Текст книги "Город святых и безумцев"
Автор книги: Джефф Вандермеер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Дарден закрывает глаза, и перед его мысленным взором расцветают тысяча красок, тысяча образов, – по одному на каждую каплю дождя. Капли как извержение падучих звезд, из их пожара ему открывается мироздание. На мгновение Дарден ощущает все до единой пульсирующие артерии и аритмичные сердца в лежащем у него под ногами городе, каждую быструю как ртуть надежду, боль, ненависть, любовь. Сотни тысяч печалей и сотни тысяч радостей нисходят на него.
Гомон ощущений так его затопляет, что он едва дышит, не в силах воспринимать свое тело иначе, как полый сосуд. Потом ощущения тускнеют, пока совсем рядом он не чувствует мышиную возню на окрестных прогалинах, грациозные тени оленей, хитрых лис в норах, божьих коровок во вселенной под листом, а потом ничего… И когда все исчезает, он, поникнув, но еще стоя на ногах, спрашивает: «Это Господь?»
Когда Дарден, оглушенный грозой, очищенный ею, теперь полая шелуха, повернул назад к дому, когда он наконец послушался здравого смысла и посмотрел на дом с его забранным ставнями окнами, изнутри наружу силился вырваться свет. И (стоя у окна на постоялом дворе) Дарден увидел не Оливку, который уже грелся внутри, но мать. Свою мать. Позднее это воспоминание слилось с другим так полно, будто события случились одномоментно или были единым целым. Вот он повернулся, а она уже переводит на него пустой взгляд… и легко, как вздох, ливень обрушил на их головы искупление и безумие, и время потянулось без значения и преград.
…он повернулся… Его мать стоит на коленях в размякшей земле, и красное платье забрызгано бурым. Сложенными лодочкой руками она собирает грязь, рассматривает ее и начинает есть с такой жадностью, что прокусывает себе мизинец. Глаза с окаменевшего, пустого, как дождь, лица глядят на него с престранным выражением, будто и она чувствует себя в западне такой же, в какую попал тогда в доме ее сын, и молит Дардена… сделать что-нибудь. А он, четырнадцатилетний, не зная, что предпринять, зовет отца, зовет врача, но грязь измазала ей рот, и, не замечая того, она ест еще и еще и смотрит на него, жуя, пока он бежит к ней, заплакав, обнимает ее и пытается остановить, хотя ничто на свете не могло бы ее остановить или заставить его перестать пытаться. Но более всего пугала не грязь у нее во рту, а окружающая ее тишина, ведь он давно уже не мыслил ее без голоса, а она им не воспользовалась даже для того, чтобы просить о помощи.
Снова услышав шорохи грибожителей внизу, Дарден резко захлопнул окно. Он сел на кровать. Ему хотелось читать дальше, вот только мысли у него теперь качались, вздымаясь и опадали как волны, и не успел он этого осознать, не успел он этого остановить, как нет, не умер, а просто уснул.
* * *
Наутро Дарден поднялся отдохнувший и бодрый и решил, что почти оправился от тропической лихорадки. Месяцами он вставал с болью в измученных мышцах и воспаленных внутренностях, теперь его тоже снедала лихорадка, но иного свойства. Всякий раз (пока умывался из тазика с зеленоватым налетом, пока одевался, не смотря, что делает, так что в штанины попал не с первой попытки) бросая взгляд на «Преломление света в тюрьме», Дарден думал о ней. Какая безделушка завоюет ее сердце? Бесспорно, теперь, когда она прочла его книгу, пришло время уведомить ее, как она ему дорога, дать ей знать, что он, как никогда, серьезен. Ведь именно так завоевал маму его отец, тощий как жердь, но уже с животиком, гордый выпускник Морроуского университета Искусств и Фактов (что составляло саму сущность папы). Она же, известная под девичьей фамилией Барсомбли, знаменитая певица с голосом как питбуль – почти баритоном, но с толикой хрипотцы, чтобы (как признавал Дарден) скрыть знойную чувственность. Он не мог вспомнить, когда бы не ощущал щекочущих вибраций материнского голоса или не слышал бы его самого. Не мог вспомнить ни дня, когда она не душилась бы пронзительными духами, не пудрилась бы, надев платье с низким вырезом из золотого атласа, непроницаемой стеной окружавшего ее упругие телеса. Он помнил, как она проводила его, напрыгавшегося по лужам и перепачканного, через служебный вход в театр или мюзик-холл, как услужливый капельдинер вел его, промокшего до нитки, к креслу в партере, а ее тем временем провожали на сцену, поэтому, когда Дарден садился, тут же с волной аплодисментов поднимался занавес. Овация гремела как удары волн о скалы.
Она пела, а он ощущал ее вибрации, дивился мощи ее голоса, его глубинам и пустотам и тому, как он подстраивается под мелодию оркестра, чтобы, когда никто того не ожидает, от нее отклониться, заспешить тайным и опасным подводным течением, а вибрация все нарастает и нарастает, пока музыка не исчезает совсем и остается один только голос, эту музыку поглощающий.
Папа на ее выступления не ходил, и временами Дардену казалось, что она поет так громко, так неистово и яростно, чтобы заставить папу услышать, чтобы звуки донеслись в его кабинет в старом доме на холме, где ставни похожи на зашитые глаза.
Мама гордилась бы тем, как ухаживает за возлюбленной ее сын, но, увы, ей вставили в рот кляп, связали для ее же блага, и теперь она странствует с Бедламскими Скитальцами, объезжающей города труппой мелких психиатров, которые плавают по Моли на прославленной барже с длинным именем «Корабельные врачеватели душ: Чудотворцы разума», которым отец отдал свою возлюбленную, пряную фигу своего сердца, мать Дардена – за ежемесячную плату, разумеется, и разве в конечном итоге (бушевал и неистовствовал отец) все не сводится к одному и тому же? Санаторий или бедлам; пребывающий в одном месте или вечно кочующий. Там не так скверно, говорил он, обмякнув в отсыревшем зеленом кресле, размахивая янтарной бутылкой «Крепчайшего от Потрясающего Теда», она увидит сколько нового, сколько мест посетит и все под мудрой и доброжелательной опекой квалифицированных психиатров, которым за эту заботу платят и платят. Уж конечно, с рыганьем заканчивал отец, лучше и придумать нельзя.
Подросток Дарден, еще терзаясь ненавистью и стыдом от призрака ремня, возникшего получасом ранее, не смел спорить, но часто думал: да, верно, но все подобные догадки и оправдания исходят и зависят лишь от одного простого предположения, а именно, что она безумна. Но что, если она не безумна, а, как выразился великий Восс Бендер, разумна при «юго-юго-восточном ветре»? Что, если в седеющей, львиной голове, как в стремительно раздвигающихся границах, заключена обширная область здравого ума и только внешняя оболочка – во власти галлюцинаций, заклинаний и неуместных иносказаний? Что тогда? Вынесет человек в здравом уме, чтобы его дергали из стороны в сторону, точно зверя на поводке? Если разумного человека превратить в экспонат, подвергнуть множеству унижений, не приведет ли это к тому самому безумию, которого сим стараются избежать?
И что, если (какая страшная мысль!) сам отец довел ее своим жестоким, тщательно спланированным безразличием.
Но, помня ужасную тишину того дня под дождем, когда мама заталкивала в рот глину и грязь, Дарден отказывался об этом думать. Сейчас нужно найти подарок для любимой, а потому, порывшись в вещевом мешке, он нашел ожерелье с подвеской из неграненого изумруда. Его преподнес вождь племени, чтобы задобрить проповедника и заставить его уйти («Есть только один Бог», – сказал Дарден. «Как его зовут?» – спросил вождь. «Бог», – ответил Дарден. «Какая скука, черт побери! – откликнулся вождь. – Пожалуйста, уходи»), и вначале он принял его как пожертвование на церковь, хотя собирался подарить пряной фиге своего сердца, потной жрице, но только лихорадка овладела им первой. Вертя в руках ожерелье, он восхищался тончайшей отделкой голубых и зеленых бусин. Продав его, он, наверное, сможет прожить на постоялом дворе еще неделю. Но на смену этой мысли пришла другая, более привлекательная: если он преподнесет его возлюбленной, она поверит в серьезность его чувства.
С несвойственным ему изяществом и толикой вдохновенного безумия, Дарден вырвал из «Преломления света в тюрьме» титульный лист и под именем последнего монаха написал:
Брат Дарден Кашмир —
Не брат в душе, но искренен
В своей любви к Вам одной
И с удовлетворением поглядел на получившиеся росчерки и завитушки. Вот. Дело сделано. Назад пути нет.
IVДарден рассматривал карту за завтраком в столовой, где исхудалый, похожий на жертву малярии официант позаботился о его скудных потребностях. Тост без джема, чашка чаю, никакой тяжелой пищи, никаких зажаренных на собственном сале сарделек или ломтей бекона с белыми полосками жира. С первого же дня тропический климат отворил кишечник и желчный пузырь Дардена, заставив их извергать желчь, точно селевые потоки в сезон самых страшных муссонов. С тех пор он избегал жирной пищи, отказываясь и от таких деликатесов джунглей, как жаренный в масле кузнечик или вареная кейбабари, и от местного лакомства, огромных черных улиток, запеченных в собственном панцире.
За соседними, покрытыми серыми скатертями столами ветераны бесчисленных войн заперхали и закашляли, при виде Дарденовой карты их взгляды почти оживились. Сокровища? Война на два фронта? Безумные, очертя голову, вылазки в лагерь врага? Несомненно. Дарден распознал этот тип, ведь точно таким же, пусть на академический лад, был его отец. Для него карта была бы головоломкой, упражнением для ума.
Не обращая внимания на пристальные взгляды, Дарден отыскал на карте религиозный квартал, обвел его указательным пальцем. Он походил на увиденное с высоты птичьего полета колесо со сходящимися к центру спицами. Миссия Кэдимона Сигнала стояла у самой ступицы, примостившись в уголке между Церковью Рыбака и Культом Семилезвиевой Звезды. Дардену стало не по себе от одного только вида ее на карте. Подумать только, после стольких лет встретиться со своим духовным наставником! Насколько постарел Кэдимон за семь лет? Удивительно, но чем дальше уходил в неизведанные земли Дарден, тем больше за это время приближался Кэдимон Сигнал к центру, своему дому, ведь он был уроженцем Амбры. В Институте Религиозности после лекций в коридорах он расписывал достоинства своего города и, надо признать, его недостатки. Его голос, полым эхом отдававшийся под черными мраморными сводами, наделил скрипучим гласом тонкого, как газовый шарф, херувима, вырезанного в завитках белого медальона. Вместе с Энтони Толивером Дарден провел много вечеров, слушая этот голос среди бесчисленного множества религиозных текстов на позолоченных полках.
Более всего Дардена занимал, руководил его мыслями и отравлял его ночи вопрос: сжалится ли Кэдимон Сигнал над бывшим учеником и найдет ли ему работу? Разумеется, он надеялся на должность в самой миссии, а если не получится, то на такое место, где не пришлось бы ломать спину или погрязнуть в канцелярской волоките. От отца тут нечего ждать помощи, ведь отец уже порекомендовал Дардена Кэдимону и Кэдимона Дардену.
Еще до того времени, о котором у Дардена сохранились его первые детские и расплывчатые воспоминания, его отец, бывший тогда молодым, худым и проказливым, пригласил Кэдимона на чай и беседу в своем кабинете в окружении книг, книг и снова книг. Книг о культуре и цивилизации, религии и философии. Как позднее сказал Дардену отец, они дискутировали на все темы, какие только можно вообразить, и еще на несколько, которых вообразить нельзя, которые были слишком скандальными или слишком болезненными, пока часы не пробили полночь, час, два, пока свет ламп не потускнел до иронического свечения, черноватого и не подходящего для беседы. Уж конечно, такого союза душ будет достаточно? Разве можно сомневаться, что, глядя на Дардена, Кэдимон увидит в сыне отца?
После завтрака Дарден с ожерельем и картой в руке пустился в путь по Религиозному кварталу, в просторечии известному как Прихоти Пейоры (названного так в честь Милана Пейоры, некогда главного архитектора города, к чести и бесчестию которого можно назвать скошенные стены, беспорядочное смешение асцедентального и инцидентального, северного и южного, барочного и тропического стилей). Здания воевали за воздух и место под солнцем – точь-в-точь опоздавшие на век солдаты в кирпичном бою. Уж лучше в сильном подпитии заглянуть в калейдоскоп с кружащимися цветными осколками, подумалось Дардену.
Вчерашний дождь лег позолоченными солнцем каплями на траву, на оконные стекла и брусчатку мостовой, стерев с города налет тусклости и пыли. Охорашивались кошки, прыгали крохотные лягушата, а в наполненных водой рытвинах лежали сбитые яростной грозой дохлые воробьи.
Дарден фыркнул при виде того, как последователи доброго святого Солона Дряхлого укладывали трупики этих жертв непогоды в крошечные гробики для захоронения. В джунглях смерть поражала с таким размахом, что можно было милями идти мимо разлагающихся туш и до белизны обглоданных костей, и со временем даже самый щепетильный миссионер переставал вздрагивать, когда под ногами у него что-то хрустело.
Подходя к миссии, Дарден старался успокоиться, вдыхая едкий дым жертвенных свечей, горевших в дверных проемах, нишах и разломах стен. Он попытался представить себе насыщенность отцовских бесед с Кэдимоном: изобилие обсужденных тем, благочестивые и праведные доводы за и против. Вспоминая эти дискуссии, отец точно стряхивал груз лет, голос его становился звонче, а на глаза наворачивались слезы ностальгии. Ах, если бы только Кэдимон вспоминал их встречи с тем же жаром!
Из раздумий его вырвало звонкое чмоканье, как от пощечин, – это измученные ноги паломников шлепали по брусчатке. Он отошел к стене, пропуская двадцать или тридцать нищих монахов, мозолями отмаливающих грехи на пути к одной из тысяч часовен. В их спокойных, но пустых взглядах, в расслабленно обвисших углах рта Дарден увидел тень материнского лица и спросил себя, а что делала она, пока отец с Кэдимоном разговаривали. Ложилась спать? Доедала остатки с тарелок? Сидела на кровати и слушала через стену?
Наконец Дарден нашел миссию Кэдимона Сигнала. Немного отстоявшая от улицы, она казалась невидимой среди устремившихся к небу соборов, заметная только благодаря пустоте, тишине и игре теней, скользивших по воздуху невесомыми гимнастами. Приютившее миссию здание, очевидно, в прошлом было старым складом, стены которого укрепили изнутри каменной кладкой, а вот дыры в жестяной крыше пропускали небесный свет, и Дарден невольно спросил себя, что делают ее обитатели, когда идет дождь. Наверное, дают себя поливать, решил он.
И вот перед ним – огромные распахнутые ворота, освященные потрескавшейся мозаикой с изображениями святых, монахов и мучеников. Повсюду послушники истово сносили мешки с песком и длинные бревна, намереваясь забаррикадировать ими вход, но, когда он поднялся по ступеням и вошел, ни один его не остановил, если уж на то пошло, ни один не уделил ему даже взгляда, так они были сосредоточены на своем занятии.
Внутри Дарден переходил от света к тени, от тени к свету, его шаги отдавались в тишине полым, гулким эхом. Дорожки лабиринтом вились по роскошным садам в окситанском стиле. Сады были разбиты вокруг обложенных валунами прудов, которые бороздили изогнутые плавники упитанных карпов. Рядом громоздились развалины древних языческих храмов, поставленные на службу цивилизации посредством красочных объявлений и граффити алой, зеленой и синей вязью. В садах, среди прудов и храмов трудились неприметные (из-за серых ряс) как фонарные столбы послушники: убирали грязь, сажали лекарственные травы, поливали цветы. У воздуха был стальной оттенок и вкус. До Дардена доносилось гудение пчел над бесчисленными маками и мягкое «шур-шур», с которым орудовали серпами, борясь с наступающими сорняками, послушники.
Неровная, выложенная по краям синим стеклом тропинка привела Дардена к земляному холмику, на котором высился позолоченный катафалк с напечатанной по боку надписью: «Святой Вольфрам Волокита». В тени катафалка садовник в темно-зеленой сутане сажал лилии, корзинка с которыми ждала на скамейке рядом. На катафалке (и при виде этого Дарден застыл как вкопанный) стоял Сигнал. С тех пор как Дарден видел его в последний раз, наставник сильно изменился: полысел и исхудал, и из ушей у него теперь росли клочки белых волос. Морщинистую шею украшал собачий ошейник. Но самое пугающее (если, конечно, забыть про болтавшуюся на ремешке в его левой руке флягу с вином, наверняка привезенным безотказными, но сомнительными поставщиками спиртного «Хоэгботтон и Сыновья», быть может, даже побывавшее в руках, испытавшее прикосновение пальцев его возлюбленной) заключалось в том, что старик был в чем мать родила! Предмет, которого не пожелал бы уже никто, покачивался как дряблая лиловатая сосиска, подобие эрекции ей придавала правая рука старика, в настоящий момент производившая движения «вверх-вниз», – к немалому удовольствию своего владельца.
– Ккк-Кэдимон Сссс-сиггнал?
– Да. И кто это на сей раз? – поинтересовался садовник.
– Прошу прощения.
– Я сказал, – с бесконечным терпением, будто ему, честное слово, не трудно повторить это в третий, четвертый и в пятый раз, произнес садовник. – Я сказал «да, и кто это на сей раз?».
– Дарден. Дарден Кашмир. А вы кто? – Дарден углом глаза следил за голым стариком на катафалке.
– Кэдимон Сигнал, разумеется, – сказал садовник, терпеливо выпалывая сорняки и прикапывая на их место лилии: сорняк, лилия, сорняк, лилия. – Добро пожаловать в мою миссию, Дарден. Давно не виделись.
Стоявший перед Дарденом сморчок в темно-зеленой сутане чертами лица и манерами ничем не отличался от какого-нибудь усохшего нищего с улиц Амбры, но, когда Дарден присмотрелся, ему показалось, что он улавливает некоторое сходство с человеком, которого знал в Морроу. Может быть.
– А кто тогда он? – Дарден указал на голого человека, теперь эякулировавшего в розовый куст.
– Живой святой. Профессиональный праведник. Тебе следовало бы лучше учить теологию. Насколько мне помнится, я должен был вам рассказывать про Живых святых. Если, конечно, не заменил эту тему на Мертвых мучеников. Нет-нет, это просто шутка, Дарден. Имей порядочность посмеяться.
Уже совершенно не возбужденный, а, напротив, уставший, Живой святой прилег на прохладные гладкие камни катафалка и немедленно захрапел.
– Но что здесь делает Живой святой? К тому же голый?
– Я держу его, чтобы пугать кредиторов. Это место обходится недешево. Надо же, а ведь ты сильно изменился!
– Что?
– Я думал, это я оглох. Я сказал, ты изменился. Прошу, не обращай внимания на моего Живого святого. Как я и говорил, он для кредиторов. Достаточно разок его завести, чтобы он изверг себя, и они больше не показываются.
– Я изменился?
– Да, это я уже сказал. – Перестав прикапывать лилии, Кэдимон поднялся и оглядел Дардена с головы до пят. – Ты побывал в джунглях. По правде говоря, жаль. Ты был хорошим учеником.
– Я вернулся из джунглей, если вы это имеете в виду. Переболел лихорадкой.
– Не сомневаюсь. Ты определенно изменился. Вот подержи минутку святую луковицу. – Кэдимон снова присел на корточки: выдернул, прикопал, выдернул, прикопал.
– Вы кажетесь… кажетесь не таким внушительным. Но более здоровым.
– Нет, нет, просто ты вырос, вот и все. И кто ты теперь, раз уж перестал быть миссионером?
– Перестал быть миссионером? – переспросил Дарден и почувствовал, что тонет, а ведь разговор только-только начался.
– Да. Или нет. Лилию, пожалуйста. Спасибо. И почему все, освященное, жить не может без грязи? Но садоводство полезно для легких. Полезно для души. Как поживает твой отец? Какая жалость, что с твоей матерью приключилось такое несчастье. Но как отец его переносит?
– Я больше трех лет его не видел. Пока я был в джунглях, он мне писал, и, кажется, у него все хорошо.
– Ммм. Приятно слышать. В былые времена мы с твоим отцом вели просто восхитительные беседы. Давным-давно. Как же, как же, помню, как мы сидим у него, – ты тогда, конечно, только-только из пеленок вышел – и обсуждаем эстетическую ценность Золотых сфер, пока…
– Я пришел искать работу.
Молчание. Потом Кэдимон сказал:
– Но разве ты не работаешь на…
– Я ушел. – С ударением на «ушел», словно надавил на яйцо, чтобы скорлупа чуть-чуть треснула.
– Да неужели? Я же тебе сразу сказал, что ты больше не миссионер. С тех дней в академии, Дарден, я ничуть не изменился. Ты не узнал меня потому, что изменился ты сам. Я тот же, что и был. Я не меняюсь. А это уже кое-что, ведь о погоде в наших краях такого не скажешь.
Дарден решил, что пора взять разговор в свои руки. Мало просто парировать реплики в этом нелепом диалоге. Нагнувшись, он осторожно положил остальные луковицы на колени Кэдимону.
– Мне нужно место, сэр. Я три месяца был не в себе от лихорадки и сейчас, только-только оправившись, жажду вернуться к миссионерской деятельности.
– Решил не отступать, да? – сказал Кэдимон. – Педант. Блюститель правил. Я тебя помню. Живой святой тебя скорее шокирует, чем позабавит. Никакой непосредственности, сплошь заученность. Ну да ладно.
– Кэдимон…
– Готовить умеешь?
– Готовить? Могу варить капусту. Могу кипятить воду.
Кэдимон похлопал Дардена животу:
– Такое, мой милый, и ежик сумеет. Даже ежик сумеет, если на него поднажать. Нет, я имел в виду кулинарное искусство, как у калейских поваров, способных плеснуть в котел трюмной воды, бросить кусок трехдневной говядины, жесткой как мозоль, и из этого приготовить блюдо настолько сочное и душистое, что много дней потом вкусовые пупырышки так раздражены, что не сможешь съесть даже морковки. Значит, готовить ты не умеешь, так?
– А как стряпня связана с миссионерской деятельностью?
– Ха-ха. А я-то думал, что ветеран джунглей и сам знает ответ! Слышал когда-нибудь про каннибалов? А? Нет, это шутка. К миссионерской деятельности стряпня никакого отношения не имеет.
Присыпав землей последнюю луковицу, он встал и тяжело опустился на скамейку, взмахом руки предложив Дардену к нему присоединиться.
– Неужели вам не нужны опытные миссионеры? – Дарден сел на скамейку рядом с Кэдимоном.
– Извини, у нас для тебя работы нет, – покачал головой Кэдимон. – Ты изменился, Дарден.
– Но вы с отцом… – Кровь бросилась Дардену в лицо. Ухаживать за своей дамой он может до скончания века, но как, не имея работы, быть с тратами, которые повлечет за собой его новый роман?
– Твой отец хороший человек, Дарден. Но наша миссия денег не зарабатывает. Я предвижу суровые времена.
Гордыня поднялась в душе Дардена как безобразный крокодил.
– Я хороший миссионер, сэр. Очень хороший. Вы же знаете, я проповедую уже пять лет. И я сказал, что только что вернулся из джунглей, где едва не умер от лихорадки. Несколько моих товарищей не оправились. Женщина. Женщина…
Тут он умолк, по всему его телу побежали мурашки от внезапного холодка. Лайевиль, Флей, Стерн, Toy и Круг – все они сошли с ума или умерли под натиском зелени и дождя, дизентерии и дикарей с отравленными дротиками. Он один выполз в безопасное место, где в жидкой кашице, заменявшей в джунглях почву, уже не копошились под ним пиявки, навозники и многоножки. Путешествие в ад и обратно, а он даже не помнит всего, что с ним было. Или не хочет помнить.
– Ну-у! Умереть от лихорадки легко. А в джунглях жить проще, Дарден. Даже я при моем слабом здоровье мог бы там выжить. Это в городе тяжко. Если бы ты только потрудился оглянуться по сторонам, то увидел бы, что миссионеров тут пруд пруди. Из окна помочиться нельзя, чтобы не забрызгать десяток. Город от них прямо-таки распирает. Они думают, будто Праздник обещает большую поживу, но эта пожива не для них! Нет, нам нужен повар, а ты готовить не умеешь.
Ладони Дардена взмокли от пота, а руки дрожали, пока он пытался спрятать в них взгляд. Что теперь? Что делать? Его мысли все кружили и кружили вокруг одного и того же не имеющего ответа вопроса: как прожить на те немногие монеты, которые пока у него остались, и при этом завоевать женщину в окне? А завоевать ее он должен, ибо маловероятно, что его сердце перенесет такое потрясение, как отказ от нее.
– Я хороший миссионер, – глядя в землю, повторил Дарден. – Случившееся в джунглях не моя вина. Мы отправились на поиски новообращенных, а когда я вернулся, поселение было разграблено.
Дышал он неглубоко и учащенно, голова у него кружилась. Он задыхался. Он задыхался под весом листьев, смыкающихся над его носом и ртом.
Кэдимон со вздохом покачал головой.
– Пойми, я тебе сочувствую, – мягко сказал он и протянул к Дардену руки. – Но как бы получше объяснить? Вероятно, это вообще невозможно, но я попытаюсь. Попробуем вот так: ты обратил племя Западных Гидр? Ты одолел ледяные просторы Ласции, чтобы проповедовать среди подобных глыбам льда скаму?
– Нет.
– Что ты сказал? Нет?
– Нет!
– Тогда ты нам без пользы. Во всяком случае, сейчас.
Горло у Дардена свело, челюсти сжались. Значит, ему придется побираться? Стать нищенствующим монахом? На катафалке, бормоча в полусне, завозился Живой святой.
Встав, Кэдимон положил руку на плечо Дардена.
– Если это послужит хоть каким-то утешением, ты никогда не был настоящим миссионером, даже в академии. В тебе есть… что-то иное. Поистине исключительное, но я никак не могу уловить, что именно.
– Вы меня оскорбляете, – сказал Дарден, чувствуя себя расписной фигурой на носу помпезной яхты, лениво плывущей по волнам Моли.
– И не собирался, мой милый. Отнюдь.
– Тогда не могли бы вы дать мне немного в долг. Я все верну.
– Теперь ты оскорбляешь меня, Дарден. Я не могу ссудить тебе денег. Их у нас нет. Все, что мы собираем, уходит кредиторам или на дома и приюты для бедных. У нас нет денег, и мы их не алчем.
– Пожалуйста, Кэдимон, – сказал Дарден. – Я в безвыходном положении. Мне нужны деньги, Кэдимон.
– Если ты в безвыходном положении, вот тебе мой совет: уезжай из Амбры. И сделай это еще до Праздника. В ночь Праздника священникам небезопасно ходить по улицам после наступления темноты. Много лет все было спокойно. Ха! Помяни мое слово, так долго не продлится.
– Мне много не нужно. Ровно столько, чтобы…
Кэдимон указал ему на ворота:
– Клянчь у своего отца, а не у меня. Уходя. Сейчас же уходи.
Со сведенными мышцами, со сжатыми кулаками, Дарден подчинился бы Кэдимону из уважения к памяти учителя, но сейчас перед его мысленным взором предстало другое видение, – так луна поднялась над долиной прошлой ночью. Ему явились джунгли, темно-зеленые листья с прожилками, как паучьи лапы, как тонкие, хрупкие кости. Джунгли, женщина и мертвецы…
– Не уйду.
Кэдимон нахмурился:
– Очень жаль это слышать. Еще раз прошу тебя, уходи.
…буйная, удушающая зелень, привкус грязи во рту, запах гари, столб дыма изгибается знаком вопроса…
– Я был вашим учеником, Кэдимон. Вы должны мне…
– Живой святой! – позвал Кэдимон. – Проснись, Живой святой!
Живой святой расправил затекшие от отдыха на катафалке конечности.
– Избавься от него, Живой святой, – велел Кэдимон. – В мягкости нет нужды. – И, повернувшись к Дардену, добавил: – До свиданья, Дарден. Мне очень жаль.
Извергая оскорбления, Живой святой спрыгнул с катафалка и, угрожающе потрясая лиловатым и дряблым, как морская анемона, пенисом, побежал на Дардена, который немедленно вскочил, протолкался через ряды собравшихся за это время послушников и бегом бросился по обложенной синим стеклом дорожке, слыша за спиной не только вопли Живого святого («Вали! Вали, бабуин тощезадый!»), но и стихающий возглас Кэдимона: «Я буду молиться за тебя, Дарден. Я буду молиться за тебя». А затем – близко, слишком близко – журчание мочи, а потом руки Живого святого прилепились к его лопаткам. И Дарден вылетел из миссии, но не на крыльях радости, как надеялся по приходе; и, приземлившись, ободрал свою пятую точку, свою гордость, свое достоинство.
«И больше не возвращайся!»
Когда Дарден наконец остановился, то обнаружил, что находится на краю Религиозного квартала, рядом с продавцом австралийских орехов, сыпавшим шутками, словно орешками. Задыхаясь, он согнулся, уперев руки в бока. Его легким не хватало воздуха. В висках яростно стучала кровь. Он почти убедил себя, что это от физического напряжения, а не от гнева и отчаяния. Такие чувства не подобают миссионеру. Такие чувства не подобают джентльмену. На что еще толкнет его любовь?
Твердо решив восстановить душевное равновесие, Дарден одернул рубашку, поправил воротничок и двинулся дальше, надеясь, что осанкой и шагом умело подделался под степенность клирика средней руки, который превыше мирских мелочей. Но его выдавали красные, вздувшиеся вены на шее, скрюченные, как когти, пальцы, и сознание этого лишь вызывало еще больший гнев. Как Кэдимон посмел обращаться с ним так, будто Дарден ему совсем чужой! Как посмел этот сморчок предать союз его отца и Церкви!
Но (и это пугает еще больше!) где блюстители порядка, когда они так нужны? Есть же в городе законы против публичного мочеиспускания! Впрочем, это подразумевало наличие гражданских властей, а в существование такой химеры Дарден пока еще себя не убедил. Он не видел ни одного синего, черного или коричневого мундира, не говоря уже о затянутом в него теле, человеке, который символизировал бы закон и порядок и тем самым облек в плоть это понятие. Куда смотрят амбрцы, если по бульварам и переулкам, подземным переходам и мостам над каналами ходят воры, насильники и убийцы? Но этот вопрос навел его на мысли о грибожителях и их нишах-часовнях, и, содрогнувшись от подбородка до пальцев на ногах, он поспешно ее отбросил. Возможно, джунгли еще не ослабили своей хватки.
Наконец, понурившись и глядя себе под ноги, он униженно признал свое поражение, признал нелепость своей попытки. Он выставил себя дураком перед Кэдимоном. Кэдимон ничем ему не обязан. Кэдимон повел себя, как и следовало в разговоре с безбожником.
Со все еще завернутым в страницу из «Преломления света в тюрьме» ожерельем в руках Дарден опять пришел к штаб-квартире «Хоэгботтона и Сыновей», но обнаружил лишь, что возлюбленная уже больше не смотрит из окна третьего этажа. Шок волной пронесся по его позвоночнику, потрясение, от которого (не будь он разумным и рациональным человеком) он отправился бы, неся околесицу, к матери на речной корабль психиатров. Пока его сердце тонуло в море страхов, он пытался вообразить себе тысячи причин: она ушла на ленч, она заболела, ее перевели в другую часть здания. Нет, она никак не могла исчезнуть без следа, потеряться, как потерялся он. Нет, не может быть, что он никогда больше не увидит ее лица. Теперь Дарден понял, откуда у отца взялась та тяга к сброженному сладкому меду, пиву, вину и шампанскому, ибо женщина в окне и была его пьянящим напитком, и он знал, что если бы в путах лихорадки увидел ее фарфоровое лицо, то выжил бы ради нее одной.