444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Джоди Линн Пиколт » Рассказчица » Текст книги (страница 14)
Рассказчица
  • Текст добавлен: 30 сентября 2026, 11:00

Текст книги "Рассказчица"


Автор книги: Джоди Линн Пиколт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

– Что они сделали? – спросила Дарья.

Ей ответила пожилая дама, оказавшаяся поблизости:

– Критиковали немцев здесь, в городе.

Солдаты начали разгонять толпу, говоря, чтобы люди шли по домам. Нас с Дарьей разделили. Я слышала, как она зовет меня, но пробивалась вперед, пока не оказалась у виселиц. Солдаты не обращали на меня внимания, они оттаскивали прочь родню казненных.

Раньше мне не доводилось оказаться так близко к мертвому человеку. Когда хоронили бабушку, я была еще совсем маленькой и помню только гроб. Повешенный напоминал осенний лист на дереве и выглядел спящим. Шея его была вывернута под странным углом, глаза закрыты, язык немного торчал изо рта. На его брюках виднелись темные пятна, наверное, он обмочился. «До или после?» – подумала я.

Я вспомнила кровь и разодранные внутренности, которые описывала в своем романе ужасов, упыря, пожиравшего сердца своих жертв, и поняла, что все это – полная чушь. Шок вызывала не пролитая кровь, а тот факт, что минуту назад этот человек был жив, а теперь – нет.

Вечером, когда мы с отцом проходили мимо виселиц, он попытался отвлечь меня разговорами о наших соседях, о пекарне, о погоде, как будто я не заметила одеревеневших фигур, которые мы оставили позади.

Ночью родители поругались. Мать говорила, что мне больше не следует выходить в город. Отец утверждал, что это невозможно. Как я буду учиться? Я уснула под их перебранку, и мне приснился кошмар. Мы с Дарьей присутствовали на повешении, но на этот раз, когда я подошла к мертвецу, он медленно повернулся ко мне лицом, и я увидела, что это Йозек.

Утром я побежала к Дарье. Дверь мне открыла ее мать, и я обомлела – в доме, где обычно царил порядок, все было вверх дном.

– Пора, – сказала мне мать Дарьи. – Мы перебираемся в Старый город, там безопаснее.

Я в это не верила. Пока британцы не начнут выигрывать войну, безопаснее не станет. В конце концов, они ни одну не проиграли, так что падение Гитлера и Третьего рейха – это лишь дело времени.

– Дарья очень расстроена, Минка, – призналась ее мать. – Может, тебе удастся немного взбодрить ее.

За дверью комнаты Дарьи звучала музыка из балета Чайковского «Спящая красавица». Войдя, я увидела, что ковер скатан. Дарья иногда делала так, когда танцевала. Но она сидела на полу, скрестив ноги, и плакала.

Я откашлялась:

– Мне нужна твоя помощь. Я совершенно застряла на пятьдесят шестой странице. – (Дарья даже не взглянула на меня.) – Это та часть, где Ания идет в дом к Александру, – продолжила я, выдумывая на ходу. – Что-то должно расстроить ее. Только не могу придумать что. – Я посмотрела на Дарью. – Сперва я думала, что она застанет Александра с другой женщиной, но, кажется, это не то.

Похоже, Дарья меня не слушала, потом она вздохнула:

– Прочти мне.

Я так и сделала. Хотя страница была пуста, я вытягивала слова из головы, разматывая катушку воображаемой жизни, как паук вьет нить паутины. Вот для чего мы читаем книги, верно? Чтобы напомнить себе: не мы одни страдаем на этом свете.

– Смерть, – произнесла Дарья, когда я замолчала и последняя фраза повисла в воздухе, как над пропастью. – Пусть она увидит, как кто-нибудь умирает.

– Почему?

– А что может испугать ее сильнее? – спросила Дарья, и я поняла, что говорит она уже не о моей истории.

Я вынула из кармана карандаш и сделала несколько заметок.

– Смерть, – повторила я и улыбнулась своей лучшей подруге. – Что бы я без тебя делала?

Тут до меня дошло: лучше бы я этого не говорила. Дарья разрыдалась.

– Я не хочу уезжать.

Сев рядом, я крепко обняла ее:

– Мне тоже не хочется, чтобы ты уезжала.

– Я больше не увижу Давида, – всхлипывала Дарья. – И тебя.

Она была сильно расстроена, и я даже не заревновала, что обо мне вспомнили не в первую очередь.

– Ты переедешь всего лишь в другую часть города. Не в Сибирь.

Но я понимала, что это ничего не меняет.

Каждый день появлялись новая стена, загородка, обход. С каждым днем буферная зона между немцами и евреями, живущими в этом городе, расширялась и расширялась. В конце концов нам тоже придется переехать в Старый город, как и семье Дарьи, или нас вообще выселят из Лодзи.

– Все должно было сложиться не так. Мы собирались поступить в университет и уехать в Лондон.

– Может, когда-нибудь и уедем, – отозвалась я.

– Или нас повесят, как тех несчастных.

– Дарья! Не говори так!

– Не говори мне, что ты сама не думала об этом, – с укором сказала она и была права, разумеется.

Почему они, когда все вокруг ругали немцев? Они возмущались громче других? Или их выбрали наугад, чтобы нагнать страху на остальных?

На кровати Дарьи лежали две коробки, моток веревки и нож, чтобы отрезать ее. Я схватила нож и чиркнула им по ладони.

– Лучшие подруги навсегда, – поклялась я и передала нож Дарье.

Она без колебаний порезала себе ладонь и сказала:

– Лучшие подруги.

Мы сложили наши руки, скрепив обещание кровью. Я знала, что это ерунда, ведь учила же биологию в гимназии, но мне нравилось думать, что кровь Дарьи попала в мои вены. Так мне было легче верить, что часть ее остается со мной.

Через два дня семья Дарьи присоединилась к длинной череде еврейских семейств, которые покидали эту часть города и направлялись в Балуты, взяв с собой лишь те вещи, которые могли унести. Только тогда повешенных мужчин наконец сняли с виселиц. Это было намеренным оскорблением, так как в иудаизме покойников принято хоронить как можно скорее. За эти сорок восемь часов я проходила мимо виселиц шесть раз – в пекарню, к Дарье, в школу. После первых двух я перестала замечать мертвецов. Казалось, смерть теперь – неотъемлемая часть пейзажа.

Мой племянник Мейер Каминский был шейна пуним[41]41
   Красивое лицо (идиш).


[Закрыть]
. Наступил март 1940 года, ему исполнилось шесть недель, он уже радостно реагировал на знакомых людей и мог держать головку. У него были голубые глаза, блестящие черные волосики и беззубая улыбка, которая, как говорил отец, могла бы растопить даже ледяное сердце Гитлера.

Ни одного ребенка не любили так, как Бася и Рубин своего первенца, они смотрели на него как на чудо всякий раз, когда проходили мимо его кроватки; как мой отец, который уже начал учить его рецептам; и как я сама, сочинявшая для него колыбельные с глупыми словами. Только моя мать вела себя отстраненно. Конечно, она заботилась о своем внуке и ворковала с ним, когда Бася и Рубин приносили его к нам, но редко брала на руки. Если Бася передавала сына ей, она находила предлог, чтобы положить мальчика, отдать мне или отцу.

Мне это было совершенно непонятно. Мама так жаждала стать бабушкой, а теперь, став ею, не хотела даже обнять своего внука?

Лучшую еду она всегда приберегала для пятничного вечера, потому что Бася и Рубин приходили к нам на ужин в Шаббат. Обычно на столе появлялись картошка и другие овощи, но сегодня мама раздобыла где-то курицу, а курятины мы не ели уже много месяцев, с тех пор как немцы оккупировали страну. В городе существовали черные рынки, где можно было купить почти все, за немалую цену, разумеется. Вопрос состоял в том, что́ пришлось маме продать, чтобы устроить этот пир?

Но у меня так текли слюнки, что я об этом почти не задумывалась. Я не могла успокоиться во время молитвы при свечах, кидуша[42]42
   Киду́ш – в иудаизме благодарственная молитва, которая читается по праздникам и в Шаббат.


[Закрыть]
над вином и хамотци[43]43
   Хамотци – благословение хлеба в Шаббат.


[Закрыть]
над вкуснейшими отцовскими халами. Но наконец пришло время садиться за стол.

– Хана, – со вздохом произнес отец, откусывая первый кусок курицы, – ты настоящее чудо.

Сначала никто из нас не говорил, мы все были слишком заняты едой. Но потом Рубин прервал тишину:

– Гершель Беркович, мой коллега по работе… На прошлой неделе ему приказали покинуть свой дом.

– И он ушел? – спросила мать.

– Нет…

– И?.. – произнес отец, не донеся вилку до рта.

– Пока ничего, – пожал плечами Рубин.

– Ты видишь? Хана, я был прав. Я всегда прав. Ты отказываешься уезжать, и небо не обрушивается тебе на голову. Ничего не происходит.

Восьмого февраля шеф полиции составил список улиц, на которых разрешалось жить евреям, и опубликовал календарь, где указывались сроки, к которым остальные должны покинуть свои дома. К этому моменту большинство семей или уехали на Восток, в Россию, или переселились в районы, отведенные евреям, но некоторые, вроде моего отца, упорствовали и оставались на месте.

– Что они могут нам сделать? – сказал он, пожимая плечами, и вытер рот салфеткой. – Вышвырнуть на улицу? Ладно. Я не позволю портить этот прекрасный ужин разговорами о политике. Минка, расскажи Рубину то, что ты говорила мне позавчера про иприт…

Это я узнала на уроке химии. Горчичный газ обладал пагубным действием благодаря наличию в его составе хлора, который имеет такую плотную атомную структуру, что втягивает в себя электроны из любой среды, в контакт с которой войдет, включая легкие человека. Он буквально разрывает клетки тела.

– Вот что теперь считается подходящей темой для застольного разговора, – со вздохом проговорила мать и повернулась к Басе, которая держала левой рукой Мейера. – Как спит мой ангел? Пока еще всю ночь?

Вдруг раздался громкий стук в дверь.

– Ты ждешь кого-нибудь? – спросила мать, поглядев на отца, и направилась к двери. Однако она не успела дойти до нее, потому что дверь была выбита и в гостиную ворвались трое солдат.

– Убирайтесь, – рявкнул офицер по-немецки. – У вас пять минут!

– Минка! – вскрикнула мать. – Чего они хотят?

Я перевела, сердце у меня стучало. Бася забилась в угол, стараясь спрятать ребенка. Это были солдаты вермахта. Один смахнул с прабабушкиного дубового буфета хрустальную вазу, и она разлетелась вдребезги. Другой опрокинул стол со всей нашей едой и горящими свечами. Рубин затоптал огоньки, пока пламя не разгорелось.

– Вон! – орал офицер. – Чего вы ждете?!

Отец, мой храбрый, сильный отец съежился, закрыв голову руками.

– Вон отсюда через пять минут! Или мы вернемся и начнем стрелять, – пролаял офицер и вместе со своими товарищами быстро вышел из дома.

Последние слова я не стала переводить.

Мать опомнилась первой:

– Абрам, достань из буфета серебро твоей матери. Минка, бери наволочки и клади в них все, что имеет какую-то ценность. Бася, Рубин, сколько вам нужно времени, чтобы сходить домой и собрать вещи? Я останусь с ребенком, пока вы не вернетесь.

Это был призыв к действию, в котором мы нуждались. Отец принялся рыться в ящиках буфета, потом стал снимать книги с полок, копаться в банках и шкафчиках на кухне – собирал припрятанные деньги, о существовании которых я не догадывалась. Мать положила Мейера в кроватку, хотя он кричал, и начала собирать зимние пальто и шерстяные шарфы, шапки, перчатки, теплую одежду. Я побежала в спальню и взяла материнские украшения, отцовские тфилин и таллиф[44]44
   Тфилин – пара коробочек с написанными на пергаменте отрывками из Торы, которые иудеи привязывают на лоб и руку при молитве. Таллиф (талит) – молитвенная накидка иудея.


[Закрыть]
. В своей комнате я огляделась. Что бы вы взяли, если бы вам пришлось паковать свою жизнь за считаные минуты? Я сняла с вешалки свое самое новое платье и подходящее к нему пальто, то, что надевала прошлой осенью на Главные Святые дни[45]45
   Главные Святые дни – праздники Рош ха-Шана и Йом-Кипур.


[Закрыть]
. Взяла несколько смен белья и зубную щетку, свой блокнот, конечно, и набор ручек и карандашей, книгу «Дневник падшей» Маргарет Бёме на немецком – роман, который я нашла на развале и спрятала от родителей из-за его скандального содержания. И еще прихватила экзаменационную работу, на которой герр Бауэр написал по-немецки: «Исключительная ученица».

Я спрятала данные Йозеком документы на имя девушки-христианки в каблук одного из ботинок, которые отец велел мне носить всегда и везде.

Мать я застала в гостиной. Она стояла среди осколков хрусталя, держа на руках Мейера, и шептала ему:

– Я молилась, чтобы ты родился девочкой.

– Мама? – окликнула ее я.

Она подняла на меня заплаканные глаза:

– Миссис Шиманьски, она вырастила бы малышку как свою дочь.

У меня помутилось в голове. Мама хотела отдать Мейера, нашего Мейера, чтобы его вместо Баси и Рубина растили чужие люди? Не потому ли она согласилась присмотреть за малышом, пока его родители убежали домой собирать вещи? Да, поняла я в тот момент болезненной ясности: только так его можно было бы спасти. Именно поэтому другие семьи отсылали своих детей в Англию и Соединенные Штаты. Поэтому родные Йозека предлагали забрать меня с собой в Санкт-Петербург. Выживание требовало жертвенности.

Я посмотрела на крошечное личико Мейера:

– Тогда отдай его ей сейчас. Я не скажу Басе.

Мама покачала головой:

– Минка, он мальчик.

Мгновение я молча глядела на нее и моргала глазами, а потом поняла, о чем говорила мать. Мейеру, конечно, сделали обрезание. Если бы Шиманьски сказали властям, что их маленькая дочь – христианка, никто не смог бы этого оспорить. Но мальчик – нужно было только снять с него подгузник.

Мне стало ясно и то, почему мама не хотела брать внука на руки. В глубине души она знала, что нельзя к нему привязываться на случай, если она его потеряет.

Появился отец с рюкзаком за плечами и двумя набитыми под завязку наволочками в руках.

– Мы должны идти, – сказал он, но мать не двинулась с места.

Из соседних домов, куда заходили солдаты, слышались крики. Мама вздрогнула.

– Подождем Басю внизу, – предложила я и только сейчас заметила, что на маминой руке нет часов.

Вот на что она выменяла курицу, догадалась я, курицу, которая лежала недоеденная на полу вместе с прочей едой, приготовленной для создания у семьи иллюзии, что все будет хорошо.

– Мама, – мягко обратилась я к ней. – Пойдем со мной.

И впервые повела себя как взрослая – взяла за руку свою мать, а не она меня.

У отца был двоюродный брат, который жил в Балутах, и в этом нам повезло. Люди, которых выселяли и которым некуда было идти, получали комнаты от властей, а властью в делах еврейского гетто был Judenrat, возглавляемый Хаимом Румковским, председателем, еврейским старейшиной. Моя мать всегда недолюбливала отцовских кузенов и кузин; они были бедны, принадлежали к низам общества, и она их стыдилась. Когда они пришли к нам на обед по случаю свадьбы Баси, моя кузина Ривка стала подносить к свету разные вещи, как оценщик, и говорила: «И сколько, по-твоему, это может стоить?» Мать все время пыхтела и недовольно бурчала себе под нос; она взяла с отца обещание, что ей больше не придется терпеть общество этих людей в своем доме. Ирония судьбы привела к тому, что мы оказались на пороге их дома в роли нищих, просящих убежища, полагающихся на милость хозяев, и матери оставалось только молчать, поджав губы.

На территории площадью четыре квадратных километра, которую немцы отвели для проживания евреям, поселилось сто шестьдесят тысяч человек. Четыре-пять семей теснились в квартирах, предназначенных для одной. Только в половине домов имелись ванные. Мы, по счастью, оказались в таком, и за это я благодарила судьбу каждый день.

Гетто обнесли деревянным забором с колючей проволокой. Через месяц после нашего прибытия его наглухо отгородили от остальной Лодзи. Тут имелись фабрики. Некоторые занимали помещения складов, но большинство разместились в спальнях и подвалах. Там люди работали – шили обувь, форму, перчатки, шторы, постельное белье, меховые изделия. Это была идея Румковского – стать незаменимыми для немцев, быть такими полезными работниками, что они увидят, как мы им необходимы. Взамен на вещи, нужные им для успешного ведения войны, они будут снабжать нас продуктами.

Отец получил в гетто работу пекаря. Мордехай Лазерович возглавлял пекарни и отчитывался перед председателем Румковским. Случалось, что в гетто не доставляли ни муки, ни зерна, и печь было не из чего. Отец не нанимал себе пекарей сам, их присылал Румковский. Из громкоговорителей на площадях целыми днями неслись объявления на немецком о том, что люди, которым нужна работа, должны собраться утром там-то и там-то и их направят на ту или иную фабрику. Моя мать, которая не работала, пока растила меня, теперь стала швеей в меховом магазине. До тех пор я не знала, что она умеет подшивать подолы, раньше мы для этого носили одежду к портному. За несколько недель мама натерла себе мозоли на пальцах от игл и начала подслеповато щуриться от недостатка света в мастерской. Мы делились продуктами, которые она получала за работу, с Басей и Рубином, потому что Бася должна была сидеть дома с ребенком.

За исключением того, что мать, отец и я жили теперь в одной комнате, мне было в гетто не так уж плохо. У меня появилось больше времени для написания книги. Я снова ходила в школу с Дарьей, по крайней мере поначалу, пока школы не были закрыты. Вечером мы приходили в квартиру, где, кроме родных Дарьи, жили еще две бездетные семьи, и играли в карты. Часто из-за комендантского часа я оставалась ночевать у Дарьи. Жизнь в гетто иногда напоминала существование в клетке, но, когда тебе пятнадцать лет, и клетка может казаться замечательной. Меня окружали друзья и родные. Я чувствовала себя в безопасности и была уверена: если я останусь там, где мне положено быть, то меня защитят.

В конце лета, когда в гетто из-за отсутствия поставок муки не было хлеба, отец стал впадать в отчаяние – он считал своей персональной обязанностью кормить соседей. Тысячи людей вышли на улицы, а отец закрыл ставни и спрятался в пекарне, боясь гнева толпы. «Мы хотим есть!» – неслись с улицы крики, разраставшиеся, как поднимающееся тесто. Немецкие полицейские стреляли в воздух, чтобы разогнать недовольных.

Стрельба слышалась все чаще, по мере того как новые и новые люди прибывали в гетто, а его границы оставались закрытыми и не расширялись. Где они будут жить? Что они будут есть? Хотя к зиме снабжение продуктами наладилось, их всегда не хватало и рацион был очень скудный. Раз в две недели мы получали на каждого по 100 граммов картофеля, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в пекарне, отец получал дополнительную порцию хлеба в течение дня и всегда сберегал ее для меня.

Разумеется, он больше не мог печь мне свою особенную булочку.

Зимой пекарня снова закрылась. На этот раз причина была не в отсутствии муки, а в отсутствии топлива. В гетто не доставляли дров, и угля было совсем мало. Отец, его кузен и Рубин разбирали заборы, сараи и носили деревяшки домой, чтобы нам было чем топить. Однажды утром я застала свою кузину Ривку за тем, что она выламывала доски пола в кладовке.

– Кому нужен пол в чулане, – сказала она, увидев, что я удивленно смотрю на нее.

Тем же занимались и другие обитатели гетто, однако, несмотря на крайние меры, люди по ночам замерзали насмерть в своих домах. В «Хронике» – газете, детально освещавшей все, что происходило в гетто, каждый день сообщалось о новых жертвах.

Вдруг пребывание здесь перестало казаться мне таким уж безопасным.

Однажды мы с Дарьей шли после школы к ней домой. Было холодно, нас хлестал северный ветер, отчего казалось, что мороз еще крепче, чем показывали термометры. Прижавшись друг к дружке и держась под руки, мы переходили мост на Згиерской улице, по которой евреям больше не разрешалось ходить. Мимо проезжал трамвай, на площадке вагона стояла женщина в длинном меховом пальто, на ногах у нее были шелковые чулки.

– Ну и дурой же надо быть, чтобы надеть шелковые чулки в такой день, – пробурчала я, радуясь, что на мне шерстяные рейтузы с начесом.

Когда мы второпях собирали вещи, прежде чем покинуть дом, я брала такую ерунду, как вечерние платья и цветные карандаши, но родители предусмотрительно взяли наши зимние пальто и свитеры. В отличие от некоторых других людей в гетто, у нас по крайней мере была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму. Дарья не ответила. Я видела, что она не отрывает глаз от женщины в проезжавшем мимо трамвае.

– Если бы они у меня были, – сказала она, – я бы их носила. Просто так.

Я сжала ее руку:

– Придет время, и мы тоже наденем шелковые чулки.

Когда мы оказались дома у Дарьи, там никого не было, все еще работали.

– Как холодно, – сказала Дарья, растирая руки.

Пальто мы снимать не стали.

– Да уж, я пальцев ног не чувствую.

– Я знаю, как нам согреться.

Дарья опустила сумку с учебниками на пол и завела патефон. Вместо того чтобы поставить какую-нибудь легкую музыку, она нашла пластинку с классикой и начала танцевать, сперва медленно, чтобы я успевала повторять за ней. Мне было смешно. Я и вообще была неуклюжей, а теперь пытаться изобразить грацию в зимнем пальто и многослойной одежде? Это просто нереально. Наконец я повалилась на пол и сказала:

– Танцуй сама, Дарья, оставляю это тебе.

Однако ее метод сработал: я запыхалась, щеки порозовели и стали теплыми. Вынув из сумки блокнот, я перечитала написанное накануне вечером.

В моей истории тоже совершился сюжетный поворот, раз меня переселили в гетто. Очаровательный маленький городок, который я придумала, вдруг превратился в нечто более зловещее – в тюрьму. Я потеряла четкое видение того, кто герой, а кто негодяй; суровые обстоятельства, в которых разворачивались события моей книги, сделали каждого персонажа немного и тем и другим. Подробнее всего я описывала запах хлеба в пекарне отца Ании. Иногда, если в моей истории кто-нибудь намазывал кусок хлеба свежим маслом, рот у меня наполнялся слюной. Я не могла наколдовать себе пищу и месяцами питалась одним только водянистым супом, но так живо представляла себе то, чего нет, что у меня возникала резь в животе.

Еще одной вещью, о которой я могла писать, была кровь. Бог свидетель, я видела ее предостаточно. За несколько месяцев, проведенных в гетто, три раза на моих глазах немецкие солдаты стреляли в людей. Один человек стоял слишком близко к ограде гетто, и охранник застрелил его. Двое других были женщины, которые громко ругались из-за хлеба. Офицер подошел к ним, чтобы прекратить ругань, и застрелил обеих, а хлеб бросил в лужу.

Вот что теперь было известно мне о крови: она ярче, чем можно себе представить, самого темного рубинового цвета, пока не высохнет и не почернеет.

Она пахнет сахаром и металлом.

Ее невозможно отстирать с одежды.

Мне стало ясно, что все мои герои да и я сама мотивированы одним и тем же. Двигала ими жажда власти, месть или любовь – все это были лишь различные формы голода. Чем больше дыра у вас внутри, тем отчаяннее вы стремитесь чем-нибудь ее заполнить.

Пока я писала, Дарья продолжала танцевать. Кружилась, вскидывала голову в последний момент, завершая повороты chaînés и piqué. Казалось, она провертит дырку в полу своими пальцами. Она крутилась с головокружительной скоростью, а я отложила блокнот и зааплодировала, но вдруг заметила полицейского, который смотрел на нас через окно.

– Дарья! – прошипела я, сунула блокнот под свитер и кивнула головой в сторону окна; глаза моей подруги округлились.

– Что нам делать? – спросила она.

В гетто было два отряда полиции – один состоял из евреев, которые носили звезду Давида, как все остальные, другой из немцев. Хотя и те и другие следили за соблюдением установленных порядков – а это было нелегко, так как они менялись каждый день, – между ними существовала значительная разница. Проходя мимо немецких полицейских на улице, мы склоняли головы, а мальчики снимали шапки. Никаких других контактов с ними мы не имели.

– Может быть, он уйдет, – сказала я, отводя глаза, однако немец постучал в окно и указал на дверь.

Я открыла. Сердце у меня колотилось так сильно, что я не сомневалась, он услышит.

Офицер был молоденький и стройный, как герр Бауэр, и если бы не темная форма, которая вызывала у меня привычный страх, мы с Дарьей, вероятно, стыдливо похихикали бы, прикрыв рты ладонями, оттого, какой он хорошенький.

– Что вы тут делаете? – сурово спросил полицейский.

Я ответила по-немецки:

– Моя подруга – танцовщица.

Он приподнял брови, удивившись, что я говорю на его языке.

– Это я вижу.

Я смешалась. Вдруг появился какой-то новый закон, запрещающий нам танцевать в гетто? Или Дарья вызвала недовольство полицейского тем, что слишком громко включила музыку и ее было слышно сквозь окно? А может, он не любил балет? Или просто был не в настроении и хотел сорвать злость на ком-нибудь? Я видела, как солдаты пинали ногами стариков на улицах просто потому, что могли себе это позволить. В тот момент мне страшно захотелось, чтобы рядом был отец, у него всегда наготове улыбка и что-нибудь свежее из печи, так ему удавалось отвлечь солдат, которые иногда заходили в пекарню и начинали задавать слишком много вопросов.

Полицейский опустил руку в карман, и я вскрикнула. Обхватила руками Дарью и потянула ее на пол вслед за собой. Я знала, что он вынет пистолет, а дальше – смерть.

Я не успею ни влюбиться, ни завершить книгу, ни поучиться в университете, ни подержать на руках своего ребенка.

Однако выстрела не последовало. Вместо этого полицейский откашлялся. Когда я немного осмелела и одним глазком взглянула на него, то увидела, что он держит в руке визитную карточку – небольшой кремового цвета прямоугольник с надписью: «Эрих Шефер. Штутгартский балет».

– Я был там арт-директором до оккупации, – сказал он. – Если ваша подруга захочет получить от меня несколько советов, я буду рад дать их ей. – Он склонил голову и вышел, прикрыв за собой дверь.

Дарья, которая не поняла ни слова из сказанного им по-немецки, взяла у меня карточку:

– Чего он от меня хочет?

– Давать тебе уроки танцев.

Глаза Дарьи расширились.

– Ты шутишь!

– Нет. Он работал в Штутгартском балете.

Дарья вскочила на ноги и обежала комнату с такой широченной улыбкой, что я упала в пропасть ее счастья. Но потом, так же быстро, глаза ее заблестели, в них запылала злость.

– Значит, я достаточно хороша для уроков танцев, но при этом не могу ходить по Згиерской улице? – Она разорвала карточку и бросила ее в печь, прошипев сквозь зубы: – По крайней мере есть что сжечь.

Оглядываясь назад, я удивляюсь, что Мейер, мой маленький племянник, не заболел раньше. Бася и Рубин жили в крошечной квартирке, где теснились еще шесть пар, так что всегда кто-нибудь чихал, кашлял или лежал с температурой. Впрочем, Мейер был крепкий, ко всему приспосабливался, радовался, когда его носила на руках Бася, а когда немного подрос, спокойно оставался в яслях, пока она работала на текстильной фабрике. На той неделе Бася пришла к матери в отчаянии. Мейер кашлял. У него поднялась температура. Прошлой ночью он задыхался, и губы у него посинели.

Был конец февраля 1941 года. Мать и Бася всю ночь не спали, по очереди держали на руках Мейера. Им обеим нужно было идти на работу или рискнуть остаться без нее. В гетто каждый день прибывали сотни людей из других стран, и прогульщику легко нашли бы замену. Некоторых посылали на работы за пределами гетто. Мы не хотели, чтобы нашу семью разделили.

Так как Мейер заболел, отец планировал отпустить Рубина домой из пекарни пораньше. Это было непростое дело по нескольким причинам – и самая главная: отец не имел права отдавать такие распоряжения, ведь в результате оставалось на одного человека меньше, чтобы везти нагруженную хлебом телегу в пункт выдачи на улице Якуба, дом 4.

– Минка, – сказал утром отец, – ты придешь в полдень и заменишь Рубина.

В школу я больше не ходила, поэтому нанялась на работу разносчицей товаров кожевенной фабрики, которая изготавливала и чинила обувь, ремни и кобуры. Дарья работала там вместе со мной; нас посылали по всему гетто с разными поручениями или доставлять заказы. Отец рассчитывал, что меня не хватятся, если я уйду с работы, или что Дарья подменит меня после обеда. Я догадывалась о тайном желании отца, чтобы я трудилась с ним в пекарне. Рубин не был пекарем по профессии; его назначили помогать отцу только потому, что они вместе стояли в очереди на получение работы. Хотя для выпекания хлеба не нужен университетский диплом, в этом ремесле, определенно, есть свое искусство, и отец был убежден, что я обладаю талантом к выпечке. Внутреннее чутье подсказывало мне, сколько теста оторвать от большого куска, чтобы получился батон длиной ровно тринадцать дюймов. Я могла сплести халу из шести полос теста хоть во сне. А вот Рубин, тот вечно все портил – замешивал тесто то слишком влажное, то слишком сухое, впадал в мечтательность, когда нужно было хватать лопату и вынимать хлеб из печи, пока корка снизу не подгорела.

Выполнив утренние поручения, я прибежала в пекарню, вместо того чтобы вернуться на кожевенную фабрику. По пути я мельком увидела свое отражение в витрине фабрики, где делали текстиль. Сперва я отвела глаза – как делала обычно, проходя мимо людей на улицах. Слишком грустно было видеть собственную боль, написанную на лицах прохожих. Но потом я поняла, что это мое отражение, но какое-то незнакомое. От румяных щек и пухлого детского лица не осталось и следа. Скулы стали выступать, глаза казались огромными. Волосы, которые раньше были моей радостью и гордостью – длинные и густые, – потускнели и свалялись под шерстяной шапочкой. Я теперь была достаточно худой, чтобы стать балериной, как Дарья.

Удивительно, как я не заметила, сколько веса потеряла, и никто из близких ничего мне не говорил. Мы все голодали постоянно. Даже дополнительные порции хлеба не делали наш рацион достаточным, к тому же продукты обычно были испорченные, подгнившие, тухлые. Войдя в пекарню, я тайком наблюдала за отцом, который сновал у печей в одной нижней сорочке, потный от жары. Мышцы его теперь напоминали тугие веревки, живот стал плоский, щеки запали. Но мне он все равно казался главнокомандующим на кухне – выкрикивал указания работникам и одновременно формовал хлебы.

– Минуся! – Голос его прозвенел в воздухе над посыпанным мукой столом. – Иди, помогай мне здесь.

Рубин кивнул мне и снял передник. Он договорился с отцом, что потихоньку выйдет через заднюю дверь пекарни, не объявляя о своем уходе, чтобы кто-нибудь не посчитал это особой привилегией. Я встала рядом с отцом и принялась ловко отрывать куски теста и скатывать из них батоны.

– Как сегодня работа? – спросил он.

Я пожала плечами:

– Как обычно. Что слышно о Мейере?

Отец покачал головой:

– Ничего. Но отсутствие новостей – это хорошая новость.

Больше мы ничего не говорили. Разговоры отнимали энергию, а нам нужно было приготовить определенное количество хлеба до отправки на склад. Я стала вспоминать отцовскую пекарню: как иногда он пел за работой скрипучим баритоном, а Бася, сидя за кассой, говорила, что он распугает посетителей; как летом, примерно в половине пятого, в окна проникали косые лучи солнца, заходившего за дом на другой стороне улицы; как я устраивалась на заваленном подушками подоконнике с каким-нибудь учебником и дремала, живот был полон – отец не оставил меня без своей особенной булочки, и на моей юбке блестели крупинки коричного сахара; как он встряхивал меня за плечо и спрашивал, чем заслужил такую ленивую дочь, улыбаясь при этом, так что я понимала: на самом деле папа вовсе так не думает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю