонок никак не связан с бабушкой. Она вообще никогда не говорит о своем прошлом.

Я подаюсь вперед, сцепив руки:

– Значит, вы не говорили ей о своих встречах с Джозефом Вебером?

– Нет. Она даже не знает о его существовании.

– И она ни разу не обсуждала с вами время, проведенное ею в Освенциме?

Сейдж качает головой:

– Даже когда я просила ее, она все равно отказывалась говорить об этом. – Девушка поднимает глаза на меня. – Это нормально?

– Я не знаю, что нормально для выживших. Некоторые считают, раз они вышли живыми из лагеря, то обязаны рассказать миру о случившемся с ними, чтобы подобное никогда не повторялось. – Я смахиваю со стола крошку в салфетку и несу тарелку в раковину, размышляя вслух: – Что ж, я могу позвонить своему историку. Она сопоставит фотографии за несколько часов, и тогда…

– С вами она тоже не станет разговаривать, – заявляет Сейдж.

Я улыбаюсь:

– Бабушки находят меня чрезвычайно милым.

Сейдж складывает на груди руки:

– Если вы обидите ее, я…

– Возьмите на заметку: во-первых, не стоит угрожать федеральному агенту. И во-вторых, не волнуйтесь. Даю вам слово, я не буду давить на нее, если она не в состоянии обсуждать это.

– А если она заговорит? Что тогда? Вы арестуете Джозефа?

Я качаю головой и объясняю:

– Мы не обладаем уголовной юрисдикцией над нацистами. Мы не можем посадить вашего Джозефа в тюрьму или освободить от наказания. Преступление имело место за пределами США и задолго до того, как было введено экстерриториальное право. Только в две тысячи седьмом году действие американского Статута о геноциде было распространено на неамериканцев, совершивших подобные преступления за пределами Соединенных Штатов. А до того он в основном затрагивал только действия американских граждан, например генерала Кастера против индейцев. Мы можем только подловить его на нарушении иммиграционных правил и депортировать. И даже в таких случаях я годами добивался, чтобы европейцы проявили моральную принципиальность, приняли обратно нациста и преследовали его по закону, но мои старания приводили к успеху в единичных случаях.

– Значит, мы занимаемся всем этим напрасно? – спрашивает Сейдж.

– Мы делаем это, потому что ваша бабушка выбрала своим домом Соединенные Штаты, и наш долг – обеспечить ей умиротворение.

Сейдж смотрит на меня долгим взглядом:

– Ладно, я отвезу вас к ней.

В досье на Райнера Хартманна есть такие вещи, о которых Сейдж Зингер не знает.

Моя задача – рассказывать ей как можно меньше, чтобы выудить из нее то, что она может мне сообщить. И все равно у меня нет уверенности, что суду удастся соединить все точки и наказать его. Не могу я рассчитывать и на то, что этот Хартманн протянет достаточно долго и получит наконец по заслугам.

До сих пор Сейдж излагала мне сведения, которые можно извлечь из архивов Мемориального музея Холокоста в США или из книг, если читать внимательно. Военные действия и даты, названия частей, карьерные траектории. Даже о татуировках с группой крови можно узнать при изучении истории Третьего рейха. Каким бы несуразным ни казалось, что кто-то наговаривает сам на себя, случаются вещи и более странные.

Но в этом досье упоминаются такие подробности о Райнере Хартманне, которые мог знать только он сам, его начальники или самые близкие друзья.

Ни одну из них Сейдж Зингер пока не упомянула.

А это могло означать либо что Джозеф Вебер еще не добрался до рассказа об этих историях, либо что он не Райнер Хартманн.

В любом случае, если Минка, бабушка Сейдж, опознает его – это добавит всего лишь еще один фрагмент к общей картине. Так и получается, что я еду обратно в сторону Бостона по тому же самому маршруту, которым только что добирался из аэропорта Логан в Нью-Гэмпшир, а рядом со мной в машине сидит Сейдж.

– Это ново, – говорю я. – Никто в моем отделе не расстраивался так из-за того, что сбил на машине оленя.

– Я не нарочно, – бормочет Сейдж.

– Аби гезунт.

– Что, простите?

Я поворачиваюсь к ней:

– Это означает: «Будьте здоровы». Полагаю, вы не говорите на идише.

– Я не еврейка. Я же говорила вам.

Вообще-то, она спросила, имеет ли это значение.

– О, я просто подумал…

– Мораль не имеет отношения к религии, – говорит Сейдж. – Можно поступать по совести и вовсе не верить в Бога.

– Значит, вы атеистка?

– Не люблю, когда навешивают ярлыки.

– Ничего удивительного, раз вы выросли здесь. Непохоже, чтобы в местном сообществе царило религиозное разнообразие.

– Вероятно, потому Джозефу и понадобилось столько времени, чтобы найти еврейскую семью, – говорит Сейдж.

– Ну это ничего не меняет, если вы не собираетесь прощать его. – (Сейдж молчит.) – Вы же не собираетесь, – с изрядной долей изумления повторяю я. – Нет?

– Я не хочу. Но какая-то часть меня говорит, что он всего лишь старый и дряхлый человек.

– Который, вероятно, совершал преступления перед человечностью, – отзываюсь я. – И даже если бы он стал матерью Терезой, это не искупило бы его грехов. Он ждал больше полувека, чтобы покаяться? Это не свидетельство его врожденной порядочности. Это прокрастинация.

– Значит, вы полагаете, что люди не могут измениться? Любой плохой поступок сразу делает вас плохим человеком?

– Не знаю. Но по-моему, некоторые пятна невозможно отмыть. – Я бросаю взгляд на Сейдж. – Другие люди в городе знали, что ваша семья – еврейская?

– Да.

– И Джозеф выбрал вас для своей исповеди. Вы для него не больше личность, чем любой из тех евреев в лагере шестьдесят пять лет назад.

– Или он выбрал меня, потому что считал другом.

– Вы правда верите в это? – спрашиваю я, но Сейдж не отвечает. – Чтобы человека простили, он должен раскаиваться. В иудаизме это называется тешува. Это означает «отворачиваться от греха» и происходит не одномоментно, а включает в себя определенную последовательность действий. От самого акта покаяния тот, кто совершил зло, чувствует себя лучше, но не те, кому он причинил зло. – Я пожимаю плечами. – Вот почему евреи не просто ходят на исповедь и произносят покаянные молитвы, перебирая четки.

– Джозеф говорит, что уже примирился с Господом.

Я качаю головой:

– Нельзя примириться с одним Господом. Нужно обрести мир с людьми. Грех не глобален. Он персонален. Если вы причинили кому-то зло, исправить это можно, только придя к этому человеку и сделав для него что-то хорошее. Вот почему для иудея убийство непростительно.

Мгновение Сейдж молчит.

– А с вами было такое, чтобы кто-то пришел к вам в кабинет и покаялся?

– Нет.

– Может, Джозеф другой, – говорит Сейдж.

– Он пришел к вам облегчить совесть, чтобы ему стало лучше? Или хотел помочь своим жертвам?

– Очевидно, что это невозможно, – отвечает она.

– И оттого вам его жаль?

– Не знаю. Может быть.

Я сосредоточиваю внимание на дороге.

– Немцы заплатили миллионы долларов репараций. Отдельным людям. Израилю. Но знаете что? Прошло почти семьдесят лет, а они так и не принесли евреям публичных извинений за преступления Холокоста. Такое случалось и в других местах – в Южной Африке, к примеру. Но немцы? Союзники должны были притащить их всех на Нюрнбергский процесс. Должностные лица, которые содействовали созданию Третьего рейха, сохранили свои посты после войны, просто заявив, что они не были нацистами, и немцы приняли это. Сегодня молодые люди в Германии, которым рассказывают о Холокосте, отмахиваются от этого, говоря: мол, это давняя история. Так что нет, я не думаю, что Джозеф Вебер заслуживает прощения, как и любой другой человек, причастный к этому. Я думаю, что можно привлечь их к ответственности и попытаться посмотреть в глаза их детям и внукам, не обвиняя их в том, что сделали их предки.

Сейдж мотает головой:

– Наверняка были немцы, которые вели себя лучше остальных, не хотели соглашаться с проповедями Гитлера. Если вы не способны выделить их из общей массы, если не можете простить того, кто просит о прощении, разве это не делает вас таким же, как любой нацист?

– Нет, – говорю я. – Это делает меня человеком.

Минка Зингер, миниатюрная женщина с такими же пронзительными голубыми глазами, как у ее внучки, живет в небольшой квартирке с социальным обслуживанием, и ее домашняя помощница, приходящая на несколько часов в день, двигается тенью вокруг своей нанимательницы, приносит ей очки, трость или свитер прежде, чем та подаст какой-нибудь знак, что хочет попросить об этом. Вопреки опасениям Сейдж, старушка вне себя от радости, что ее познакомили со мной.

– Так скажите мне еще раз, – говорит она, когда мы усаживаемся на диван в гостиной. – Где вы встретились с моей внучкой?

– Мы знакомы по работе, – осторожно отвечаю я.

– Значит, вам известно, как она печет, да? К такой вкуснотище легко можно привыкнуть.

– Тогда придется подписать пожизненный контракт с «Дженни Крейг»[31]31
   «Дженни Крейг» – американская компания, занимающаяся проблемами здорового питания и снижения веса.


[Закрыть]
, – отвечаю я и тут соображаю, отчего Минка так обрадовалась встрече со мной. Она хочет, чтобы я встречался с ее внучкой.

Не стану лгать: мысль об этом пронзает меня, как электрический разряд.

– Бабуля, – вмешивается Сейдж, – Лео приехал не для того, чтобы обсуждать мой хлеб.

– Знаешь, как говорил мой отец? Настоящая любовь – как хлеб. Для нее нужны правильные ингредиенты, немного тепла и волшебство, чтобы она поднялась.

Сейдж краснеет до корней волос. Я кашляю в кулак:

– Миссис Зингер, я приехал сюда сегодня в надежде, что вы расскажете мне свою историю.

– Ах, Сейдж, это же было только для тебя! Глупая сказка о юной девушке, ничего больше.

Я не понимаю, о чем она.

– Я работаю на правительство Соединенных Штатов, мэм. Разыскиваю людей, которые совершили военные преступления.

Глаза Минки тускнеют.

– Мне нечего вам сказать. Дейзи! – кричит она. – Дейзи, я очень устала. Мне хотелось бы прилечь…

– Я же вам говорила, – бормочет Сейдж.

Краем глаза я слежу за приближением домработницы.

– Сейдж повезло. Мои бабушка и дед давно умерли. Мой дедушка приехал сюда из Австрии. Каждый год двадцать второго июля он устраивал шумную вечеринку во дворе. Покупал много пива для взрослых, ставил надувной бассейн для детей, а бабушка пекла самый большой торт, какой только могла. Я всегда считал, что это был день рождения. И только в пятнадцать лет узнал, что дед родился в декабре. А двадцать второе июля – это день, когда он стал гражданином США.

Дейзи уже подошла к Минке и подхватила ее под руку, чтобы помочь встать. Старушка поднимается на ноги и делает два шаркающих шага прочь от меня.

– Мой дед воевал на Второй мировой, – продолжаю я, тоже вставая. – Как и вы, он никогда не рассказывал о том, что видел. Но когда я окончил школу, он повез меня в Европу в качестве подарка на выпускной. Мы посетили Колизей в Риме и Лувр в Париже, прошлись по Швейцарским Альпам. Последней страной в нашем туре была Германия. Он отвез меня в Дахау. Мы увидели бараки, крематорий, где сжигали тела погибших заключенных. Я помню стену с канавой под ней, которая отводила в сторону кровь расстрелянных узников. Дед сказал, что сразу после посещения концлагеря мы покинем эту страну, потому что мне захотелось убить первого же немца, который попадется на пути.

Минка Зингер оглядывается через плечо. В глазах у нее стоят слезы.

– Мой отец обещал мне, что я умру от пули в сердце. – Сейдж испуганно ахает, и бабушка бросает на нее молниеносный взгляд. – Мертвецы были повсюду. Иногда приходилось наступать на них, чтобы выйти наружу. Так что мы всякого насмотрелись. От пули в голову всегда вылетали мозги, и меня это пугало. Но пуля в сердце – это казалось не таким страшным. И отец заключил со мной сделку.

В это мгновение я понимаю, почему Минка никогда не говорила о том, что пережила во время войны: нет, она не забыла детали, она помнила все до мельчайших подробностей и не хотела, чтобы ее дети и внуки испытали на себе то же проклятие.

Минка снова садится на диван:

– Не знаю, что вы хотите от меня услышать.

Я наклоняюсь и беру ее за руку. Рука холодная и сухая, как бумага.

– Расскажите побольше о своем отце, – предлагаю я.

Часть вторая

 
Когда мне будет двадцать лет,
Я облечу весь белый свет.
Сяду в птицу с мотором
И рвану к небесным просторам.
Буду парить, витать высоко-высоко,
Буду порхать над морем и над рекой.
Облако мне сестра, ветер брат мой.
 
Из стихотворения «Сон» Авраама (Абрамека) Копловица (р. 1930). Ребенком он попал в гетто в Лодзи, оттуда в 1944 году с последним транспортным конвоем его отправили в Освенцим-Биркенау, где убили. Ему было четырнадцать. Стихотворение переведено с польского Идой Меретик-Спинкой в 2012 году

То, что мне наговорили про упыря, не могло быть правдой. Хлыст, которым орудовал Дамиан, исполосовал спину Алекса, кожа свисала с нее лентами, он был весь в крови. Как мог оживший мертвец без крови истекать ею?

Но никого это не волновало. Толпа людей собралась поглазеть на порку, насытиться болью создания, которое причинило им столько бед. Пот блестел на теле Алекса в лунном свете, пленник мучительно извивался, силясь вырваться из сковавших его пут. Горожане плескали водой ему в лицо, брызгали уксусом на раны и посыпали их солью. С неба полетел легкий снежок, припорошил площадь – буколическая открытка, только в центре ее – жуткая сцена.

– Пожалуйста, – взмолилась я, прорываясь сквозь цепь солдат, которые сдерживали зрителей, и схватила Дамиана за руку. – Прекрати.

– С чего это? Он не прекратил бы. Тринадцать человек погибли. Тринадцать. – Капитан кивнул солдату, тот схватил меня за талию и оттащил назад. Дамиан снова поднял плеть и со свистом хлестнул ею Алекса по лицу.

Я поняла, что никого не интересовало, виновен ли Алекс. Дамиан знал, что людям просто нужен козел отпущения.

Девятихвостая плетка вспорола щеку Алекса. Лицо его стало неузнаваемым. Рубашка на спине была разодрана в клочья, он упал на колени и выдохнул:

– Ания, уходи… отсюда…

– Ты ублюдок! – заорал Дамиан и так сильно ударил Алекса кулаком по лицу, что у того фонтаном брызнула кровь из носа и голова откинулась назад. – Ты мог убить ее!

– Стой! – взвизгнула я, со всей силы наступила каблуком на ногу солдата, который удерживал меня, и кинулась к Алексу, прикрывая его собой и всхлипывая. – Ты убьешь его.

Алекс обмяк у меня на руках. На щеке у Дамиана дернулся мускул, пока он смотрел, как я силюсь поднять почти безжизненное тело.

– Нельзя убить то, что уже мертво, – процедил сквозь зубы Дамиан.

Вдруг сквозь толпу прорвался какой-то солдат и притормозил на снегу, чтобы отдать честь Дамиану.

– Капитан! Произошло новое убийство.

Люди расступились, и двое солдат на руках внесли в центр круга тело жены Баруха Бейлера. Горло у нее было перегрызено, глаза широко раскрыты.

– Сборщик налогов, он пропал, – сказал один из солдат.

Я протолкалась вперед, а Дамиан опустился на колени рядом с жертвой. Тело женщины было еще теплым, из раны текла кровь. На нее напали только что, пока Алекс был здесь и его полосовали хлыстом.

Обернувшись, я увидела, что веревки, которые мгновение назад стягивали его руки, валяются на снегу, как змеиные шкуры. В мгновение ока, которое потребовалось толпе на сознание ошибки – человек, которого они наказывали, ни в чем не виноват! – Алексу удалось скрыться.

Минка

Отец обсуждал со мной детали своей смерти. «Минка, – говорил он в летнюю жару, – позаботься о том, чтобы на моих похоронах был лимонад. Свежий лимонад для всех!» Одеваясь в позаимствованный у кого-то костюм на свадьбу моей сестры, он наставлял меня: «Минка, пусть на похоронах я буду выглядеть таким же щеголем, как сегодня». Это сильно расстраивало мою мать. «Абрам Левин, – говорила она, – из-за тебя девочке будут сниться кошмары». Но отец только подмигивал мне и говорил: «Она абсолютно права, Минка. И запиши, чтоб никакой оперы на моих похоронах. Терпеть не могу оперу. А вот танцы – это другое дело».

Меня такие разговоры вовсе не травмировали, как думала мать. С чего бы мне переживать? Ведь я знала своего отца. Он владел преуспевающей пекарней, и я выросла, наблюдая за тем, как он загружает хлебы в кирпичную печь, одетый в нижнюю рубашку, под которой перекатывались упругие мышцы. Он был высокий, сильный и неуязвимый. Настоящий смысл этих шуток состоял в том, что мой отец был слишком полон жизни, чтобы умереть.

После школы я сидела в пекарне и делала уроки, пока моя сестра Бася продавала хлеб. Отец не позволял мне работать за кассой, так как считал учебу более важным делом. Он называл меня маленьким профессором, потому что я была такая умная – перескочила через два класса и сдала трехдневный экзамен для поступления в гимназию. Это был шок, когда мы узнали, что, хотя я и прошла испытания успешно, в школу меня не приняли. Туда брали только двух евреев в год. Моя сестра, которая всегда завидовала тому, как все хвалили мои успехи в учебе, сделала вид, что расстроена, но я-то знала: в глубине души она радуется, что теперь я тоже, по ее примеру, займусь торговлей. Однако в дело вмешался один из постоянных клиентов моего отца. Отец был таким искусным пекарем, что, помимо еврейских домохозяек, покупавших каждый день его халы, ржаные хлебцы и белые булки, у него имелись и клиенты-христиане, которые приходили к нему за бабками, маковыми тортами и мазуреками[32]32
   Мазурек – традиционный польский пасхальный торт.


[Закрыть]
. Именно один из таких клиентов, бухгалтер, и посодействовал тому, чтобы меня взяли в католическую школу. Во время уроков по Закону Божьему и часов молитвы я сидела в холле и делала уроки вместе с другой еврейской девочкой. А после занятий шла пешком в отцовскую пекарню в Лодзи. Когда магазин закрывался, Бася отправлялась к своему мужу Рубину, за которого вышла недавно, а мы с отцом возвращались домой – в квартал, где по соседству жили евреи и христиане.

Однажды вечером, пока мы прогуливались, мимо нас строем прошел отряд солдат. Отец затащил меня в углубление перед какой-то дверью, чтобы дать им дорогу. Я не знала, были они эсэсовцами, солдатами вермахта или гестаповцами. Глупая четырнадцатилетняя девочка, меня это тогда совсем не интересовало. Я знала только, что они никогда не улыбаются и ходят исключительно под прямым углом. Отец прикрыл глаза рукой от лучей заходящего солнца и вдруг заметил, что его жест напоминает «Zig Heil!» – их приветствие, тогда он быстро опустил руку вниз и сказал без тени улыбки в голосе: «На моих похоронах, Минка, чтоб никаких парадов».

Я была избалована. Моя мать Хана убиралась у меня в комнате и готовила. Когда она не суетилась вокруг меня, то приставала к Басе, почему та до сих пор не сделала ее бабушкой, хотя моя сестра вышла замуж всего шесть месяцев назад за молодого человека, в которого была влюблена с тех пор, как ей было столько же, сколько мне.

У меня были подруги среди соседей, и одна девочка, Грета, даже ходила в мою школу. Иногда она приглашала меня к себе домой послушать пластинки или радио, такая милая, но в школе, если мы встречались в коридоре, Грета никогда даже не смотрела на меня. Это было в порядке вещей: польские христиане не любили евреев, по крайней мере, открыто не выказывали своих дружеских чувств, если таковые у них имелись. Супруги Шиманьски – они занимали другую половину дома – приглашали нас к себе на Рождество и Пасху (тогда я набивала живот некошерной едой) и никогда не смотрели на нас свысока из-за нашей религии, но мама говорила: это потому, что пани Шиманьски нетипичная полька, она родилась в России.

Моей лучшей подругой была Дарья Горовиц. Мы учились вместе, пока я не сдала экзамены в другую школу, но и тогда мы ухитрялись видеться почти каждый день и рассказывали друг другу обо всех событиях в своей жизни. Отец Дарьи владел фабрикой в пригороде. Иногда мы нанимали лошадь и коляску, ехали туда и устраивали пикник на озере. За Дарьей всегда увивались мальчики. Она была красавица – высокая грациозная балерина с длинными темными ресницами и маленькими пухлыми губами. Я уступала ей в красоте, но рассудила так: не может же Дарья быть подружкой всем мальчикам, которые крутятся вокруг нее. Какой-нибудь неудачник с разбитым сердцем достанется и мне, и, возможно, его так впечатлят мои познания в науках, что он не заметит ни моего кривого переднего зуба, ни слегка выпирающего под юбкой живота.

Однажды мы с Дарьей сидели в моей спальне и работали. У нас имелся Грандиозный план, и книга, которую я писала, была его частью. Дарья читала ее главу за главой и вносила исправления красной ручкой, так мы представляли себе работу редактора. Мы собирались вместе уехать в Лондон и снять там квартиру. Дарья пойдет работать в издательство, а я стану писать романы. Мы будем пить коктейли и танцевать с щеголеватыми мужчинами. «В нашем мире, – сказала Дарья, отбрасывая в сторону главу, над которой работала, – не будет точек с запятой».

На досуге мы больше всего любили придумывать мир, который под нашим с Дарьей управлением был совершенен: в нем можно было съесть сколь угодно кайзерок[33]33
   Кайзерка – маленькая круглая булка из пшеничной муки с характерными бороздками сверху в виде пяти расходящихся от центра к краям лучей.


[Закрыть]
и не растолстеть; никто не занимался математикой в школе, а грамматикой пользовались только по желанию. Я подняла глаза от блокнота, в котором писала.

– Выглядят какими-то неопределенными, да? Будь уж или точкой, или запятой, решись на что-нибудь.

Глава, над которой я трудилась последний час, пополнилась всего парой предложений. Мысли не шли в голову, и я знала почему. Творить мне не давала усталость. Вчера вечером родители поругались и разбудили меня. Я не слышала всего спора, но речь шла о пани Шиманьски. Она предлагала спрятать меня и маму, если понадобится, но не могла взять нас всех. Я не понимала, чем так расстроен отец. Мы же с мамой не собирались бросать его.

– В нашем мире, – сказала я, – у каждого будет автомобиль с радио.

Дарья плюхнулась на живот, глаза ее сияли.

– Не напоминай мне.

На прошлой неделе мы глазели на машину, которая подъехала к «Водопаду», модному ресторану, где я однажды видела кинозвезду. Когда шофер вышел из машины, мы услышали игравшую внутри музыку – она просачивалась наружу и висела в воздухе, как аромат духов. Вот чудо – иметь с собой музыку во время путешествия!

В тот день я заметила на ресторане новую табличку: «Psy i Żydzi nie pozwolone!» – «Собакам и евреям вход воспрещен!»

Мы слышали рассказы о Хрустальной ночи. У кузины моей матери сожгли дотла магазин в Германии. Один из наших соседей приютил у себя мальчика, родителей которого убили во время погрома. Рубин умолял мою сестру уехать в Америку, но Бася не хотела бросать родителей. Когда она посоветовала им перебраться в еврейский квартал города, прежде чем ситуация ухудшится, отец сказал, что она слишком чувствительная. Мать указала на красивый деревянный буфет, который весил, наверное, не меньше трехсот фунтов и принадлежал моей прабабке.

– Разве можно упаковать в чемодан свою жизнь? – спросила она мою сестру. – Ты оставишь за спиной все воспоминания.

Дарья тоже помнила ту табличку на ресторане.

– В нашем мире не будет немцев. – Она засмеялась. – Ах, бедная Минка! Ты выглядишь так, будто тебя может стошнить от одной мысли об этом. Ведь в мире без немцев не будет герра Бауэра.

Я отложила блокнот и придвинулась к Дарье:

– Сегодня он вызывал меня трижды. Я единственная, кого он просит отвечать на вопросы больше одного раза.

– Вероятно, это потому, что ты все время поднимаешь руку.

И верно. Немецкий давался мне в школе лучше других предметов. Мы могли выбирать, какой язык учить, – немецкий или французский. Французский преподавала мадам Геньер, старая монахиня с огромной бородавкой на подбородке, из которой торчали волоски. А учителем немецкого был герр Бауэр – молодой человек, немного похожий на актера Леона Либгольда, если прищуриться или сильно замечтаться, к чему я была склонна. Иногда, когда герр Бауэр склонялся над моим плечом, чтобы исправить какую-нибудь ошибку в согласовании родов в моей работе, я представляла, как он обнимает меня, целует и говорит, что нам нужно бежать вместе. Как будто такое могло произойти между учителем и ученицей, между христианином и еврейкой! Но на него, по меньшей мере, было приятно смотреть, и я хотела, чтобы и он обратил на меня внимание, поэтому посещала все его уроки – немецкую грамматику, разговорный язык, литературу. Я была его звездной ученицей и встречалась с ним даже во время перерыва на обед, чтобы попрактиковаться.

– Glauben Sie, dass es regnen wird, Fräulein Lewin?[34]34
   Как вы думаете, фройляйн Левина, скоро пойдет дождь? (нем.)


[Закрыть]
 – спрашивал он.

– Ach ja, ich denke, wir sollten mit schlechtem Wetter rechnen[35]35
   О да, я думаю, нам стоит ожидать плохой погоды (нем.).


[Закрыть]
.

Иногда он даже тайком шутил со мной по-немецки.

– Noch eine weikere langweilige Besprechung![36]36
   Еще одно скучнейшее собрание! (нем.)


[Закрыть]
 – с милой улыбкой говорил герр Бауэр, проходя мимо меня в коридоре следом за отцом Янковяком, зная, что священник ничего не поймет, но я понимала.

– Сегодня я заставила его покраснеть. – Признание в шалости вызвало у меня улыбку. – Сказала, что пишу стихотворение и спросила, как будет по-немецки: «Он обнял ее и задушил поцелуем». Я надеялась, может, он покажет мне, а не просто скажет.

– Брр! – Дарья передернула плечами. – От мысли о поцелуе с немцем у меня мурашки бегут по коже.

– Зачем ты так. Герр Бауэр, он другой. Никогда не говорит о войне. Он слишком ученый для этого. Кроме того, если ты слепишь их всех в один комок только потому, что они немцы, чем тогда будешь отличаться от них? Они ведь тоже сваливают нас в одну кучу просто потому, что мы евреи.

Дарья взяла книгу с моей тумбочки и проворковала:

– О, герр Бауэр, я пойду за вами на край света. В Берлин. Ах, погодите, это не одно и то же? – Она поднесла книгу к губам и изобразила, что целует ее.

Во мне вспыхнуло раздражение. Дарья была милашка с длинной шеей и телом танцовщицы. Я не смеялась, когда она кокетничала одновременно с несколькими ухажерами, которые толпились вокруг нее на вечеринках и соперничали за честь принести ей бокал пунша или что-нибудь сладкое.

– Какая разница, – продолжила она, отбрасывая книгу. – Если ты заведешь шашни с учителем немецкого, то разобьешь сердце Йозеку.

Теперь настал мой черед покраснеть. Йозек Шапиро – единственный, кто не заглядывался на Дарью. Он никогда не приглашал меня погулять с ним, не делал мне комплиментов по поводу нового свитера или того, как я причесала волосы, но в последний раз, когда мы ездили на пикник к озеру, целый час обсуждал со мной мою книгу. Его недавно приняли на работу в «Хронику» репортером, и он был на три года старше меня, но, похоже, ему не казалась глупой моя надежда когда-нибудь стать писательницей.

– Знаешь, – сказала Дарья, указывая на листы, которые до того читала, – это всего лишь любовная история.

– А что плохого?

– Ну… любовная история – это вообще не история. Людям не нужна счастливая развязка. Они хотят конфликта. Хотят, чтобы героиня влюбилась в человека, с которым никогда не сможет быть. – Дарья улыбнулась мне. – Я говорю, что Ания скучная.

Тут я заливаюсь хохотом:

– Но она написана с меня и тебя!

– Тогда, наверное, мы скучные. – Дарья села и закинула ногу на ногу. – Может, нам нужно сделаться более космополитичными. Почему бы мне не стать дамой, которая подъезжает к ресторану в автомобиле с радио.

Я выкатила глаза:

– Точно! А я буду королевой Англии.

Дарья схватила меня за руку:

– Давай сделаем что-нибудь шокирующее.

– Давай, – согласилась я. – Завтра я не сдам домашнюю работу по немецкому.

– Нет-нет. Что-нибудь скандальное. – Она улыбнулась. – Выпьем шнапса в «Гранд-отеле».

Я фыркнула:

– И кто же его даст двум девчонкам?

– Мы не будем выглядеть как девчонки. Ты можешь стащить что-нибудь из гардероба своей матери?

Мать убьет меня, если узнает.

– Я ей ничего не скажу, если ты сама не проболтаешься, – пообещала Дарья, прочитав мои мысли.

– Мне не придется ничего говорить. – (Моя мама обладала шестым чувством, клянусь, или у нее были глаза на затылке: она всегда ловила меня, когда я пробовала тушеное мясо из горшка до обеда или работала над своей книгой, вместо того чтобы учить уроки.) – Когда ей не о чем беспокоиться, она тревожится обо мне.

Вдруг в гостиной раздается крик. Я вскакиваю и бегу. Дарья за мной. Отец хлопает Рубина по спине, мать обнимает Басю.

– Хана! – восклицает отец. – Это повод выпить немного вина!

– Минуся, – обращается ко мне мать, называя ласковым именем. Такой счастливой я ее еще никогда не видела. – У твоей сестры будет ребенок!

Странно было, когда сестра уехала из дома после свадьбы и я осталась в комнате одна. Но теперь еще удивительнее было думать о ней как о чьей-то матери. Я обняла Басю и поцеловала ее в щеку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю