Текст книги "Далеко ли до Вавилона? Старая шутка"
Автор книги: Дженнифер Джонстон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
– В июне я кончаю со школой.
Мы лежали на вершине холма и следили за человеком, который шел под нами за плугом по узкому, длинному полю. Голова лошади клонилась вперед, словно в полной расслабленности, но ее большие копыта под белыми космами шерсти ни на миг не сбивались с четкого ритма. Пахарь курил трубку, и позади него завивалась струйка дыма. Чернота безупречно прямых борозд разливалась все шире.
– Почему?
– То есть как почему, дурачина? Потому что надо.
Я оторвал взгляд от пахаря с его лошадью и посмотрел на Джерри.
– Но ты же мой ровесник. Значит, еще ребенок. Мы же еще дети.
Он стукнул меня по затылку.
– Ну, мне-то ребенком оставаться недолго. И уж тогда держи со мной ухо востро и языка не распускай.
– А что ты будешь делать?
Он кивнул на пахаря.
– Вот это, наверное. Наймусь к какому-нибудь хозяину. Дома делать нечего: знай сажай картошку, выкапывай ее и ешь. Да уж это я столько лет делаю. А она корову доит. – Он задумался. – Может, удеру с цыганами.
Последнюю фразу он произнес словно вскользь, а потому я ничего не сказал про эту, на мой взгляд, упоительно романтическую идею.
– Она хочет, чтобы я завербовался в армию. – Он сплюнул, как всегда, совсем рядом со мной, и я нервно дернул ногой, хотя и не отодвинул ее. – Как папаша. И тогда она будет получать два конвертика с денежками, кровь из носа.
– Ты бы играл на своей гармонике в полковом оркестре.
– Большое спасибо. Я уж лучше останусь дома. По-моему, я в солдаты вообще не гожусь. Пожалуй, слишком уж люблю себя.
– Послушай, Джерри!
– Ну, что?
Он протаскивал взад и вперед травинку сквозь щелку между передними зубами.
– А почему бы тебе не устроиться тут? На конюшне? Уж это тебе подошло бы, верно?
Он покачал головой.
– Об этом я уже думал.
– Так почему нет? По-моему, блестящая мысль.
– Мы бы перестали быть друзьями – вот тебе одна причина.
Снизу донеслось покрикивание пахаря. Лошадь ускорила шаг, ее шея напряженно вытянулась.
– Да почему?
– Я же стану твоим работником. И все переменится.
– Не моим, дурень ты разнесчастный.
– Твоего отца, твоим. Какая разница? Они не позволили бы нам быть друзьями.
– Им-то какое дело?
Но я знал – какое. Он был прав. Губы матери сомкнутся в недовольную линию, голос вдруг грозно повысится, как случалось, когда она разговаривала с отцом.
– Какое-никакое, а твоих это не устроит. Да и моих с ними вместе, если на то пошло. Они друг друга стоят.
Я перевернулся на спину и уставился в бледное весеннее небо. Из-за холма выползала гряда туч, серых, мрачных, с серебряной обводкой. По кустам дрока с запада пробежал ветер. Еще до вечера зарядит дождь. Пахарь внизу, должно быть, тоже понял, что предвещает этот ветер: его покрикивание стало громче – он уговаривал и понукал.
– Когда я вырасту, устрою конный завод.
Он ничего не сказал.
– Я решил, что лошади – самое для меня дело. Наверное, надо будет поехать куда-нибудь поучиться, но это – то, чего я хочу.
– Ну-ка, ну-ка, ну-ка! – донеслось от подножия холма.
– Я много об этом думал и понял, что ничего другого не хочу. Отец, я думаю, возражать не станет. Мы могли бы стать компаньонами. Ты и я. Нет, правда.
Он засмеялся. Я повернул голову и посмотрел на него. Его лицо никогда не загорало – зимой, весной, летом оно оставалось бледным, в мелких крапинках веснушек под глазами и на переносице.
– Здорово ты умеешь верить, что все будет легко и просто.
– А что? Почему бы и нет?
Он вздохнул.
– Сам знаешь.
– У нас с тобой все было бы замечательно. Тебе этот план нравится?
– Нравится-то правится…
– Значит, решено. А хорошо, когда, будущее уже решено.
Он ухмыльнулся. Да, он бесспорно был мудрее меня.
Когда пришло время, он поступил работником к одному фермеру, арендатору моего отца, и видеться нам удавалось уже не так часто. Моя жизнь словно бы вовсе не менялась. Я рос. Временами так быстро, что ночью в постели мне чудилось, будто я ощущаю, как мое туловище удлиняется под одеялом. Если говорить о росте, то я далеко обогнал Джерри. Ногти у него почернели от земли, и он начал курить. Прилипшие к языку табачные крошки он снимал большим и указательным пальцами – эту манеру я замечал у наших конюхов. Он сразу сделался старше. Во всяком случае, в моих глазах. Как он и сказал тогда, ребенком он быть перестал. Зарабатывал он сказочную сумму – семь шиллингов шесть пенсов в неделю. Хотя мать забирала у него их все, кроме одного шиллинга, никакой Ротшильд не получал столько удовольствия от своих денег. Мы часами сгибались над газетной страницей, посвященной скачкам, с огромным наслаждением выигрывая и теряя несуществующие богатства. Мы считали себя великими знатоками не только лошадей – «коняшек», как мы их называли, но и жокеев. Никто лучше нас не разбирался, как скажется на каком-нибудь далеком ипподроме внезапный ливень или долгая засуха, когда лошади небрежных жокеев ломают ноги, точно спички. Запасаясь бесценными сведениями на более денежное будущее, свои реальные шиллинги Джерри тратил на сигареты. Иногда я пробовал затянуться и кашлял, а он смеялся с видом бесконечного превосходства и умудренности.
Внезапно он обзавелся лошадью – нелепой пегой кобылкой с белой гривой и белым хвостом.
– У цыган увел, а? Ну, смотри, они с тобой посчитаются.
– Мистер Умник-Разумник, вы много чего не знаете.
– Если ты не украл эту дохлятину, откуда же она у тебя?
– Пожалуйста, без дохлятины! О даме следует говорить с уважением.
– Свел у цыган, и больше ничего. Тоже мне дама!
Он широкими круговыми движениями водил по ее крупу щеткой, которую я позаимствовал из чулана при конюшне. Кобылка щипала траву на склоне с полным равнодушием к перемене в своей жизни.
– Разве не так?
– Не спрашивай, и тебе не соврут. Скажу одно: в тюрьму меня за нее не посадят.
– А ноги у нее коротковаты.
Оскорбления похлеще мне придумать не удалось.
– Она побьет Фараона с закрытыми глазами.
– Врешь ты, коротышка, и больше ничего.
– Побьемся об заклад?
Мы подобрали ей кличку из древней истории – Королева Мэв. Кличка эта нам обоим очень понравилась. Он вытащил из кармана пузырек и протянул мне.
– Ну-ка, выпьем за здоровье малютки.
– Это что?
Я всегда был опаслив.
– А ты как думаешь? Что люди пьют на крестинах?
– Шампанское, по-моему.
– Что значит барич! Ну, да это тоже не святая водица. Пусть будет шампанское, если тебе так больше нравится.
Я вытащил пробку и подозрительно понюхал.
– Чего ты мнешься? Это настоящее питво. Для мужчин. От него у тебя волосы на груди вырастут.
Я прижал горлышко ко рту и осторожно отхлебнул. Едкая жидкость обожгла горло, из глаз хлынули слезы. Он забрал пузырек и опрокинул его в рот. Сквозь слезы я все-таки разглядел, что ему пришлось не легче. И я почувствовал себя не так глупо. Он опять протянул мне пузырек.
– Выпей еще глоточек. Не оставляет никакого запаха. То есть мне так говорили.
Он потер пальцем нижнюю губу, словно она ныла.
Я мужественно отхлебнул еще раз, но теперь сглотнул не сразу, а покатал жидкость во рту.
– А что это?
– Самогонка.
Я кивнул, очень довольный.
– Слыхал про нее?
– Конечно.
– И пробовал?
Я прикинул, удастся ли соврать, и покачал головой.
– Я тоже нет, – сказал он. – Замечательное питво.
– Для мужчин.
– Ага. Замечательное.
– А где ты ее раздобыл?
Он подмигнул.
– Секрет.
Он забрал у меня пузырек, налил несколько капель на кончики пальцев и направился к Королеве Мэв.
– Пусть это и не святая водица…
Кобылка подняла голову, и он нарисовал у нее между глазами крест.
– In nomine patris et filii et spiritus sanctu[5]5
Во имя отца, и сына, и святого духа (лат.).
[Закрыть].
– Аминь.
– Ам-и-и-инь.
– Мистер Бингем этого не одобрил бы.
– Да и отец Маклофлин тоже. Выпьем за их здоровье.
Мы допили то, что оставалось в пузырьке, и некоторое время нам было очень тепло и мы все время хохотали.
Теперь, когда я мысленно вернулся в тот день, мне вспоминаются летящие облака в бледном небе вверху, а внизу – такие же летящие облака в воде, и мы словно парили между ними, свободные от всякой связи с землей. Это было мое первое и самое блаженное знакомство с алкоголем. Когда настало время возвращаться, мы спустились с холма и долго плавали среди облаков в озере, глотая их и разбрызгивая друг по другу. По озеру бежала солнечная дорожка, и, глядя на нее, мы пришли к выводу, что ходить по водам – детская забава.
Воспоминания поднимаются на поверхность памяти, словно водоросли – на поверхность моря, стоит только взбаламутить глубины, где в забвении покоятся каждое слово, каждый жест, каждый вздох.
– И что же ты будешь делать со всем этим?
Деревья стояли голые, и нам были видны тянущиеся к небу печные трубы дома. Над ними доблестно реяли серые флаги дыма. Озеро было в черном настроении. Оно тяжело колыхалось, и его черноту иногда нарушали, словно по ошибке, крохотные перышки белизны. Мы сооружали новые, более трудные препятствия – пузатенькие стенки из камней и барьеры из хвороста. Было холодно. Я таскал, наклонялся – и тело у меня разогревалось, но руки и лицо совсем застыли.
– С чем всем?
– Да с этим. Со всем. Везде вокруг, черт подери. Все же твоим будет.
– А, ты про это.
– Угу.
– Я, собственно, не думал. То есть помимо лошадей. Насчет них ты по-прежнему согласен?
– За кого ты меня принимаешь? Я что – дамочка, у которой семь пятниц на неделе?
– Все-таки…
– Если ты не передумал, то я и подавно. Вот будет денек, кошки-мышки!
– Начнем мы с малого. Я все прикинул. Ну, а дальше от тебя зависит выиграть парочку заездов где-нибудь поблизости. Ну, скажем, в Фейрихаузе и еще где-то, чтобы на нас обратили внимание. Пусть люди решат, что у нас можно найти что-нибудь интересное. Вот тогда мы начнем расширять дело.
– Слишком уж просто у тебя все выходит.
– И выйдет просто.
– А если война?
– Война? Какая война? Тебе иногда черт те что в голову взбредает.
– Идут такие разговоры. Немцы поставят на место всех остальных в Европе, англичане поставят на место немцев, а мы… – Он умолк и сунул пальцы в нагрудный карман за окурком.
– Мы?..
– А мы поставим на место англичан.
– Послушай! Ну, что ты городишь?
– Люди говорят.
Он пригнул голову от ветра, закуривая.
– Во всяком случае, мистер Бингем говорит, что войн никогда больше не будет.
Джерри сплюнул.
– Война… – сказал я. Было просто невозможно, чтобы война достала нас здесь, в магическом кольце холмов.
– Мистеру Бингему не повредило бы кое-чему научиться.
– Он не так уж плох. Правда, немножко дубина.
– И часто тебя охаживает?
Он протянул мне окурок, кончик которого уже рдел, как уголь.
– Раньше он иногда драл меня за уши. Но это было давно. Может быть, я стал лучше.
– Или сильнее.
Мы засмеялись и продолжали по очереди затягиваться, пока окурок еще можно было держать в пальцах. А тогда Джерри тщательно растер его ногой.
– Ну, мне пора. Надо загнать коров и подоить их. Бывай!
Все открылось. Не знаю как, но в то время у меня было ощущение, что тут свою роль сыграл былой уходратель мистер Бингем. А может быть, мы просто со временем забыли про осторожность: ездили верхом там, где нас могли увидеть из окон дома, или слишком уж громко хохотали над нашими довольно-таки тупыми шутками, или еще что-нибудь, что дошло до ушей матери.
– Это ты Александр?
– Да, мама.
– На минутку, милый.
Я шел, и мои каблуки резко стучали по плитам холла. Золото заливало гостиную. Она сидела у камина за чайным столиком. Одно высокое окно было открыто, и в комнату лился запах свежескошенной травы. Когда я вошел, она поднялась со стула.
– Я иду кормить лебедей. Проводи меня, если хочешь.
Она взяла стоявшую на подносе тарелку с ломтиками пеклеванного хлеба. Белая кружевная скатерть ниспадала складками почти до пола. В камине пело полено. Я пошел за ней к двери. Ее волосы и косые лучи заходящего солнца сплетались воедино и равно слепили. Когда мы вышли на террасу, она положила теплую руку на сгиб моего локтя.
– Вечера невыразимо красивы. Я всегда считала, что Ирландию следует переименовать в Остров Вечеров. Согласен? Идеальное время для смерти. Я умру вечером. Вот погоди, и увидишь.
Я засмеялся – не очень уверенно. Мы молча спустились по ступенькам. Разговаривать с ней было трудно. Всегда. Она либо была рассеянна, либо требовала больше, чем вы могли ей дать.
– Совсем сухие! – сказала она сердито, остановилась, сняла руку с моего локтя и сорвала головку увядшей розы. Несколько секунд она держала ее в пальцах и с отвращением разглядывала, а затем опустила в мой карман.
– Выбросишь ее. Потом. Сколько раз можно повторять одно и то же этому тупому мальчишке! Посмотри – вот и вот.
Я оттопырил карман для еще двух трупов.
– Они же не только безобразны, но мешают распускаться другим. У всего есть своя причина. Этот мальчишка просто не способен ничему научиться. Лентяй, я полагаю.
Она опять положила руку мне на локоть, и мы пошли дальше.
– Небрежность. Никакой любви к делу. И все-таки продолжаешь надеяться, что рано или поздно найдешь идеального садовника. Потенциально идеального.
– Дорожки он разравнивает очень красиво.
– Разравнивать дорожки способен любой идиот. Даже машина – если кто-нибудь изобретет машину для разравнивания дорожек. Сколько времени ты проводишь с этим..?
Она умолкла, и наступила долгая тягостная пауза. Говорила она, ища взглядом увядшие розы. Ее пальцы у меня на локте чуть-чуть дрожали. Мое сердце отчаянно заколотилось прежде, чем она договорила.
– …субъектом. Наверное, мне следовало бы сказать – с этим мальчишкой. Из деревни. Не делай вида, будто ты не понимаешь. Так сколько времени?
Я жгуче краснел и молчал.
Она сняла руку с моего локтя и щелкнула пальцами, словно я был собакой.
– Александр!
– Не так уж много, – пробормотал я.
Она не взглянула на меня и ничего не сказала. Держа тарелку с хлебом прямо перед собой, точно какой-то странный щит, она ушла вперед. Я молча шел за ней. Слева и справа от нас шелестели зеленые листья, грачи уже подняли свой вечерний гвалт. Если бы мне было суждено родиться еще раз и в другом облике, я пожелал бы стать грачом. Они на своих деревьях ведут такую веселую сплоченную жизнь, хором кричат и кувыркаются в небе. А умирают словно бы очень редко.
Лебеди уже ждали. Один копался клювом в пуху под крылом. Они неуклюже выбрались из воды и вытянули нам навстречу длинные шеи. Холмы поднимались совсем рядом, удивительно четкие и светлые. В воздухе пахло дождем. По камышам пробегал ветерок, и они кланялись ей. Тысяча тысяч зеленых воинов с зелеными пиками, и все кланяются.
Она с недоумением оглянулась на меня.
– Перестань. И вообще ты не способен петь.
Ее пальцы сердито раскрошили серый ломтик. Она протягивала кусочек за кусочком. Шеи опускались и поднимались. Безобразные, перепончатые лапы давили траву. Последние кусочки она побросала в воду, и лебеди кинулись за ними, подняв тучу брызг. Они вновь обрели красоту. Вынув из кармана крохотный платочек, она обтерла пальцы.
– Как его зовут?
– Джеремия.
Она усмехнулась.
– Об-б-бычно его называют Джерри.
– Ну, так с Джерри все. С Джеремией. Этому конец. Да.
Она снова положила руку на мой локоть, и мы пошли назад по дорожке. Она шла медленно, слегка опираясь на мою руку, чтобы я не убыстрял шага.
– Ты уже больше не маленький. Молодой человек! – Она взглянула мне в лицо и улыбнулась. – Но, конечно, ты и сам знаешь. Я могла бы этого не говорить.
Ее платье было бледно-бледно-серым и при каждом движении прокатывалось волнами по всей длине ноги. Я вдруг попробовал представить себе, как выглядят ее ноги.
– Мы подумали, что тебе пришла пора расширить кругозор. Мистер Бингем, пожалуй, уже дал тебе все, что мог. Мне кажется, настало время, когда… Должна признаться, я всегда мечтала попутешествовать.
Я чувствовал, что ее глаза внимательно следят за мной. Я смотрел на свои ступни – как они механически движутся взад-вперед, взад-вперед, загребая песок.
– Вот тогда-то и начинается подлинное образование. Классная комната отслужила свое. Ты теперь уже настолько взрослый, что будешь надежным спутником, сумеешь заботиться обо мне. Я думаю, мы начнем с Греции.
– Мы? Вы и я?
– Ну да, милый. И не смотри так испуганно. Ты и я. Что тут удивительного?
– Греция…
– Говорят, она необыкновенно красива. Колыбель… Мистер Бингем объяснит…
– Да, конечно.
– Ну, так..?
– Что?
– Нет, ты не хочешь понимать! Почти как твой отец. Неужели тебе этот план не кажется чудесным?
Ее пальцы впились в мой локоть, как мелкие злобные зубки.
– Все уже устроено.
– А если бы я сказал, что не хочу ехать?
– Но ведь ты этого не скажешь?
Пальцы на моем локте расслабились.
– Пожалуй, нет.
Она ласково провела пальцем по моей щеке.
– Значит, решено. Я рада. И ты больше не будешь встречаться с этим деревенским мальчишкой. Правда?
Я промолчал.
– Не будешь. Об этом просто не может быть и речи. Это не… ну, comme il faut[7]7
Прилично (фр.).
[Закрыть]. Я запрещаю. Категорически.
Дальше мы шли молча… У ступенек террасы она обернулась ко мне и протянула тарелку.
– Будь добр, отнеси в буфетную.
Я взял тарелку и убежал.
Вечером после обеда меня позвали в гостиную. Отец всегда сидел в одном и том же кресле, обитом зеленым бархатом, с резной изогнутой спинкой. В этом же кресле, конечно, сидел прежде его отец, а еще раньше – отец его отца. Поколения мужских задниц уютно продавили и согрели сиденье. Я представил себе, как придет моя очередь. Он прочищал трубку. Когда он не читал и не занимался делами имения, он прочищал трубку. А потому никогда не отдавал всего внимания разговору, который велся возле него. Мать сидела за роялем, как будто собираясь играть. Она слегка помассировала одну руку, потом другую.
– А! – сказал отец, когда я вошел, но не поднял головы от трубки.
– Пожалуйста, садись, – сказала мать, словно гостю. Я прошел через комнату и сел. Окна еще были открыты и занавески отдернуты. Небо хранило отблески заката. Даже в комнате мне был слышен пронзительный писк летучих мышей, которые круто устремлялись почти к самой земле, пугаясь притягательного света, падавшего из окоп.
– Выпьешь рюмку портвейна?
Он яростно выскребывал что-то из чашечки трубки маленькой серебряной палочкой.
Я покраснел и покачал головой.
– Тоскуешь от одиночества, э?
– Нет, папа. Во всяком случае, мне так кажется.
– Отлично, отлично. Отлично.
Мать начала наигрывать. Не помню что, но, наверное, Шопена. Она особенно любила Шопена.
– Мы думаем, настало время, чтобы ты немножко расправил крылышки.
Он подул в мундштук и нахмурился.
– Повидал бы белый свет. Ну, ты понимаешь.
– Мама мне говорила.
– А, да.
Он потянулся вперед и резко постучал трубкой о мраморную каминную доску.
– Ты доволен?
– Ну-у… собственно…
– Разумеется, он доволен, Фредерик. Зачем вы задаете такие глупые вопросы? Ну, какой мальчик в его возрасте не был бы доволен!
Он снова, нахмурясь, уставился в чашечку трубки и продолжал ее выскребывать.
– Я думаю, в будущем сезоне ты мог бы ездить со мной на травлю. Сделаем тебя доезжачим, если ты не против.
– Конечно, не против. Спасибо.
– Посмотрим, как у тебя получится.
– Да, конечно. Я…
– Терпеть не могу, – он повысил голос так, чтобы она его обязательно услышала, – музыки в комнате, когда я пытаюсь говорить.
Она не обратила на него ни малейшего внимания. Ничего другого он, естественно, и не ждал.
– Через год-другой мне, как распорядителю травли, нужен будет сораспорядитель. Я ведь, знаешь ли, не молод, мой мальчик.
Он вынул из кармана мягкий кожаный кисет и начал набивать трубку, прижимая крошки табака плоскими подушечками больших пальцев.
– Пожалуй, нам пришло время познакомиться поближе, э?
Мое лицо окостенело от смущения. Я кивнул.
– Надо будет поездить с тобой, показать, что и как. То есть, когда ты вернешься.
– Я готов хоть сейчас.
Он как будто не знал, на что решиться. Его глаза на секунду оторвались от трубки и скосились в сторону рояля.
– Мне кажется, будет лучше, если ты на время уедешь.
– Но ведь должна начаться война?
Мать сняла руки с клавиш. Несколько мгновений замирали отголоски. Отец чиркнул спичкой и поднес огонек к аккуратно спрессованному табаку.
– Я хотел сказать… Если война, то не совсем разумно отправляться вокруг… Ну… я не думаю, чтобы… мне просто пришло в голову.
Она засмеялась. Ее смех всегда был чарующим. Отец снова покосился на нее над огоньком спички.
– Милый мальчик, где ты мог услышать такой вздор?
Она встала в шелесте юбок, словно волны, шипя, лизали песок.
– Бесспорно, определенное напряжение существует, – сказал отец. – Но я не сомневаюсь, что все удастся уладить.
– Но где ты мог услышать подобные глупости? Вот что я хотела бы знать.
– Недолгую вспышку, пожалуй, вовсе исключить нельзя.
Он легонько всосал воздух, табак зарделся, и на какой-то миг его лицо почти просветлело.
– Положение в мире. Да. Стремление к господству. – Быстрым досадливым движением кисти он погасил спичку и бросил ее в камин. – Если тебя это интересует, я распоряжусь, чтобы газеты, когда я их прочту, относили тебе. Тогда ты сам сумеешь разобраться в происходящем. Меня же это мало интересует. Страницы, посвященные международной политике, я чаще пролистываю. Если от меня самого ничего не зависит, то, как я убедился, мной овладевает страшная апатия. Иногда я сожалею… – Он чиркнул новой спичкой. – Здесь, – он взмахнул колеблющимся огоньком, – мы так далеки от всего, так ограждены!
– Ах, Фредерик, как вы скучны, когда говорите ни о чем, как сейчас. И говорит, и говорит ad infinitum[8]8
Без конца (лат.).
[Закрыть] ничего ни о чем. С кем ты разговариваешь о подобных вещах, Александр? Неужели с прислугой? – При одном только предположении ее голос чуть прервался.
– Конечно, нет.
– Но в таком случае?
Огонек над чашечкой трубки трепетал, как бабочка на венчике цветка.
– Ну-у… с людьми.
Она плотно, гневно сомкнула губы, а потом сказала:
– Ты имеешь в виду этого мальчишку. Этого Джеремию Кроу.
– Может быть.
Спичка погасла и медленно чернела между его пальцами.
– Что он может знать?
– Вероятно, меньше, чем вы, но гораздо больше, чем я. О том, что происходит в мире.
– Ты больше никогда с ним видеться не будешь. Ты понял?
– Я понял то, что вы сказали, но не могу понять – почему.
– В таком случае просто положись на мое решение…
Она протянула руку мимо меня и дернула сонетку – медную, всю в завитках, ручку на стене у камина.
– Но он очень хороший. Мы… он мой друг.
– Фредерик!
Он вздохнул. Обуглившаяся спичка выпала из его пальцев.
– В определенном смысле твоя мать права, мой мальчик. Такие отношения неуместны.
– Во всех смыслах.
– Так далеко я заходить не стал бы. Но во многих смыслах. С этим грустным фактом следует смириться в юности, мой мальчик. Да, в юности. – Он умолк и потыкал ногтем мизинца в рдеющий табак. – Обязанности и ограничения, неотъемлемые от сословия, к которому ты принадлежишь по рождению. С ними надо смириться. Но, с другой стороны, подумай о привилегиях. Стоит принять привилегии, и остальное последует само собой. Хаос может воцариться с такой легкостью…
– Ни о чем. И говорит, и говорит. Всегда одно и то же…
Открылась дверь, и вошла горничная.
– Пожалуйста, гардины.
Она вернулась к роялю и села, расправив под собой юбки. Горничная прошла через комнату и закрыла окна. За ними уже совсем стемнело.
– Налейте-ка мне рюмку виски, молодой человек, – распорядился отец.
Тяжелый стеклянный графин стоял на серебряном подносе. Виски он предпочитал неразбавленное. Я налил стопку примерно наполовину. Вокруг нас неслись вихри Grande Valse Brillante[9]9
«Большой блестящий вальс» (фр.) – вальс Шопена.
[Закрыть]. Горничная одергивала и расправляла занавески широкими уверенными движениями. Я поставил стопку на столик рядом с отцом. Он кивнул.
– Больше ничего не нужно, сударыня?
– Благодарю вас. Нет.
Ее голос, как и ноты, вырывавшиеся из-под ее пальцев, был веселым. Я еще не успевал разобраться в ее настроении, как оно менялось.
– Вы даже говорить веско не умеете, – сказала она, едва дверь за горничной закрылась. – И всегда кажется, что вы не знаете, о чем говорите. Вы всегда и во всем были никчемностью.
Он взял стопку. Его руки дрожали. Трубку он отложил.
– Что же, это слово подходит мне не хуже любого другого.
– Никчемный старик.
Я протянул руку и погладил его колено. Торопливый жест и тоже никчемный, словно сделал его он сам.
– Как вы скажете. Я сделаю все, что вы…
Он засмеялся.
– Делай то, что велит тебе мать, мой мальчик. Так нужно… Да.
Он взял трубку и начал ковырять в ней. Я почувствовал, что разговор со мной окончен, встал и пошел к двери. Мать сказала мне вслед:
– Так ты обещаешь?
– Что же…
– Обещаешь?
– Ну, хорошо.
Закрыв за собой дверь, я остановился и прислушался. Что они скажут друг другу? Они не сказали ничего.
Мы отправились в Европу. Мы обозревали античные развалины. Мы слушали музыку. Мы осматривали прохладные итальянские церкви и галереи столь усердно, что глаза, ноги и мысли у меня отказывали. Мы ели незнакомые и иногда восхитительные блюда под сумрачными тентами, а солнце сжигало все вокруг. Мы общались с людьми, такими же приятными и равнодушными, как мы сами. Я собрал целый каталог новых звуков, новых запахов, новых ощущений. И за все это должен был благодарить ее.
Когда мы вернулись, деревья вокруг дома стояли растрепанные, почти без листьев. Вылезая из автомобиля, мать поежилась, а я испытывал только радость оттого, что голые холмы приблизились, ограждая меня, только удовольствие от сырого воздуха, холодящего мое лицо, опаленное солнцем, которого ничто не заслоняло.
Вот и все расширение кругозора, подумал я.
За время нашего отсутствия отец сдал – нет, он не одряхлел ни внешне, ни внутренне, но стал как будто меньше, чем я его помнил. Теперь я проводил дни не с мистером Бингемом, а с отцом и его управляющим, что было бесконечно приятнее. Он купил мне гнедую кобылу. Когда я испытующе-ласково положил ладонь ей на шею, она задрожала всем телом и посмотрела на меня глазами, полными такого великолепного безумия, какого мне еще не приходилось видеть.
– А! – вот все, что я сумел выговорить.
– Ага, – сказал Пэдди, грум. – Хозяин заплатил за нее бешеные деньги и правильно сделал.
– А!
Я тут же назвал ее Морригана.
– Какая странная и безобразная кличка, – сказала в тот вечер мать, когда мы сели обедать.
– Вина. Будь так добр.
Я передал ему бутылку, и, помню, он взял ее трясущейся рукой.
– Ты сам ее придумал? Или где-нибудь слышал?
– Это была прославленная колдунья.
– Неужели, милый? Как интересно. Вроде Феи Морганы?
– Примерно.
– Несомненно, ирландская колдунья, судя по такому поразительному имени.
– Она постоянно меняла облики. И я решил, что это – самое последнее ее превращение.
– Какие глупости!
– Вы заметили ее глаза? – Я повернулся к отцу.
Он улыбнулся.
– Насколько я понимаю, ты доволен.
– Как никогда в жизни.
– И отлично, мой мальчик. И отлично.
– Вы меня удивляете, вы оба. Мы с маленьким провели в Европе четыре месяца, а вам все равно. Вам интереснее обсуждать лошадиные глаза.
– А вы предпочли бы, чтобы мы обсуждали… что именно?
Она презрительно посмотрела на него и промолчала. Я покраснел и, чтобы не видеть их, уставился на сверкающие серебряные ножи и вилки, аккуратно разложенные у моей тарелки. На каждой ручке сердито поднимал когтистую лапу грифон.
– Я не настолько чужд культуры, как вы, по-видимому, считаете.
Он сказал это холодно, без всякого интереса, просто мимоходом указав на второстепенный факт. Над столовой повисло ее молчание, а мы с отцом вели какой-то незначительный разговор, и слова были напряженные, словно блуждали в тумане от него ко мне, от меня к нему.
Осень перешла в зиму. Голые деревья топорщились ветками в облезшем саду. Бурая земля почти светилась невпитавшейся водой. Серые холмы сливались с чуть более светлой серостью туч.
Отец был методичным человеком. Каждую пятницу к нему в кабинет являлся управляющий в тщательно вытертых сапогах и без шляпы, оставленной часа два сиротливо ютиться на столе в холле среди подносов, цветов и невскрытых конвертов. Перед отцом на письменном столе были стопками разложены счета по имению и дому, книги учета арендной платы и платежные ведомости. Отец аккуратно сидел в кресле, его рука, державшая перо, иногда слегка дрожала. Во время этих совещаний он не курил трубки и с облегчением брал ее, только когда управляющий вставал и прощался.
– Надеюсь, ты начинаешь понемножку разбираться, мой мальчик. Цифры и документы кажутся бесцельными, но ты должен уметь справляться с ними. Держи их вот тут.
Он нажал подушечкой большого пальца на стол, словно раздавив жучка.
– У нас в стране самое важное наше достояние – земля. Да. Хм-м-м. Никогда не обходись с ней бессердечно. Никогда не отмахивайся. Никогда не пренебрегай ею. Ну, а если быть практичным и не впадать в чувствительность, чему, не отрицаю, я порой бываю подвержен, то чем больше ты вложишь в землю, тем больше в конце концов получишь от нее. Самую жизнь, собственно говоря. Жизнь может быть очень бесплодной, мой мальчик. Но всегда помни: земля здесь далеко не бесплодна. А! Твоя мать всегда утверждала, что в душе я – крестьянин. Возможно, она права. Но я нисколько этого не стыжусь. Мы все ведем род от каких-то вымерших племен. Смотреть, как наливаются твои нивы, как тучнеет твой скот… – Он усмехнулся, вдруг смутившись. – Извини. Это простые радости, но самые большие из всех, которые выпали на мою долю. Я стар. И могу говорить только о том, что испытал сам. Можешь не слушать. Как все. Любовь к земле дает больше, чем все остальное… Я узнал не так уж много. В чем для меня радость. В чем моя вера. Возможно, я кажусь тебе глупым. С другой стороны, некоторые люди не узнают ничего. Вообще ничего.
Он всегда говорил отрывистыми фразами, часто умолкая, чтобы поковырять в трубке или посмотреть, как огонек ползет по спичке, изящно зажатой между большим и указательным пальцами. Порой слова продолжали неловко срываться с его губ, а он закрывал глаза, точно у него уже не было сил смотреть на окружающий мир. Я слушал почти в полном молчании, выбирая, что мог, из клубка мыслей, воспоминаний, фантазий и взлетов воображения, которые ему угодно было предлагать мне. Теперь, думая об этом, я прихожу к выводу, что порой он испытывал мучительную боль. У него была манера внезапно выпрямлять спину – его шея вдруг делалась очень длинной и худой, голова подрагивала, а рука скользила за спину, осторожно ощупывая нижние ребра. По-моему, я не спрашивал, что с ним, из страха перед ответом, которого не хотел бы услышать ни я, ни он сам. В общем, мое присутствие его как будто радовало – но так, наверно, человек на необитаемом острове иногда радуется своей тени и разговаривает с ней.
С Джерри я не виделся до конца зимы. Потом в ослепительно холодный весенний день, когда восточный ветер гнал по небу пухлые сияющие облака и гнул едва подернутые зеленью живые изгороди, Джерри и Королева Мэв выиграли заезд на местных скачках. В загоне отец вручил ему приз и пожал ему руку. Стоявшие вокруг дамы и господа вежливо похлопали, а за оградой раздались восторженные вопли одобрения. Шея Королевы Мэв почернела от пота, от нее поднимались клубы сладко пахнувшего пара. Я протянул руку. Джерри взял ее, не глядя на меня.