Текст книги "Далеко ли до Вавилона? Старая шутка"
Автор книги: Дженнифер Джонстон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Мы шли через ноля, и земля, снова бурая, потому что наступила оттепель, присасывалась к нашим ногам. Солдаты были угрюмы и выполняли команды медленно. Бесконечные транспортные грузовики оттесняли нас в канаву, нарушали наш строй и обдавали солдат грязью с ног до головы. А они уже даже поотругивались. В сером небе появились два лебедя. Совсем низко они летели с юга на север, и их крылья поднимались и опускались с величавым достоинством. Я остановился, смущенный их присутствием, словно какой-то давний знакомый навестил меня в мучительно неудобный момент. Они едва не зацепили ветки пяти-шести искореженных деревьев и полетели наискось над самой солдатской колонной. Я приветственно поднял руку и тут же услышал выстрел. Шея передней птицы мотнулась слева вправо и поникла. Бесформенный комок мяса и перьев шлепнулся на землю. Солдаты, сломав строй, кинулись к нему. Вторая птица на мгновение задержалась, а потом полетела дальше, но уже не низко, а круто поднимаясь под защиту туч.
– Кто это сделал? – Ветер швырнул мой голос мне в лицо. Солдаты пересмеивались на краю поля. Тяжелое напряжение последних дней вдруг ослабело.
– Кто это сделал?
Они отталкивали друг друга, стараясь получше рассмотреть убитую птицу. Одно крыло сломалось при падении и смялось под тяжелым туловищем.
– Ну и выстрел, парень! Вот уж не знал, что ты такой мастак.
– Кайзеру только на бога и надеяться, если вы вдруг повстречаетесь.
– Кто, черт дери, это сделал?
– Я, сэр! – Какой-то коротышка весело махнул мне винтовкой.
– Зачем?
Мое лицо подергивалось.
Он пожал плечами, одновременно сбрасывая со счетов и меня, и мертвого лебедя.
– А чего тут плохого? – спросил чей-то голос.
Я отвернулся и отошел.
Кто-то испустил непристойный звук, а затем четкий голос сержанта приказал им вернуться в строй. Весь остальной путь до фермы они бодро пели.
Меня поджидал Барри, вестник рока. Его пуговицы и его лицо сияли одним свирепым блеском. Солдаты рассыпались по своим помещениям.
– Вы меня ждете, сержант?
– Майор хотел бы поговорить с вами, сэр.
– Я сейчас приду.
Когда я входил в эту комнату, все было как всегда. Холодный неодобрительный взгляд, кивок, бумаги, перья, аккуратно сложенные руки.
– Все в порядке, Мур?
– Да, сэр.
– Мы выступаем на передовую утром в четверг. Надо взять дополнительные боеприпасы и провиант. Надеюсь, что Беннет вернется к нам завтра днем. Как раз вовремя. Сегодня сержант Барри сопроводит вас на склады, чтобы вы указали, что нужно взять. Мы останемся на передовой по меньшей мере десять дней.
Он взял ручку и провел три прямые линии на листе перед собой.
– Это все, сэр?
– Рядовой Кроу приговорен к смерти. Вы командуете его расстрелом завтра в восемь утра.
Сначала я не понял, что он сказал. А потом вдруг сразу понял.
– Это какая-то ошибка.
– Мистер Мур, мне все это столь же неприятно, как и вам. Уверяю вас, никакой ошибки не произошло.
Он нетерпеливо постучал по листу.
– Я предупреждал вас, что обвинения очень серьезны. Самое важное при нынешних обстоятельствах – следить, чтобы ничто не подрывало боевого духа солдат. Дезертиров необходимо примерно карать.
– Апелляция…
– Апелляции не будет. Завтра утром в восемь. Разрешите также напомнить вам, Мур, что Кроу был не просто дезертир. Вполне возможно, что он, кроме того, предатель.
– Полнейшая чепуха.
Он покраснел от гнева.
– Осторожнее, молодой человек. К этому выводу пришли люди старше и умнее вас. И не с легким сердцем. Опытные люди… Люди, знающие людей.
– Солдаты воспримут это плохо.
– Об этом предоставьте судить мне.
Он провел на листке еще одну линию.
– Наши разговоры всегда следуют одной схеме. Вы не желаете, чтобы вами руководили.
– А вы не желаете смотреть на людей иначе, чем на скот.
– В подавляющем большинстве они именно скот. Полагаю, когда-нибудь вы это усвоите.
– Я не собираюсь усваивать ничего, чему меня учат люди вроде вас.
– А!
Его лицо выражало полное равнодушие ко мне, да и почти ко всем людям тоже.
– В восемь, – сказал он.
– Мне бы очень хотелось узнать, что произойдет, если я откажусь?
Он как будто удивился.
– Меня поражает, что вы задаете такой вопрос. Позволю себе заметить, что вы делаете из мухи слона. А также отнимаете у меня время. Мне совершенно не хочется отдавать вас под суд, Все это может стать крайне неприятным. Вы слишком испытываете мое терпение, предупреждаю вас. Право, не понимаю, как вы, проклятые ирландцы, можете даже думать о том, чтобы управлять своей страной, когда вы не способны управлять собственными бессмысленными эмоциями.
– Я отказываюсь.
– Рядовому Кроу это не поможет. Вы глупо упрямы. Подумайте хотя бы о своих родителях, если остальное вам безразлично.
Молчание длилось очень долго. Я думал о своих родителях.
– Мне придется расстрелять вас, а затем я отправлю ваше тело домой к вашим родителям. Пусть погребут его, как труп героя.
– Где вы научились быть таким исчадием зла?
– Меня научил наш мир. Он научит и вас. Меня вы поймете только в тот день, когда вам самому придется принимать ответственные решения. Человеческие жизни. Человеческие смерти. Рушащийся мир ждет вашего слова.
– Дай бог, чтобы такая кошмарная ситуация никогда не возникла.
– Дай бог, – сказал он без малейшего раздражения. – На создание общества, в котором мы живем, потребовались столетия. И нельзя допустить, чтобы горстка неуравновешенных субъектов его разрушила.
– Мне кажется, вы преувеличиваете мое значение. И значение рядового Кроу.
– Увы, нет. Именно люди вроде вас и Кроу, не способные разглядеть за деревьями леса, приносят неисчислимый вред, влияя на тех, кто вообще ничего не видит. На тех, кем необходимо руководить.
Он встал, взял фуражку и стек.
– Я отдаю вам приказ. Готовы вы выполнить его или принять все последствия отказа?
– Для Джерри нет никакой надежды?
– Джерри?
– Для рядового Кроу.
– Никакой.
– В таком случае я…
– Молодец.
Он подошел ко мне и слегка потрепал по плечу. Мое тело пронизала дрожь.
– В интересах человеколюбия – один совет. Предупредите свой взвод, чтобы они хорошенько целились и стреляли сразу. Так быстрее. Я знаю, они поступают иначе из самых лучших побуждений, но…
Я кивнул.
– Умница. Поверьте, очень скоро вы все будете видеть в ином свете.
Я вышел из комнаты следом за ним.
Когда я добрался до полевой тюрьмы, было поздно и очень темно. Войти оказалось совсем просто. Часовой у двери отдал мне честь и вызвал дежурного, который проводил меня к Джерри. Он сидел один в тесной комнатушке. Черная печка в углу гудела, но не давала почти никакого тепла. Когда дверь открылась, он встал и, тут же увидев, что это я, снова сел.
– Здравствуй.
– Здравствуй.
– Как это тебе позволили явиться сюда?
– А я никого не спрашивал.
Он слабо улыбнулся.
– На старости лет ты начинаешь кое-чему учиться.
– Возможно.
– Садись.
В комнатушке была еще только кровать. Я сел на нее и попробовал подыскать слова.
– Ты слышал?
– Да.
– Черт те что.
– Лови! – Я вынул из кармана фляжку и бросил ему.
– Ты чудо.
Он поставил фляжку на стол перед собой и смерил ее взглядом.
– Только я, пожалуй, пить не буду.
– Но почему?
– Приберегу на черный день.
Я засмеялся.
– Ну, как хочешь.
– Это будет очень скверно?
– Какие мы были идиоты, что завербовались. Ты и я.
– У нас не было выбора. Я ни разу не видел, как расстреливают.
– Я тоже.
– Вот ждать трудно. Часы. Минуты. Каждый час кажется страшно долгим. И не могу придумать, о чем думать, понимаешь?
– Вспоминай.
– Нечего вспоминать.
– Озеро. Лебедей.
– Как они хлопали крыльями, точно стреляли.
– Священник к тебе приходил?
Он плюнул на пол.
– Не делай этого, когда предстанешь перед апостолом Петром.
– Прежде у тебя духа не хватало мне что-нибудь сказать.
– Верно.
Его пальцы нервно откручивали и закручивали крышку фляжки.
– Мне жалко всего того, чего я так и не узнаю.
– Наверное, перед смертью каждый так говорит.
– Скачек, которые выиграли бы наши лошади. Ньюмаркет, Челтнем, Аскот.
Я сунул руку за борт шинели и нащупал револьвер.
– Лоншан.
– Ага. Ты там всех побьешь. Только вот, Алек, тебе надо будет подыскать жокея.
– Подыщу. Саратога. Начну подыскивать сразу, как вернусь домой. Эпсом. Выпей.
– Нет. Только представь: стоять перед взводом, а голова раскалывается с похмелья. Я же если начну, то не остановлюсь. Мы были друзьями.
– Да.
– Это было хорошо.
– Очень.
– Только дальше ведь могло бы и не выйти, как мы думали.
Рукоятка в моей ладони становилась теплее.
– Нет, вышло бы.
– Мне бы хотелось так думать.
– Сыграй мне что-нибудь.
Он покачал головой.
– Гармонику у меня забрали. Все забрали. Даже шнурки. А то вдруг бы я да испортил им развлечение.
– Сволочи.
– Да.
– Ну, так спой.
– Мистер Мур решил провести веселый вечерок?
– Вот именно.
Он подумал, а потом откинулся на спинку стула, полузакрыв глаза.
– «Добрые люди в этом дому…»
– А!
– «Тут ли священник и можно ль к нему? Стучится чужой к вам…»
Я вытащил чертов револьвер из-под шинели и оглядел его. Словно бы все в порядке. Курок взвелся с легким щелчком. Я вздрогнул, но он продолжал петь.
– «Стучишься не зря ты, он дома теперь…»
Шаги в коридоре. Я спрятал револьвер за пазуху. Послышались голоса.
– «Убили под Россом отца моего…»
Они прошли дальше по коридору. Больше ни шагов, ни голосов. Я встал и подошел к нему.
– «А в Горей…»
Блеск его влажных невидящих глаз за ресницами. Его руки расслабленно лежали на столе. Я положил левую руку на его пальцы. Они сплелись с моими.
– «Я ненависть в сердце своем на таю, Но крепче всего я отчизну люблю».
Его глаза внезапно открылись. Такие синие. Он улыбнулся мне.
– «Благослови же, отец, и пусти…»
Я зажмурил глаза и дернул пальцем. Когда замерли отголоски оглушительного грохота, я услышал бегущие шаги. Он медленно отклонялся от меня, его пальцы медленно выскальзывали из моих. Стул упал вместе с ним. Кто-то кричал. Я стоял неподвижно, закрыв глаза. Когда дверь открыли, в моих ушах еще звенело эхо выстрела. Потом они взяли из моей руки револьвер и увели меня.
Понять они не способны. А потому я ничего не говорю. Пушки на передовой бьют не смолкая и все громче. Здание вибрирует.
Я – офицер и джентльмен, а потому у меня не отобрали ни шнурков, ни ручки. И я сижу. И жду. И пишу.
_____________________
How Many Miles to Babylon? (1974)First published in Great Britain 1974 by Hamish Hamilton LtdCopyright © 1974 by Jennifer JohnstonПеревод И. Гуровой
Старая шутка
(Роман)
5 августа 1920.
Знаменательный день. Солнце светит вовсю. Это-то не знаменательно, только странно, ведь на дворе август.
Наш дом стоит к морю боком и смотрит на юг, так что все комнаты залиты солнцем. Судя по дымке на горизонте, – похоже, от моря поднимается пар, – солнце повсюду: не только на нашей полоске, на восточном побережье Ирландии, но и в Корке, Скибберине, в Белфасте, Голуэе и Килкенни; сушит траву и тревожит фермеров. Похоже, что погода вечно тревожит фермеров. Даже в Англии, где я никогда не бывала, солнце светит вовсю. Мы читаем об этом в газете, она приходит по утрам как раз к завтраку и завладевает тетей Мэри примерно на полчаса.
Если подняться на холм позади нашего дома, в ясные дни виден Уэльс. Не такое уж волнующее зрелище, просто серая шишка вдалеке, а все-таки другое какое-то место. Новое. Последние две недели Уэльса было не разглядеть, просто в небо мягко поднималась бледная дымка и отгораживала наш остров от всего света.
Утренние поезда из Дублина набиты битком: прибывают горожане посидеть на берегу, шлепают по воде, кидают в нее камешки и кричат на детишек, а те за несколько часов меняются на глазах: вначале по-городскому бледнолицые, они нестерпимо обгорают на неожиданно жарком солнце и под конец хнычут и капризничают. Обычно приезжие держатся на дальнем краю пляжа, поближе к станции и двум маленьким кафе, где есть фруктовые соки, мороженое, печенье и можно насладиться чашкой живительного чая. В сущности, нам эти приезжие ничуть не мешают. Нарочно для них введены два поезда, которые под вечер забирают их обратно в город, ведь не все уместятся в том, что идет в половине шестого из Уиклоу. Пляж после них остается грязный, захламленный, но почти весь мусор смывает прибой. А вот бедный мистер Кэррол, начальник станции, с ног сбивается, поддерживая в своем хозяйстве чистоту и порядок, он единственный на всю нашу деревню откровенно радуется, что жара у нас редкость.
Знаменательный день.
Сегодня мне исполняется восемнадцать.
Чувствую, что это очень важная веха в моей жизни. Я кончила школу. Вчера забросила на чердак все школьное: платья, учебники, правила поведения, которые мне столько лет старались навязать, и даже альбомы с фотографиями подруг, которых я вовсе не жажду еще хоть раз увидеть.
С этого дня я начинаю становиться личностью. Вступаю в свой новый год. Впереди у меня вся жизнь, еще пустая, как страницы этой тетради, – я ее сама себе подарила на день рожденья. Это, в сущности, не дневник, скорее мимолетные мысли, в которых я отражаюсь, так что через сорок лет, если жива буду, как сказала бы Брайди, я смогу оглянуться назад и увижу, какова я была в начале пути. Забывать очень легко. Я в этом убедилась, наблюдая тетю Мэри, уж не говорю про деда, но дед – случай особый, его медленно пожирает невообразимая старость.
Вообще-то, наверно, не следовало начинать с погоды, но, может быть, через сорок лет мне приятно будет знать, что в день, когда я впервые стала замечать окружающий мир, светило солнце.
Мне кажется, на земле всегда была война. Думаю, и через сорок лет будет примерно то же самое, хоть люди и говорят обратное. Даже из нашей маленькой деревушки сколько народу убито. Мой дядя Габриэл убит под Ипром, его имя занесено на доску в память павших; там же, на стене нашей церкви, увековечены сын ректора и брат миссис Тирел, – этот, по словам тети Мэри, был повеса и развратник, а все-таки никто не пожелал бы ему сгинуть от пули какого-то бородатого мусульманина. И еще брат священника, отца Фенелона, и Сэмми Кэррол с железнодорожной станции, а Пэдди Хегерти, сын рыбака, лишился правого глаза и теперь немножко не в своем уме. В нашей округе есть и другие, только я сейчас всех не припомню. И потом, Фила Райана убило, когда англичане из пушек били по Сэквил-стрит, а на прошлой неделе «черно-пегие»[41]41
Английские карательные отряды в Ирландии в 1920–1923 гг.; принимали участие в подавлении национально-освободительного движения.
[Закрыть] застрелили Барни Карни, когда он после танцев выходил из Брэйского зала. Говорят, застрелили по ошибке. Может быть, на том свете им лучше, чем здесь, по крайней мере, так Брайди говорит – на небесах ли, в преисподней ли, хуже, чем здесь, быть не может. Пожалуй, я с ней не согласна. Бывают, конечно, разные ужасы, а все равно, по-моему, жить – большое везенье.
Тетя Мэри подарила мне на день рожденья теннисную ракетку. В глубине души она надеется, что я стану хорошей спортсменкой и буду пользоваться успехом в обществе, но, думаю, ее ждет разочарование. Брайди испекла для меня пирог – предполагается, что я об этом не подозреваю. Дед уже не способен никому ничего дарить. Я получила семь поздравительных открыток от бывших школьных подруг и коробку шоколада от садовника Джимми – это очень, очень великодушно с его стороны, у него ведь нет лишних денег. Сейчас мне слышно, как он под моим окном медленно разравнивает граблями песок. Ему, видно, нипочем ни жара, ни холод, он всегда двигается неторопливо – что-то подвязывает, ровняет, пропалывает, высеивает, и руки у него теперь как древние корни, которые зарываются в мягкую землю, будто хотят опять обрести в ней покой.
Родителей у меня нет. Посторонним иногда от этого немного неловко или грустно, но я-то привыкла, ведь у меня их никогда и не было. Тетя Мэри для меня сразу и отец и мать, меня это вполне устраивает.
Следы моей матери везде, куда ни погляди – фотографии в премиленьких серебряных рамках, в альбомах или засунуты за рамы зеркал, которые от старости и зимней сырости уже пошли пятнами. Похоже, она всегда улыбалась, совсем как тетя Мэри, и волосы у нее закручивались над высоким лбом прелестными вопросительными знаками. На моем туалетном столике (когда-то он был мамин, и все, что есть в моей комнате, когда-то было мамино) лежит серебряная щетка для волос, и на ручке – мамин вензель. А в одном из ящиков комода – ее носовые платки, но у меня никогда не хватало храбрости ими пользоваться. Я сплю в той самой постели, в которой спала она, когда была молоденькая. Зимой на ветру в окно стучат те же ветки. Те же ступеньки скрипят у меня под ногами, когда я взбираюсь по винтовой лестнице сюда, к себе, в нашу комнату на верхотуре. Восемнадцать лет назад она дала мне жизнь, а я ее убила. Отблагодарила называется.
Отец из моей жизни исчез, не оставив никакого следа. Никто ни разу не упомянул его имени, не рассказал про него что-нибудь забавное. Ни одно лицо в запыленных альбомах мне не показали как отцовское. Может быть, это от него я унаследовала нос с чуть заметной горбинкой? И прямые тонкие волосы? Может, у него тоже, как у меня, вторые пальцы на ногах были немножко длинней больших? Жив он или умер? Хороший он человек или плохой? Унылый или весельчак? До него, видно, никому нет дела. Лет с десяти я стала его искать. Таращила глаза на более или менее пожилых мужчин – встречных на улице и тех, что садились напротив меня в вагоне, когда я ехала утром в школу. В поезде, в трамвае, в гостях присматривалась, какие у кого руки, волосы, уши, кожа. Сейчас здравый смысл берет верх над любопытством, а все же я еще не отделалась от привычки пялить глаза на незнакомцев, хоть и стараюсь отучиться. Любопытно, что же это был за человек, если сумел так бесследно исчезнуть.
По крайней мере, я знаю, где мама. Под аккуратным прямоугольником зеленого дерна на маленьком протестантском кладбище, на склоне холма над нашей деревней. Склон полого спускается к воде, приземистая церковка укрывается под темными тисами, которые вечно хлещет безжалостный ветер, налетающий с холодного моря. Кладбищенская ограда невысока, и здешние призраки, тоскующие по миру живых, могут, нимало себя не утруждая, глядеть на деревенские крыши, в беспорядке сбегающие к морю.
Здесь же, рядом с моей матерью, лежит и дядя Габриэл, вернее, часть его: по словам тети Мэри, от него мало что удалось собрать, чтобы похоронить; но когда война кончилась, дед настоял, чтобы останки перенесли сюда. Невеселая была история. Брайди тогда сколько слез пролила, говорит, оставили бы лучше беднягу, где он есть, не к добру это – перетаскивать кости покойника с места на место, да только ее совета никто не спрашивал. Моя бабушка тоже там – мне кажется, она заждалась деда. Иные кресты там стоят прямо, иные наклонились, есть такие замшелые, что и надписей не прочтешь. Есть надгробные плиты, есть вроде как ящики – песчаный прямоугольник, обведенный каменным бортиком. И немало поросших травою холмиков, на которых ни имен, ни слова памяти, но тетя Мэри знает про всех и каждого, кто лежит в какой метиле, и всё о каждом, вплоть до самого первого Чарлза Дуайера, эсквайра, почившего в 1698 году, родом из графства Корк. Все они смотрят поверх деревенских крыш на море и в погожие дни, если им любопытно, могут увидеть Уэльс.
– Нэнси!
Тетя Мэри вышла из своей комнаты внизу и тихонько притворила за собой дверь. Перешла площадку и остановилась у лестницы, ведущей в мансарду.
– Нэнси!
Пошла дальше, приостановилась у большого зеркала. Пригладила волосы. Голова ее слегка уже клонилась книзу, но большой узел на затылке поддерживал равновесие.
– Пора, милочка… пора.
– Иду.
Нэнси вышла из своей комнаты и побежала вниз, за теткой.
– В один непрекрасный день этот дом развалится на части, – жалобно сказала тетя Мэри, когда Нэнси очутилась рядом – спрыгнула с последних ступеней так, что в прихожей пол задрожал.
– Тра-ля-ля.
– Я встретила в деревне Гарри и зазвала к нам позавтракать. В конце концов… он, кажется, очень доволен.
Они вышли из дому, и солнце их ослепило, обе минуту постояли на пороге, мигая и жмурясь, пока глаза не освоились.
– Он на кухне, рассказывает Брайди новости.
– А-а… – Больше Нэнси ничего не сумела вымолвить.
Милый, милый Гарри!
Как чудесно пахнут кустики лаванды. Нэнси сорвала несколько листков, растерла между пальцами.
Гарри.
Завернули за угол дома, и тут слышно стало бормотанье старика.
– Только не забыть… – будто старая калитка скрипит на ветру. – Не забыть.
Он сидел в кресле на колесах под огромным черно-белым зонтом, который защищал от солнца его глаза и макушку. В руках он сжимал половой бинокль и, перестав бормотать, поднес бинокль к глазам и принялся оглядывать железную дорогу, проложенную внизу, по насыпи, между дальними полями и морем. В полях и на рельсах ничто не шевельнется, и воздух недвижим, хоть бы одна усталая птица всколыхнула его крылом.
– Хорошо тебе спалось, голубчик?
Тетя Мэри, пригнувшись, проникла под зонт и поцеловала макушку стариковской панамы. Он, похоже, этого и не заметил.
– Выпьем, – сказала она, выпрямилась, чуть задержала руку на его плече. Повернулась, прошла через стеклянную дверь в гостиную. Нэнси опустилась на верхнюю, нагретую солнцем ступеньку веранды, прислонилась спиной к стене.
– До половины второго никаких поездов не будет, дед. Сейчас смотреть не на что.
Старик ответил хитрым смешком:
– Я вижу кое-что и кроме поездов.
– Как таинственно.
Она сорвала ромашку, проросшую в щель между ступеньками, и принялась обрывать лепестки. Любит, не любит, любит…
– Напомни, я ей скажу.
– Глупости.
Любит, не любит…
Наверно, у старика устали руки, он уронил их вместе с биноклем на толстый плед, который даже в самые теплые дни должен был согревать его старые кости. Веки его тоже опустились, голова поникла. Дышал он с хрипом.
…любит… любит меня, я знаю, не любит.
В кустике лаванды жужжала пчела, по холму медленно взбирались звуки фортепьяно. Шопен.
Нэнси бросила изувеченную ромашку на ступеньку подле себя.
Шопен. Робкое начало, а потом белые пальцы осмелели, музыка обрела ритм, уверенность. Нэнси сердито нахмурилась вслед пролетающей бабочке.
– «Ко мне на закате жизни милостив будь, Творец», – пропел сквозь сон старик, конечно, это музыка его вдохновила.
Нэнси ясно увидела за окном прямую спину Мэйв – солнце освещает ее пальцы, они с силой выжимают из клавиш музыку. Лицо наполовину в тени – бледное, невозмутимое, совсем как у монахинь, которых встречаешь на городских улицах.
Смех, легкий звон стекла. Музыка запнулась было, но к той минуте, когда тетя Мэри с Гарри вышли на веранду, опять обрела уверенность.
В руках у Гарри бутылка шампанского, он возится с неподатливой пробкой.
– Как я понимаю, у вас торжество. Правда, мне повезло, что я встретился в деревне с Мэри?
Тетя Мэри несет с полдюжины бокалов, зажатых по одному между пальцами.
– У нас всего-то осталось несколько бутылок. Еще с довоенных времен. В конце концов, восемнадцать лет – это раз в жизни бывает. Обожаю шампанское. Обожаю. Подложи подушку, милочка, не то схватишь геморрой.
– На этих ступеньках геморроя не схватишь, – возразила Нэнси. – Скорее обожжешься. Изжаришься.
– Изволь слушаться.
Нэнси поднялась и взяла с шезлонга подушку.
Хлоп.
– Ура!
Тетя Мэри поспешно подставила бокал под пенистую струю.
– О-о! Брайди, подите сюда. Пьем шампанское. Папочка, проснись. Держи крепко, голубчик.
Она сунула бокал в удивленную руку старика. Он открыл глаза.
– Вот это радость, – прошептал он.
– Сегодня день рожденья Нэнси. Радостный день.
Из-за угла появилась Брайди, облаченная в большущий, ослепительной белизны фартук. Гарри налил и ей, и с минуту все они стояли, протянув бокалы к Нэнси, и смотрели на нее. Брайди заговорила первая:
– Бог милостив.
И залпом выпила шампанское. Все рассмеялись.
– Поздравляю, Нэнси. – Гарри подошел к новорожденной. Она наклонила голову и увидела, как решительно подступают к ней до блеска начищенные его башмаки. – Я тебя поцелую.
Она отвернулась, и поцелуй, точно падающий лепесток, опустился на ее пылающую щеку.
– Ух! – сказал Гарри. – От тебя так и пышет жаром. Чем это ты с утра занималась?
Нэнси покраснела пуще прежнего и низко наклонила голову над бокалом. От шампанского защипало в носу, и она чихнула.
– Через десять минут чтоб все сидели за столом, – скомандовала Брайди.
И зашагала прочь, мимоходом плеснув себе еще из бутылки.
– У кого нынче день рожденья? – спросил старик.
– Это, наверно, Мэйв играет? – спросил Гарри.
Он стоял за плечом Нэнси, рукав его шелковой кремовой рубашки касался ее обнаженной руки.
Она молча кивнула.
– Восхитительно.
– День рожденья Нэнси, милый. Нэнси! Ей уже восемнадцать.
– Нэнси! – Старик пригубил из бокала, который держал в руке. – Мою мать звали Нэнси.
– Да, голубчик, поэтому мы так назвали нашу Нэнси.
– Восхитительно.
Только музыка и кружит в тишине. Хоть бы подул ветерок, отнес бы ее подальше.
– «Смерть, где твое жало?» – внезапно изрек старик.
– Папа, ну что ты, право! Будь сегодня умницей, будь умницей.
Он поставил бокал на стол около себя и поднес к глазам бинокль. Внизу по рельсам, пыхтя, катил одинокий паровоз с тендером.
– Интересно! – На этот раз голос его прозвучал ясно, почти молодо.
– Что именно?
Он уронил бинокль на колени и повернулся к дочери.
– Мне надо тебе кое-что сказать.
– Слушаю, голубчик.
Она поднялась с места, взяла бутылку.
– Шампанского осталось совсем немножко.
Она разлила остатки по бокалам.
– Сегодня утром я видел на железной дороге Роберта.
Фортепьяно как раз смолкло, и слова старика прозвучали особенно громко.
– Кто это Роберт? – без большого интереса осведомился Гарри.
Тетя Мэри порывисто отошла к ступенькам веранды.
– Да нет же, отец, – сказала она с досадой.
– А может, это было вчера.
Она спустилась с крыльца, шампанское в бокале плескалось и кипело пузырьками при каждом ее шаге.
– Никакого Роберта тут нет.
– Говорят тебе, я видел. Говорят тебе.
Старик приподнял бессильную руку и показал в сторону рельсов.
Тетя Мэри будто и не слышала. Быстрыми, резкими движениями она отщипывала с куста головки отцветших роз, словно сейчас это было важнее всего на свете.
– Кто такой Роберт?
Гарри сел рядом с Нэнси на ступеньку, геморрой его явно не пугал. Она не ответила. Стиснула руками холодное стекло бокала. Вдали на море плясали солнечные блики.
– Нэнси?
Она покачала головой:
– Не знаю!
Ее отца звали Роберт Гулливер.
– У деда винтиков не хватает, – пробормотала она.
– Ну что ты, Нэнси…
– Вечно ему что-то мерещится. Надоедает до смерти. И гимны эти поет, и…
– Он же старый.
По лужайке к ним шла тетя Мэри. Летом она всегда надевает соломенную шляпу с большими полями, бережет нежную кожу северянки от яркого солнца. А если станет жарко или она разволнуется, на носу, точно роса, проступают капельки пота. Она приветственно помахала Нэнси и Гарри пустым бокалом, словно возвратилась из долгой отлучки.
– Счастливый день…
– «В час, когда очи сменится, дай мне узреть твой крест…»
– Сколько есть праздничных гимнов, а ему непременно надо петь самые мрачные. Самые похоронные.
– Он же старый.
Тетя Мэри, слегка задыхаясь, поднялась на веранду. Скоро и она начнет стареть, подумала Нэнси, нож и вилку станет брать трясущимися руками, и оступаться на лестнице, и суетиться по пустякам. Вот она медленно прошла по веранде, поставила бокал на стол, тронула деда за плечо. Кисть руки у нее, как и лицо, очень бледная и такая худая, что во впадинах между косточками лежат тени.
– Роберт умер, – сказала она.
Оба на минуту застыли, предаваясь воспоминаниям, потом она порывисто сняла шляпу, бросила на стол рядом с бокалом. И тут Мэйв опять заиграла. Какую-то мазурку, резкую, скрипучую.
Гарри вздохнул.
– Давайте-ка садитесь за стол, не то вся еда простынет, – позвала из окна Брайди.
Да, старомодной обходительности нашей Брайди не хватает, подумала Нэнси, поднимаясь с подушки.
Гарри протянул руку тете Мэри.
– Сударыня…
Она слегка наклонила голову, приняла его руку.
– Раз, и два, и три…
Они прошлись мазуркой вдоль веранды.
Нэнси шепотом чертыхнулась.
Потом взялась за спинку дедова кресла и покатила его вслед за танцорами.
От деревни до песчаной косы берег протянулся мили на две. Это была узкая полоска серой гальки с крупным песком вперемешку, она круто спускалась к морю. Волны выбрасывали на сушу миллионы камешков и опять их уносили, нескончаемо обтачивали, шлифовали, засасывали и выплевывали. Даже в самые погожие дни здесь не бывало тишины. Между берегом и полями, защищая их от моря, которое нередко свирепело, сурово высилась железнодорожная насыпь, ее только и украшали, уходя вдаль по берегу, гудящие телеграфные столбы. Под самой насыпью грудами громоздились гранитные плиты, словно бы сваленные как попало. Зимою о них разбивались валы прибоя и высоченными фонтанами взлетали хлопья пены, а летом, на ярком солнце, они сверкали, как алмазы. Если удастся дойти до конца косы, видишь, сколько хватает глаз, как изгибается полоса гальки и песка, и вереницей тянутся телеграфные столбы, и мягко круглятся холмы, переходя вдалеке в синеющие горы. Впрочем, никто не доходит до конца косы, не такая уж это приятная прогулка, разве что любишь одиночество и компанию огромных белых птиц, которые восседают на гранитных глыбах, точно древние короли, недобрым взглядом уставясь в пространство. Примерно на полпути между деревней и косой одиноко стоит почернелая купальня, когда-то ее поставил монастырь в заботе об удобстве и скромности немногих монахинь – любительниц купанья. В летние дни они изредка появлялись втроем, вчетвером, похожие в своих одеяниях на странных морских птиц, склоняли головы над молитвенниками или, разговаривая, склонялись друг к другу. Иногда Нэнси видела, как они, смеясь или тихонько вскрикивая, вбегали в своих длинных рясах в воду. Порою ей хотелось остановиться и поглядеть на них, но она боялась любопытством их обидеть.
А примерно в полумиле за косой стояла хижина. Должно быть, ее много лет назад построил кто-то из рабочих, которые прокладывали железную дорогу; хитроумно укрытая за гранитными плитами, она была защищена от ветра и моря. Дощатая квадратная хижина с односкатной кровлей. Нэнси набрела на нее в бурный весенний день. Волны неистово кидались на берег, ветер победно гудел в телеграфных проводах. Добрых два часа Нэнси руками отгребала песок, пока ей удалось приотворить дверь и заглянуть внутрь. И тут она поняла, что долгие годы хижина только ее и дожидалась. Она опять захлопнула дверь и взобралась на насыпь. Прошла по шпалам почти до того места, которое, по ее наблюдениям, уже мог в бинокль видеть дед, по заросшему травой склону соскользнула в поле и, укрываясь за деревьями, пошла домой. У нее появился секрет. Ей всегда очень трудно было хранить свои секреты. Теперь надо быть очень осторожной.