355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джефф Вандермеер » Город святых и безумцев » Текст книги (страница 11)
Город святых и безумцев
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:19

Текст книги "Город святых и безумцев"


Автор книги: Джефф Вандермеер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)

– Как по-твоему, разумна ли такая… беспечность? – спросил у Рафф Лейк.

– Ха, ты что имеешь в виду, Мартин? – У Рафф был глубокий и мелодичный, определенно женственный голос, который Лейк никогда не уставал слушать.

Его ответ заглушил мощное грохотание Майкла Кински по другую сторону от Мерримонта:

– Он спрашивает, не боимся ли мы ослиных задниц, известных как красные, и павиановых задов, известных как зеленые.

Кински был жилистого сложения и имел редкую рыжую бороду. Он изготавливал мозаики из бросовых камешков, ювелирных украшений и прочих безделушек, которые находил на улицах города. Кински был в фаворе у Восса Бендера, и Лейк подумывал, не нанесла ли кончина композитора серьезного удара его карьере. Впрочем, лаконичную уверенность Кински, казалось, не способна поколебать никакая катастрофа.

– Мы ничего не боимся! – Вздернув подбородок, Рафф с насмешливой бравадой уперла руки в боки.

Эдвард Сонтер, справа от Кински и по левую руку от Лейка, захихикал. У него была гадкая манера издавать пронзительный визг – полную противоположность чувственности его творений. Сонтер создавал абстрактную керамику и скульптуры смутно непристойного свойства. Его неуклюжее тело и лицо, на котором бегали голубые глаза, часто видели в Религиозном квартале, где его творения продавались на удивление бойко.

Словно смешок Сонтера подал сигнал, все разом заговорили о делах и общих знакомых, начали судить, кому повезло, а кого постигла неудача. На сей раз пища им выпала сравнительно безвредная: всплыло, что один галерейщик (Лейку незнакомый) предоставлял место на стенах своей галереи в обмен на интимные услуги. Заказав чашку кофе с шоколадом, Лейк без всякого интереса наблюдал за беседой.

Он ощущал подспудную напряженность разговора, в котором каждый художник пытался выудить сведения о своих знакомых – ласки-проныры с блестящими глазами и жаждущие поживы, чтобы их собственная пронырская сущность засияла тем ярче. Такая напряженность способна положить конец любому разговору, так что над столом повисало молчание, чреватое едва подавляемой ненавистью. Такое жестокое, смертоносное молчание прикончило не одного художника. Сам Лейк упивался и напряженностью, и молчанием, поскольку редко оказывался их причиной: он был далеко не самым именитым в этом сообществе, где держался лишь благодаря покровительству Рафф. Но теперь он чувствовал иное напряжение, нарастающее вокруг письма. Оно лежало в нагрудном кармане, и само его присутствие он ощущал как биение второго сердца.

По мере того как тени сгущались в сумерки, а маслянистый свет фонарей на очаровательных витых бронзовых столбах отгонял ночь, сдобренный вином разговор становился для Лейка дразняще анонимным, как это бывает в кругу людей, с которыми тебе уютно. Поэтому Лейк никогда не мог в точности вспомнить, кто что сказал или кто за какую позицию ратовал. Позднее Лейк спрашивал себя, было ли что-нибудь вообще сказано или они сидели в восхитительном молчании, а у него в голове журчала беседа между Мартином и Лейком.

Это время он коротал, размышляя над радостями примирения с Мерри – упивался двойным чудом его совершенных губ и компактного, гибкого тела. Но письмо не шло у него из головы. Письмо и растущая скука заставили его подтолкнуть разговор к более своевременной теме.

– Слышал, говорят, что перед доками, прямо у бульвара Олбамут зеленые расчленяют случайных прохожих. Если жидкость из них идет красная, их разоблачают как тайных врагов Восса Бендера, если зеленая – нападающие приносят извинения за доставленные неудобства и стараются снова их сшить. Впрочем, если из них течет зеленое, они скорее всего и так держат путь в колумбарий.

– Ты хочешь, чтобы нас стошнило?

– Нисколько бы не удивился, будь это правдой. Это как будто вполне укладывается в личность самого Бендера: самозваного Диктатора Искусства, с сильным ударением на «Дик». Нам всем известно, что он был гением, но хорошо, что он мертв… Надеюсь, среди нас нет зеленого с кинжалом?

– Очень смешно.

– Что ж, редко когда одному человеку удается так полно завладеть культурной жизнью города…

– …не говоря уже о политике…

(– Да кто вообще начал эту заварушку с зелеными и красными?)

– И чтобы его так досконально обсуждали в стольких кафе…

(– Она началась как спор о ценности музыки Бендера между двумя профессорами музыковеденья из Топтаного переулка. Предоставьте музыкантов самим себе, они из-за музыки войну развяжут. А теперь, когда ты в курсе, послушай же, бога ради!)

– …как ты и сказал, не говоря о политике. Разве это не предостережение всем нам, что Искусство и Политика все равно что вода и масло? Да, кстати…

– …«вода и масло»? Теперь понятно, почему ты стал художником.

– Как остроумно!

– …как я и говорил, одно дело – высказаться за или против, но принимать участие?

– Но если бы не Бендер, появился бы какой-нибудь делец-бюрократ, вроде Трилльяна. Трилльян Великий Банкир. Звучит как рекламный лозунг, а не титул. Послушай, Мерримонт, как ни поверни, мы все равно обречены. Так почему не дать городу самому собой управлять?

– А!.. Он пока и так хорошо с этим справлялся…

– Ушли от темы. Черт побери, мы ушли от темы – опять!

– Да, но есть кое-что, чего вы двое как раз и не понимаете, а именно напряженной связи аудитории с его искусством, того факта, что люди верят, будто опера это и есть человек… Вот что породило кризис!

– Как посмотреть. Я думал, он возник из-за его смерти?

В этом момент мимо пробежала группа зеленых. Лейк, Мерримонт, Кински и Сонтер со странной смесью насмешки и пьяного пыла замахали зелеными флагами. Рафф же, вскочив, закричала им вслед:

– Он мертв! Мертв! Мертв!

Лицо у нее раскраснелось, волосы растрепались.

Последний зеленый обернул на звук ее голоса мертвенно-бледное в свете фонаря лицо. Лейк увидел, как с его рук капает что-то красное, и силой усадил Рафф на стул.

– Да тише ты! Тише!

Взгляд зеленого скользнул по столу, но он побежал догонять своих товарищей и вскоре скрылся из виду.

– Да, не так явно, вот и все.

– У них повсюду шпионы.

– Ба, да я нашел одного сегодня у себя в носу, когда сморкался.

– Шпиона или нос?

Смех, потом из-за грани внутреннего круга голос, приглушенный густыми кустами, подбросил:

– Пока не установлено точно, что Бендер мертв. Зеленые утверждают, что жив.

– Ах да! – Компания ловко присвоила себе тему, словно захлопнув перед носом остальных грубую, массивную дверь.

– Да, он жив.

– …или мертв и через десять дней восстанет, чуть подгнивший от разложения. Задержка?

– …никто тела на самом деле не видел.

– …замалчивают. Даже его друзья не видели…

– …а мы присутствуем при самом настоящем перевороте.

– Ку-ку!

– Заткнись, голубь чертов.

– Я не голубь, я кукушка.

– Бендер ненавидел голубей.

– Потому что сам кукушонок.

– Кыш! Кыш!

– А город вообще хоть кто-нибудь контролирует?

– О, плодовитая великая мать Амбра, омытая кровью достоверностей под гангренозной луной. – Лейк очнулся: мелодраматическую декламацию Мерримонта ни с чем другим не перепутаешь.

– Я не ослышался? – Лейк потер уши. – Это поэзия? Стихи? Но к чему все сводится? Какая там кровь версий! Уж конечно, старик, ты имел в виду девственниц. Мы все ими когда-то были или хотя бы одну имели.

Одобрительный рев с галерки.

Но Мерримонт возразил:

– Нет, нет, дорогой мой Лейк, протестую, ты не ослышался. Я имел в виду именно достоверности: город омывает множество достоверных версий того, как он сам себя воспринимает.

– Ловко вывернулся, – снова подал голос Сонтер, – но мне все равно кажется, что ты пьян.

Тут Сонтер и Мерримонт выпали из обшей беседы, заведя собственную, которая закружилась вокруг достоверностей и девственниц, и так, по всей вероятности, будет кружить, пока с неба не попадают луна и звезды. Лейк испытал укол ревности.

Потянувшись с самодовольной улыбкой, Кински сказал:

– Я иду в оперу. Кто-нибудь со мной?

Ответом ему был хор «кыш», сопровождаемый залпом «Катись!».

Раскрасневшийся Кински несколько раз хохотнул, бросил на стол пару монет на оплату счета и побрел по улице, которая, невзирая на поздний час, подергивалась и шуршала прохожими.

– Берегись красных, зеленых и синих! – крикнула ему вслед Рафф.

– Синих? – переспросил Лейк, поворачиваясь к ней.

– Да. Синих – ну знаешь, синее-синее грустное небо, синее-синее грустное море.

– Смешно. На мой взгляд, синие опаснее зеленых и красных, вместе взятых.

– Страшнее только коричневые.

Рассмеявшись, Лейк поглядел вслед удаляющемуся Кински:

– Он ведь не всерьез, правда?

– Нет, – отозвалась Рафф. – В конце концов, если случится бойня, то скорее всего в опере. Я бы подумала, что у владельцев театра или хотя бы у актеров хватит ума закрыться на месяц.

– Может, нам уехать из города? Просто вдвоем? И Мерримонта с собой прихватим.

Рафф фыркнула:

– И Мерримонта, говоришь? И куда мы поедем? В Морроу? Ко двору Халифа? Прости, что я так говорю, но я на мели.

Лейк ухмыльнулся:

– Тогда почему ты столько пьешь?

– Серьезно. Ты хочешь сказать, что можешь оплатить поездку?

– Нет… Я также нищ, как и ты. – Лейк поставил свой бокал. – Но я заплатил бы за совет.

– Ешь здоровую пищу. В срок заканчивай заказы. Не пускай назад в свою жизнь Мерримонта.

– Нет, нет. Не за такой совет. Более конкретный.

– О чем?

Подавшись вперед, он вполголоса спросил:

– Ты когда-нибудь получала анонимный заказ?

– О чем это ты?

– В почтовом ящике у тебя появляется письмо. Без обратного адреса. И твоего адреса на нем тоже нет. Явно от кого-то богатого. В нем тебе велят явиться в определенное время в определенное место. Упоминается маскарад.

Рафф нахмурилась, сузив уголки глаз.

– Ты не шутишь?

– Нет.

– Я никогда таких заказов не получала. А ты получил?

– Да. Думаю. То есть, мне кажется, это заказ.

– Можно мне посмотреть письмо?

Лейк поглядел на нее, на своего лучшего друга, и почему-то не смог с ней этим поделиться.

– У меня его с собой нет.

– Лжец!

Когда он запротестовал, она взяла его за руку.

– Нет, нет… все в порядке. Я понимаю. Я не попытаюсь занять твое место. Но тебе нужен совет, идти тебе или нет?

Слишком пристыженный, чтобы встретиться с ней взглядом, Лейк кивнул.

– Это может быть твой шанс: крупный коллекционер, который хочет остаться анонимным, пока не пробился на рынок оригиналов Лейка. Или…

Она помедлила, и Лейка обуял великий страх, страх, который, как он знал, смог напасть на него так быстро потому, что всегда был с ним.

– Или?

– Это может быть… особое задание.

– Что?

– Разве ты не понял, о чем я?

Отпив маленький глоток, он снова поставил бокал.

– Сдаюсь, я понятия не имею, о чем ты говоришь.

– Наивный, наивный Мартин, – вздохнула Рафф и, подавшись вперед, взъерошила ему волосы.

Покраснев, он отстранился.

– Просто скажи мне, Рафф.

Она улыбнулась.

– Иногда, Мартин, в голове у богатого человека заводится грязная мыслишка, и мыслишка эта такова – заполучить личные, под него приспособленные порнографические рисунки работы настоящего художника.

– А-а.

– Но я скорее всего ошибаюсь, – поспешно продолжила она. – А если и нет, то такая работа хорошо оплачивается. Может быть, даже получишь достаточно, чтобы на время бросить заказы и заняться собственными вещами.

– Так мне стоит пойти?

– Успеха добиваешься, только когда рискуешь… Я все собиралась тебе сказать, Мартин, как друг и собрат по ремеслу…

– Что? Что ты мне собиралась сказать?

Лейк остро сознавал, что Сонтер и Мерримонт умолкли.

Рафф взяла его за руку.

– Твои работы малы.

– Миниатюра? – не веря своим ушам, переспросил Лейк.

– Нет. Как бы это сказать? Им не хватает размаха. Ты слишком осторожничаешь. Тебе нужно делать большие шаги. Тебе нужно рисовать мир шире.

Лейк поглядел на облака и, пытаясь замаскировать обиду в голосе, с болью в горле выдавил:

– Так ты говоришь, что я ни на что не гожусь?

– Нет, я хочу сказать, это ты сам считаешь, что ни на что не годишься. Иначе почему ты растрачиваешь свой талант на поверхностные портреты, на тысячи мелких работ, которые никакой работы не требуют. Ты, Мартин, мог бы стать Воссом Бендером живописцев.

– И посмотри, до чего его это довело, – он мертв.

– Мартин!

Внезапно он почувствовал себя очень, очень усталым, очень… маленьким. В голове у него неприятно звучал голос отца.

– Есть какое-то свойство в свете этого города, которое я никак не могу уловить, – пробормотал он.

– Что?

– Свет смертоносный.

– Я не понимаю. Ты на меня сердишься?

Он выдавил улыбку.

– Как я могу на тебя сердиться, Рафф? Мне нужно время. Время подумать над твоими словами. Я не могу просто так с тобой согласиться. А пока последую твоему совету. Пойду на маскарад.

Лицо Рафф просветлело.

– Отлично! А теперь проводи меня домой. Мне пора баиньки.

– Мерримонт будет ревновать.

– Нет, не буду, – отозвался Мерримонт, отчасти хмурясь, отчасти смеясь. – Это тебе хочется, чтобы я ревновал.

Рафф сжала его локоть.

– В конце концов, каким бы ни был заказ, ты всегда можешь отказаться.

* * *

Однако, рассмотрев трактовку почты Лейка как здания и метафоры, насколько мы приблизились к истине? Не намного. Если биография слишком скудна, чтобы помочь нам, а почта сама по себе слишком поверхностна, нам следует обратиться к иным источникам, а именно к другим известным произведениям Лейка, так как в их сходстве и различиях с «Приглашением» возможно отыскать зерно истины.

Начнем, как это принято делать, с рассмотрения творчества Лейка с позиции архитектуры города, с точки зрения его любви ко своей второй родине. Если «Приглашение на казнь» знаменует начало зрелого периода Лейка, оно же открывает его увлечение Амброй. Она – зачастую единственная тема позднего творчества Лейка, и почти во всех картинах город теснит, окружает или заключает в лабиринт людей, с которыми вынужден делить полотно. Более того, город в картинах Лейка обладает такой мощной аурой, что ее, кажется, можно пощупать.

Знаменитый триптих Лейка «Бульвар Олбамут» состоит из панелей, которые, по всей видимости, изображают (на рассвете, в полдень и на закате) открывающийся из окна четвертого этажа вид на квартал доходных домов, за которыми высятся купола Религиозного квартала (сияющие трансцендентным светом, который Лейк впервые довел до совершенства в «Приглашении на казнь»). Краски на картине очень насыщенные, доминирующие цвета – желтый, красный и зеленый. Единственным неизменным человеком на всех трех панелях остается стоящий внизу на бульваре и окруженный прохожими мужчина. Поначалу здания на всех панелях кажутся идентичными, но при ближайшем рассмотрении, от панели к панели, дома и улицы явно изменяются или смещаются, надвигаясь на человека. На карнизах и крышах, где утром сидели голуби, к закату выросли горгульи. Окружающие героя люди становятся все более звероподобными: головы удлиняются, носы вытягиваются, лица превращаются в морды, зубы – в клыки. Выражение на лицах этих существ становится все более печальным, все более меланхоличным или трагичным, в то время как бесстрастный человек, стоящий спиной к зрителю, не имеет лица. Сами дома начинают походить на печальные лица настолько, что общий эффект последней панели поражает… Но, как это ни странно, жалость у зрителя вызывают не прохожие или здания, а единственный неизменный элемент триптиха – безликий мужчина, который стоит к нам спиной.

Вот здесь Лейк расстается с наследием таких символистов, как великий Дарчимбальдо: он отказывается растворяться в гротескных композициях, отказывается предаваться исключительно воображению, не имеющему даже самых поверхностных ограничений. Все его зрелые картины нагнетают ощущение поразительной скорби. Эта скорбь возносит Лейка над современниками и придает его творчеству те загадочность и глубину, которые так завораживают зрителей. – Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“ Дженис Шрик для „Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре“», 5-е издание.

* * *

Той безлунной ночью Лейк спал урывками, но когда проснулся окончательно, луна над его кроватью расцвела непристойно ярко и красно. В ее алом свете простыни превратились в фиолетовые волны пошедшей рябью ткани, скользкой от его пота. От нее пахло кровью. Ею же пахло от стен. Перед открытым окном стоял человек, почти заслоняя луну своей спиной. Лейк не мог видеть его лица. Он сел в кровати.

– Мерримонт? Мерримонт? Ты все-таки ко мне вернулся!

Человек стоял у кровати. Лейк – у окна. Человек лежал в кровати. Лейк шел к балкону. Лейк и человек стояли на расстоянии фута друг от друга посреди комнаты, луна за спиной у Лейка была тусклой и налившейся кровью. Луна дышала ему в спину ало-красным. Он не мог видеть лица человека. Он стоял прямо перед ним и не мог видеть его лица. Все в комнате, в совершеннейшей ясности запечатленное кровоточащим светом, теснило мучительной четкостью деталей, такая точность резала глаз. Каждая щетинка в его высохших кистях кричала о малейшем своем несовершенстве. Каждый холст был пористым от оцепенелой шероховатости грунтовки.

– Ты не Мерримонт, – сказал он человеку.

Глаза человека были закрыты.

Лейк стоял лицом к луне. Человек – лицом к Лейку.

Человек открыл глаза, и из них полился запекшейся красный свет луны, который лег на щеку Лейка двумя ржавыми пятнами, будто глаза неизвестного были всего лишь дырами, отверстиями проходившими череп насквозь.

Луна, моргнув, погасла. Из глаз человека по-прежнему лился свет. Его улыбка – как полумесяц, и между зубов сочится свет.

Человек держал левую руку Лейка ладонью вверх.

Нож вонзился в середину ладони Лейка. Лейк почувствовал, как сталь рассекает кожу, фасции, проходит ниже, вгрызается в сухожилия, сосуды и нервы. Кожа завернулась от раны, обнажая внутренности руки. Он увидел, как нож отделяет мышцы от нижнего края связки безымянного пальца, потом почувствовал, почти услышал, как с щелчком отходят от кости малые мышцы, три для указательного пальца (нож теперь скрежетал по большой кости, когда человек завел его в область запястья Лейка), прорезая сухожилия разгибателей, нервы у самых дальних аванпостов лучевой артерии и локтевого нерва. Он видел все: желтизну тонкой жировой прослойки, белизну кости, скрытую тусклой краснотой мышцы, серость сухожилий – так же ясно, словно это была диаграмма его руки, ради него снабженная подписями. Кровь лилась мощным потоком, оттекая из конечностей, пока все тело, кроме груди, не потеряло чувствительность. Боль была бесконечной, столь бесконечной, что он не пытался избежать ее, лишь стремился уйти от красного взгляда человека, который вскрывал и кромсал его руку, пока он бездействовал, давая себя вскрыть. В голове у него, как похоронный плач, как эпитафия, крутилась мысль: «Я никогда больше не смогу рисовать».

Он не может вырваться. Он не может вырваться.

Рука Лейка начала бормотать, мямлить слова.

В ответ человек запел руке, но и его фразы были непостижимы, странны, печальны.

Рука Лейка закричала: это был длинный, протяжный вопль, который становился все тоньше и выше, пока рана не превратилась в рот, в который человек все вонзал раз за разом нож.

Лейк проснулся с криком. Обливаясь потом, он сжимал правой рукой запястье левой. Он попытался успокоить дыхание, перестать хватать огромными глотками воздух, но обнаружил, что это ему не под силу. Запаниковав, он глянул на окно. Луны не было. Никто там не стоял. Он заставил себя опустить взгляд на левую руку (он ведь ничего, ничего не сделал, пока человек ее вскрывал) и обнаружил, что она цела и невредима.

Из его груди все еще рвался крик.

* * *

В «Приглашении на казнь» скорбь воплощена в двух фигурах: ловца насекомых перед зданием и ярко освещенного человека в окне верхнего этажа самой почты. (Если кажется, что про эти две фигуры я умалчивала, чтобы преподнести их как откровение, то только потому, что для зрителя они и есть откровение – из-за массы деталей вокруг, их вообще замечают последними, а заметив, видят единственно их, отдавая дань их напряженности.)

Ловец насекомых, чей фонарь потускнел до одинокой оранжевой искры, бегом спускается по главной лестнице, выбросив назад руку, словно чтобы защититься от человека в окне. Является ли эта фигура буквально отцом Лейка или изображает какого-то мифического ловца насекомых – Ловца Насекомых с большой буквы? Или, может, Лейк видел в отце фигуру мифическую? По опыту моих разговоров с Лейком последняя интерпретация представляется мне наиболее убедительной.

Но как объяснить единственное чистое окно в верхнем этаже здания, через которое мы видим человека, застывшего в величайшем горе, запрокинув голову к небесам? В одной руке он сжимает письмо, другую его руку держит ладонью вверх смутно похожая на аиста тень, которая протыкает ее ножом. Свою силу эта сцена черпает в том, что видна через окно: из красного пятна в месте, где нож вошел в плоть, лучами исходит зелень. Усиливая впечатление, Лейк так наложил слои красок, что создается обман перспективы, благодаря которому фигура существует одновременно и за окном, и перед ним.

Хотя само здание, в которое перенесена эта сложная сцена, может быть интерпретировано в фантастическом ключе, Лейк, вероятно, считал, что в своей фантасмагории воссоздал некое историческое событие: фигура с пронзенной рукой – явно взрослый человек, не ребенок или грибожитель, далее – письмо, которое он держит в правой руке, явно указывает на использование здания как почты, а не как морга (разве что придется считать это плоской шуткой про «почту из мертвого дома»).

При дальнейшем изучении лица мужчины становятся ясны два пугающих элемента: 1. оно поразительно похоже на лицо самого Лейка и 2. под лупой видны вторые, почти прозрачные черты, наложенные на первые. Эта «маска», само существование которой оспаривают некоторые критики, точно слепок с живого оригинала, повторяет лицо первой за исключением двух мелочей: зубы у этого, второго человека, – из осколков стекла, и в отличие от псевдо-Лейка он улыбается с устрашающей жестокостью. Это лицо безликого мужчины с «Бульвара Олбамут»? Лицо Смерти?

Желал того Лейк или нет, все аспекты картины сочетаются, чтобы создать у зрителя (даже у того, кто лишь подсознательно отмечает скрытые элементы) давящее ощущение беспокойства и ужаса, а также высвобождение от ужаса посредством мучительного, беззвучного крика человека в окне. Этот персонаж дает нам единственный во всей картине намек на движение, так как убегающий ловец насекомых уже остался в прошлом, и кости здания тоже ушли в прошлое. Лишь отчаявшийся человек в окне еще жив, навеки заключен в настоящем. Более того, хотя он брошен на произвол судьбы ловцом насекомых и пронзен тенью, которая, вероятно, является манифестацией его собственного страха, свет никогда его не оставляет и не предает. Краски Лейка, как заметил Вентури, «скорее звучные, чем яркие, и заключенный в них свет не столько физическая, сколько духовная эманация». – Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.

* * *

Следующий день Лейк провел в попытках забыть ночной кошмар. Чтобы избавиться от мучительного осадка, он ушел из квартиры – но лишь после суровой лекции дамы Труфф о том, как громкий шум среди ночи говорит о безразличии ко сну других жильцов, а за спиной у нее несколько соседей, которые не пришли ему на помощь, но явно слышали крики, поглядывали на него с любопытством.

Наконец, понеся свое наказание, он с папкой под мышкой преодолел оживленные улицы до «Галереи тайных увлечений». В папке лежали два новых этюда – оба рук отца, как он их помнил: раскрытые, точно крылья, ладони, а по ним в изобилии ползают насекомые: немки, цикады, мотыльки, бабочки, палочники, богомолы. Он работал над ними много лет. У отца были восхитительно загубленные руки, многократно искусанные и изжаленные, но элегантные и гладкие, похожие на белый мрамор.

В дверях его встретила владелица галереи, строгая сутулая женщина с расчетливым взглядом холодных голубых глаз. Сегодня утром она оделась в щегольский мужской костюм с белой рубашкой, рукава которой были застегнуты запонками, словно бы изготовленными из бумажных салфеток. Привстав на цыпочки для ритуального поцелуя в щеку, она объяснила, что низенький, дородный господин, в настоящий момент отбрасывающий свою круглую тень на дальний угол зала, проявил интерес к одной из работ Лейка, и как удачно, что он заглянул, и что пока она продолжает его «распалять» (к немалому изумлению Лейка, она так и сказала «распалять»; он что теперь, жиголо?), ему бы следовало положить папку и спустя уместные пять минут подойти и представиться, ну вот и молодец. И она вприпрыжку побежала к потенциальному клиенту, оставив Лейка сгорать от стыда за нее, – никто бы не сказал, что Дженис Шрик не хватало энергии.

Лейк положил папку на ближайший стол, – со стен на него свирепо смотрели произведения бесчисленных конкурентов. Единственно стоящей картиной здесь (помимо работ самого Лейка, конечно) была миниатюра под названием «Янтарь Амбры» кисти Роджера Мандибулы, великой находки Шрик, который без ведома галерейщицы создавал свои тонкие оттенки янтарного на основе ушной серы известной оперной дивы, имевшей несчастье уснуть за столиком кафе, где Мандибула смешивал свои краски. Из-за этого, всякий раз при виде картины, Лейк не мог удержаться от смешка.

Через минуту Лейк подошел к Шрик и кругленькому господину, чтобы завязать с ним очередной пустой раболепный разговор, от которого его тошнило.

– Да, я художник.

– Максвелл Библий. Рад познакомиться.

– Взаимно… Библий. Крайне редко встретишь истинного ценителя живописи.

От Библия пахло брюквой. Лейк никак не мог с этим смириться. От Библия пахло брюквой. Ему стоило большого труда не сказать: «Библий бережет брюквы в больших бутылках…»

– Э… вы… э… вы так хорошо обращаетесь… э-э-э… с красками, – сказал Библий.

– Как вы проницательны! Ты слышала, что он сказал, Дженис? – Лейк повернулся к галерейщице.

Шрик нервно кивнула.

– Мистер Библий бизнесмен, но всегда хотел быть… – («Брюквой?» – подумал Лейк, но нет): – критиком, – закончила Шрик.

– Да, восхитительные тона, – сказал Библий, на сей раз с большей уверенностью.

– Пустое, – отозвался Лейк. – Истинный художник способен совладать даже с самым неподатливым освещением.

– Верю, верю. Думаю, эта штука будет хорошо смотреться на кухне, рядом с вышивкой жены.

– На кухне, рядом с вышивкой жены, – бесцветным эхом повторил Лейк и выдавил морозную улыбку.

– Но я все спрашиваю себя, не велика ли она…

– Она меньше, чем кажется, – вставила Шрик, на взгляд Лейка, несколько жалобно.

– Но я мог бы ее подправить, обрезать, например, – сказал, буравя взглядом галерейщицу, Лейк.

Кивнув, Библий взял себя за подбородок и погрузился в восторженное обдумывание возможностей.

– Или, скажем, распилить на четыре части, и тогда вы можете купить ту четверть, которая вам больше всего понравится, – продолжал Лейк. – Или даже на восемь частей, если вам так больше подойдет?

Библий уставился на него пустым непонимающим взглядом, но тут вмешалась Шрик:

– Художники! Вечно шутят! Знаете, по-моему, она не такая уж большая. Вы можете купить ее, а потом, если она не подойдет, принести назад. Деньги я, конечно, вернуть вам не смогу, зато подберем вам что-нибудь другое.

«Хватит!» – решил Лейк и устранился от разговора, оставив Шрик убедительно болтать о мощи мазков и прочей дребедени, за что он одновременно ею восхищался и ее презирал. Он не мог жаловаться, что владелица галереи его не продвигает (она была единственной, кто брал его работы), но ему было ненавистно, что она как будто присвоила себе его творчество, временами говоря о нем так, словно сама написала картины. Неудавшаяся художница и искусствовед на подъеме, Шрик обзавелась галереей благодаря щедрости своего знаменитого брата, историка Дункана Шрика, который также обеспечил ее первыми и лучшими клиентами. Лейк чувствовал, что ее потребность «давить, давить и давить» в определенной мере связана с чувством вины, что ей не пришлось начинать с самого низа, как всем остальным.

Наконец, Лейк, стиснув зубы, выдавил улыбку, а Библий, еще воняя брюквой, объявил, что в настоящий момент не может решиться, но скоро зайдет еще. Определенно зайдет – и как приятно познакомиться с художником.

На что Лейк, хотя и пожалел о словах, как только они сорвались с его языка, ответил:

– Художником приятно быть.

Нервное хихиканье Шрик. Пренеприятный смех почти покупателя, чью руку Лейк изо всех сил старался раздавить, когда они прощались.

Когда за Библием закрылась дверь, Шрик повернулась к Лейку:

– Замечательно!

– Что замечательно?

Взгляд Шрик сделался холоднее обычного.

– Эта самодовольная, надменная манера художника. Посетителям это нравится, знаешь ли, заставляет их думать, будто они купили работу расцветающего гения.

– А разве нет? – переспросил Лейк. Она что, иронизирует? Он сделал вид, что нет.

Шрик похлопала его по плечу:

– Как бы то ни было, продолжай в том же духе. А теперь давай посмотрим на новые картины.

Лейк прикусил губу, чтобы удержать себя от профессионального самоубийства, и, подойдя к столу, достал два холста, которые неловким, широким жестом развернул.

Вид у галерейщицы стал недоуменный.

– Ну? – наконец спросил Лейк, в ушах у него звенели слова, сказанные вчера вечером Рафф. – Они тебе нравятся?

– Гм? – отозвалась Шрик, отрывая взгляд от картин, точно мыслями где-то была далеко.

В этот момент Лейк нутром прочувствовал истину, которую раньше понимал лишь умом: он наименее перспективный среди многих подопечных Шрик, и ей с ним скучно.

Тем не менее, уже напрягшись перед дальнейшими унижениями, он надавил:

– Они тебе нравятся?

– А, картины?

– Нет… – «Ушная сера у тебя на стенах? – подумал он. – Брюква?» – Да, картины.

Брови Шрик сошлись к переносице, и, бессознательно вторя удалившемуся Библию, она взяла себя за подбородок.

– Они очень… любопытные.

«Любопытные».

– Это руки моего отца, – сказал Лейк, сознавая, что вот-вот ударится в исповедь, одновременно бесполезную и бестактную, словно придаст картинам привлекательности, если скажет, «это случилось на самом деле», это человек, «которого я знаю», и, следовательно, они по-настоящему хороши. Но выбора у него не было, и он ринулся очертя голову: – Он был на удивление неразговорчивым человеком, как, впрочем, большинство ловцов насекомых, но был один способ, которым ему было приятно и удобно со мной общаться, Дженис. Придя домой, он показывал мне неплотно сжатые кулаки, а когда размыкал пальцы, меня ждало какое-нибудь живое сокровище, редкое чудо царства насекомых, сверкающее черным, красным или зеленым, и глаза у отца тоже сверкали. Мягко и с заминкой он называл мне их имена, любовно рассказывал, чем все они разительно друг от друга отличаются и как, хотя он их убивает и часто в тяжелые времена мы их ели, делать это следует с уважением и пониманием. – Лейк уставился в пол. – Он хотел, чтобы я пошел по его стопам, но я отказался. Просто не мог. Я должен был стать художником.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю