Текст книги "Вместо жизни"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
То-то и обидно, что и соловьевский растяпа, и большинство блистательных авантюристов, и интеллектуалы, и манипуляторы, и даже новые русские – все к началу нового века пришли примерно к одному результату. Иллюзии лопнули у всех, все разочарованы, всем скучно и плакать хочется. Катастрофически не попав в героя, в эмоцию Соловьев попал. И на том спасибо.
И вот я думаю: весь этот смысловой ряд к чему-то ведет, к чему-то привязан… Смесь постыдного и смешного, анально-фекальная тема, благодарные слезы облегчения и конце… Бог мой! Вот он, диагноз эпохи, в которой кровь и фекалии слились в один поток: геморрой нашего времени. Помнится, у одного питерского прозаика герой, страдающий этим недугом, с такими же просветленными слезами вставал с очка…
Может быть, это и впрямь примета времени – полное отсутствие героя и вся симптоматика геморроя?
Ну, тогда спасибо Сергею Александровичу за диагноз. Мы-то думали, это конец… Но от геморроя, слава Богу, еще никто не умирал.
2002 год
Дмитрий Быков
Хроника одной бессмыслицы
Почти одновременный выход романа Юлии Латыниной «Промзона» и нового фильма Абдрашитова и Миндадзе «Магнитные бури» заставляет думать, что долгий, мучительный и довольно скучный процесс поиска нового языка, с помощью которого предполагается рассказывать о новой реальности, наконец завершился – и вместо сугубо формальных задач (нащупывание словаря, попытки овладения композицией etc) искусство начинает ставить задачи более серьезные, то есть осмысливать наконец эту реальность. После всякого крупного катаклизма больше всего страдает почему-то именно искусство, вынужденное в известном смысле начинать с нуля. Так, с неумелых и совершенно детских сочинений начинала молодая советская литература, и это было довольно забавное зрелище: с одной стороны, она вобрала опыт модернистов – от Белого до Верхарна, с другой – обнаруживала поразительную наивность, инфантильное легковерие и чудовищное невежество. Возможно, дело в том, что к сочинительству приобщается прослойка людей, совершенно к нему не предназначенных… но это было бы слишком легкое и приятное объяснение. Как ни крути, а молодую советскую литературу делали вовсе не рабкоры, не возлюбленный Горьким пишущий пролетариат, а дети купцов, разночинцев или дворян, от Леонова до Бабеля. Напрашивается другое объяснение: всякий социальный катаклизм, даже и благотворнейший по своим последствиям, есть прежде всего гибель наиболее тонких структур. Литература и кино – все-таки тонкое дело. Девяностые ушли на то, чтобы заново пройти школу, научиться правильно строить текст, лепить достоверного героя, помещать его в убедительно придуманные обстоятельства. Кончился период фэнтези, когда авторы придумывали другие миры исключительно потому, что не умели сладить с нашим. Я вовсе не настаиваю на том, что пришло время голого критического реализма, скучного описания «как было»: о нынешних временах, откровенно абсурдных, нельзя писать протокольную прозу. Соответствовать им можно, только научившись тому, что в теории литературы называется «сгущением и типизацией». Появилось сразу несколько мощных реалистических текстов, отличающихся, однако, нужной мерой обобщения; к этим сочинениям у меня свои претензии, о которых ниже, но о них уже можно говорить всерьез. Это вам не физиологический очерк – подготовительный этап настоящей литературы; это уже собственно литература и кино. Не хочу принизить роль очерка – ренессанс русской прозы, да и поэзии некрасовской школы, начался с «Физиологии Петербурга»; у нас эту благотворную роль сыграл Роман Сенчин, ни на что другое, кажется, и не претендующий.
Роман Латыниной «Промзона» совершенно напрасно назван экономическим триллером – этим, думаю, и читателя не привлечешь, и критику спутаешь карты. Разумеется, перед нами социальный гротеск, местами довольно острый, иногда смешной, чаще мизантропический. Интересно, что «Промзона» неподготовленному читателю (а таких, слава Богу, большинство) напомнит ивановскую «Чердынь – княгиню гор»: там тоже полно непонятных слов, тюркизмов и пермизмов, которые автор, кажется, на девять десятых выдумал сам для экзотики. Текст обретает новое качество, обессмысливаясь на глазах,– но сама эта бессмыслица становится важнейшей метафорой реальности, как у Всеволода Иванова в «Кремле» дикое количество едва успевающих мелькнуть персонажей создавало непреодолимую путаницу,– но она-то как раз и работала на ощущение мечущейся, зыбкой толпы.
Сама Латынина не предполагала такого эффекта – она человек крайне серьезный, готовый бесконечно копаться в перипетиях тайной экономической жизни регионов; проза ее – никакие не романы, а художественные исследования, в которых эротические эпизоды (написанные очень ходульно) присутствуют лишь постольку, поскольку олигархи время от времени ссорятся из-за баб или дарят им прииски. Формально «Промзона» – нормальный производственный роман, написанный со знанием дела; действие его разворачивается частью на выдуманном Ахтарском металлургическом комбинате, частью – в промышленном городе Черловске (вот вам еще одна непреднамеренная «рифма» к Чердыни), а иногда – в Москве, в «престижных ресторанах» и даже в президентской администрации. Кстати сказать, президент Путин получился у Латыниной посимпатичней, чем можно было ожидать от журналистки либерального лагеря, хотя главная интрига идеально укладывается в рамки либеральной идеологии: ворюги нам милей, чем кровопийцы. Ужи не знаю почему: потому, вероятно, что ворюги иногда с нами делятся, а кровопийцы, паразиты, никогда. Впрочем, допускаю, что автору как человеку творческому действительно милы бандиты, авантюристы, крепкие хозяйственники, полууголовные промышленники,– всё лучше, чем безликая, серая мощь государства, стоящего на плечах ничем не брезгующих спецслужб. В заложниках у спецслужб ходит и сам президент: сам-то он хороший, да вот крепкие государственники, желающие строить новую государственность, пытаются его именем отнимать собственность у обаятельных джентльменов удачи, персонажей как на подбор сильных, могутных, стихийных и неотразимо притягательных. Латынина, собственно, и не скрывает своей зачарованности ими – и это, пожалуй, самое неприятное, что есть в ее романе. Она как-никак принадлежит по рождению к русской литературной интеллигенции, имеет высшее классическое образование, занимается журналистикой, а не черным каким-нибудь пиаром,– и ей полагалось бы в принципе бороться с любовью ко всем этим Прохорам Громовым нашего времени, нажившим свои приваловские миллионы в драках куда более грязных и «беспредельных», нежели Приваловы времен раннего русского капитализма. И Мамин-Сибиряк, и Шишков, и даже Горький ничего не могли сделать со своим преклонением перед титанами первоначального накопления, купцами решимости страшной и силищи непомерной; сам Островский был зачарован Паратовым, хотя все про него понимал. Русская литература стоит перед богатыми людьми как бесприданница: ей все понятно… и все-таки нестерпимо хочется! Обаяние богатства, широты, зверства; интеллигентское завистливое преклонение перед силой, размахом, решимостью… Еще Бунин замечал, как дурновкусны были все устные рассказы Горького о волжских купцах, выходивших у него как на подбор былинными богатырями; хочет того Латынина или нет, но ее олигархи – те же горьковские купцы: лопатообразные ладони, страшная физическая сила, властность, железные нервы… Бандит Степан Вельский, фанатично влюбленный в самолеты и жаждущий лично проводить реформу российской армии,– описан и вовсе с восторженностью институтки: только очень наивный журналист способен искренне верить в бандитский патриотизм… или во всевластные спецслужбы, которые за спиной президента нарочно стравливают одного крутого с другим! Идеология Латыниной вполне укладывается в рамки либерального (а на деле – блатного) дискурса: бандиты играют хоть по каким-то правилам, а у администрации президента (и у чекистов) вовсе никаких правил нет. Подобные идеи высказывали многие диссиденты, в том числе отсидевшие: в лагере самая страшная сила – администрация. Эти – настоящие беспредельщики. Блатные по крайней мере блюдут несколько заповедей, переступить через которые им не позволяет гордость. Такая точка зрения имеет право на существование, хотя перенос ее на реалии российского государства глубоко мне отвратителен – уже потому, что государство не зона. С этим, думаю, многие не согласятся… Но роман Латыниной интересует меня вовсе не с содержательной стороны. Как уже было сказано, идеология его тривиальна и беспомощна, интрига предельно искусственна, композиция не сбалансирована,– и со всем тем перед нами превосходная книга, в которой автор (как оно всегда и бывает в случае литературной удачи) проговорился откровеннее, нежели хотел.
Сравните два отрывка из двух хороших романов:
«– Еще в Подольске он меня уверял, что с первого раза мы по параметрам не пролезем,– заговорил на ходу Клоков,– прошли комиссию, прошли ГУТ, отметились у Язова, потом выехали под Барнаул, и все он тревожился, все писал докладные. И Басову, и Половинкину, и мудаку этому Ващенко: нормы не соблюдены, объект принят с сильными недоделками, барсовики текут, магнето течет, в выходном пробой.
Они вошли в лифт, он нажал кнопку «3» и продолжал:
– А это сентябрь, две недели дождь, дорога раскисла, тягачей хрен-два и обчелся, энергетики нам насрали от всего сердца, посадили нас на 572-х, комиссия воет, Лешку Гобзева отстранили, Басов рвет и мечет, мы с Иваном Тимофеевичем разрываемся… И вдруг эта сволочь приходит ко мне и показывает фото. А у меня только что был разговор с Басовым. Тогда я впервые усомнился».
Это Сорокин, «Сердца четырех», если кто не узнал.
А вот Латынина:
«– Я не знаю, у кого в партнерах бандиты,– с усмешкой сказал один из представителей губернатора,– но я знаю, кого в этой области подозревают по крайней мере в трех убийствах: Леши Панасоника, Мансура и Афанасия Горного. А вот теперь – четвертое. Всеми нами уважаемого Фаттаха Абишевича.
Денис встал и бросил через стол папку в пластиковой обертке.
– Фаттах Олжымбаев,– сказал Денис,– обкрадывал Константина Цоя и спал с его девушкой. Фаттах Олжымбаев регулярно сливал нам всю информацию о планах Цоя и намеревался соединить все черловские предприятия в один холдинг с единственной целью – чтобы кинуть своего хозяина. Я не слышал, чтобы Константин Цой прощал подобное».
Или вот вам:
«Директор спустил предохранитель и, рванувшись со стула, обдал комнату широкой веерной очередью. Первые же несколько пуль попали в стоявшего рядом с ним спортсмена. Дуло автомата начало разворачиваться в сторону московского авторитета… Ни у Вельского, ни у Курганова в мыслях не было гасить директора: лоха следовало закошмарить, отобрать завод и отпустить с миром. Может, когда потом его бы и пристрелили – но, разумеется, не лично Вельский и не на глазах посторонних людей».
Стилистика – один в один; это типичный советский производственный роман – с надрывом, с пупочной грыжей, со страшным напряжением всех сил, с искренним авторским старанием показать (критике и начальству), до какой степени он в материале. Ничем иным нельзя объяснить бесконечные латынинские экскурсы в самые разные области знания – вот вам, например, такой пассаж, достойный пера Веллера, и то Веллер изложил бы бойчее:
«При определенных, критических углах атаки возникал срыв потока во входной канал и происходил помпаж воздухозаборника, за которым следовал помпаж двигателя. При махе свыше 2,5 и приборной скорости свыше 1.300 км помпаж воздухозаборника оказывался несимметричным и самолет тут же срывался в плоский штопор с большими углами скольжения и угловой скоростью до 300 градусов в секунду».
Вот тут я и уловил принципиальное сходство с Сорокиным, с его дотошными, стилистически нейтральными описаниями абсолютно бессмысленных действий. Конечно, Латынина не так тщеславна, чтобы демонстрировать читателям и критике свое дотошное знакомство с авиастроением. И бесконечные аббревиатуры ГОК, АМК, ЧАЗ, АБК, и многострочные описания финансовых операций, в которых доминируют слова «нагнуть», «закошмарить», «слить», «кинуть» и «распилить по понятиям», и бесчисленные братки Константины, Афанасии и Алексеи, в которых немедленно начинаешь путаться, и углы помпажа с воздухозаборником на угловой скорости три трупа на главу нужны единственно для того, чтобы создать общее ощущение скуки, бессмыслицы и вязкости, а в конце брезгливо подытожить:
«В России не было морали, не было права, не было закона, а там, где нет законов, не бывает и преступлений».
И в общем контексте этого пятисотстраничного повествования о таинственных убийствах, не менее таинственных «сливах», «киданиях» и «нагибаниях» становится уже неважно, что, согласно латынинской фабуле, спецслужбы нарочно стравливают между собой олигархов, а сами убивают их людей, чтобы они думали друг на друга. Эта версия вполне совпадает с гипотезой «Московских новостей» о наличии специального батальона смерти, который убивает всех нежелательных бизнесменов, журналистов и депутатов, а сам действует под крышей спецслужб; такая конспирология весьма выгодна истинным заказчикам политических убийств, поскольку позволяет валить на государство, как на мертвое (да оно и так почти…); эта версия, на мой взгляд, внимания не заслуживает, как любые конспирологические построения советской интеллигенции, верящей не в Бога, а во всемогущие спецслужбы. Не в этом дело. Латынина-стилист оказалась умней Латыниной-экономиста: по прочтении ее романа начинаешь ненавидеть всех. Братков, которыми она так по-институтски любуется. Спецслужбы, которые в кремлевском туалете «пилят откат». Президента, который, как король у Мольера, в финале восстанавливает историческую справедливость и примиряет любящих. Ненавидишь всю эту бессмысленную, тупую, непонятную, но отчетливо мелкотравчатую жизнь, которую ведут герои «Промзоны» – включая девушек, в чью красоту предлагается верить по умолчанию. Латынина не умеет описывать любовь, красоту, природу, творческую работу, самопожертвование – все, что делает человека человеком; она не верит ни в какие высшие материи, ее героями движет лишь бесконечная жадность, тщеславие, желание подмять и нагнуть как можно больше всего. Это жадность не к деньгам, о нет – перед нами тупая и немотивированная экспансия, характерная для братковского и «либерального» сознания («Смысл жизни – экспансия»,– любил повторять академик Сахаров). Отвращение к этой экспансии, к желанию покрыть как можно больше телок, заводов, газет и пароходов,– главная эмоция читателя «Промзоны». Не знаю, входило ли это в задачи Латыниной. Но думаю, входило. Она ведь умная, хотя и чересчур подробная.
Прием, как правило, проходит обкатку в произведении авангардном – и уж только потом становится инструментом мейнстрима, где на вполне реалистическом, часто бытовом материале начинает работать в полную мощь. Вспомним хотя бы, сколько всего напридумывал Феллини для «И корабль плывет» – и как его наработками воспользовался впоследствии Кэмерон в «Титанике». Одной солью питаться нельзя, но без соли тоже не очень-то покушаешь; «Сердца четырех» – как раз соль, голый прием, апофеоз бессмыслицы, где все фамилии, схемы, действия и ритуалы заведомо ничего не значат. Сорокин гениально угадал жанровое, стилистическое единство производственного романа и бандитского триллера (не все ли равно, изготавливать цемент или заливать в него конкурента? Все одинаково прозаично, деловито, нудно…). Но у Сорокина прием работал не в полную мощь, ибо автор привычно имел дело с литературными штампами, а не с реальностью. Латынина перенесла прием на глинистую почву сибирских городов с их бесчисленными ГОКами, бандюками и стрип-клубами – и у нее получилось мощное сатирическое произведение с достаточной мерой обобщения и отвращения. При желании можно даже восстановить фабулу (чего в романе Сорокина сделать в принципе нельзя). Так что впору поздравить Латынину с большой удачей… если бы не одно «но».
Ее роман мог бы и в самом деле быть прорывом в российской прозе – когда бы в нем, помимо слишком даже детальной хроники «захватов», наличествовала – ну хоть фоном – жизнь всех тех людей, которые все это производят. То есть тех, от кого в конечном итоге зависят миллионы Дениса Черяги, Константина Цоя, Извольского-Сляба и сколько их еще там есть. В романе мелькают пару раз указания на каких-то рабочих, которым задержали зарплату,– да еще один рабочий случайно обнаруживает промоину в дамбе, после чего спокойно идет к себе домой, выпивает стакан чаю с бутербродом и ложится спать. Такой автомат для работы и поглощения бутербродов. Духовной жизни у этих людей, видимо, не осталось по определению, и смысл их жизни никак не в экспансии. А значит, его и нет.
Мне вот интересно: Латынина в самом деле до такой степени становится на сторону своих персонажей, считающих себя людьми, а остальных – фраерами (и тогда умолчание превращается в прием), или это у нее искреннее непонимание того факта, что истинная жизнь ГОКов и ЧАЗов происходит не в кабинетах их начальства и не во время стрелок в стрип-барах? Иными словами, цитируя апокриф о Христе и пахаре, пашущем в день субботний,– «Благо тебе, если ты ведаешь, что творишь». Если Латынина в самом деле уже махнула рукой на этот народ – это по крайней мере позиция; но если она просто не помнит о его существовании, всерьез думая, что героями нашего времени являются уголовники и топ-менеджеры, это всерьез снижает доверие к ней.
Как раз о жизни этого самого пролетариата и повествуют «Магнитные бури» – это как бы изнанка латынинской книги: если в «Промзоне» дважды мелькают рабочие, то в «Магнитных бурях» дважды и ненадолго появляются неотличимые олигархи со стертыми лицами бывших комсомольских вожаков, а главным героем является масса. Людмила Донец в своей рецензии изумилась, как это «два центровых московских мальчика» сумели снять фильм о самой животрепещущей проблеме современности; рискну сказать, что сколь бы ни смущало меня определение «центровые московские мальчики» применительно к двум мэтрам, которым хорошо за полтинник,– нечто «центровое», столичное в них действительно проступило. Потому что «Магнитные бури» – при том, что это картина как минимум своевременная, а местами очень точная,– все-таки сняты свысока, авторы оперируют знаками, символами, что вполне в духе Абдрашитова и Миндадзе, вот уж тридцать лет «говорящих притчами». Но если у прежних Абдрашитова и Миндадзе наличествовал все-таки герой, а не только социальный типаж (вспомним Гостюхина в «Охоте на лис», Борисова в «Параде планет», Колтакова в «Армавире»),– то в «Магнитных бурях» человека нет вообще. Он насквозь условен. Ни в кого не веришь, сколько бы ни старалась Толстоганова сыграть обаятельную и простоватую девушку (кроме Толстогановой, вообще никто не запоминается,– да и на нее-то обращаешь внимание в основном потому, что авторы пошли «поперек имиджа»; и это не актеры виноваты, а двадцать страничек сценария так написаны). Есть масса, одержимая синдромом «магнитных бурь»: вспышками русского самоуничтожения. Кроме этого самоуничтожения, ничего нет. Да и драки идут как-то скучно, некрасиво, нехотя: хряск-хряск… По обязанности. Отработка. Иное дело – что толкает на эту отработку. Это такое своеобразное чувство долга, как раньше была работа по гудку. Было производственное кино – о напряженной, но бессмысленной работе по производству никому не нужных вещей. Стало кино о бессмысленных драках, о самоцельном зверстве; раньше в тиски зажимали детали, теперь – руки. Но, по Абдрашитову и Миндадзе, бессмысленна вся русская жизнь сверху донизу, кризис смыслов тотален: олигархи давно договорились между собою, и побоища их сторонников не ведут ни к чему. А вот кризис смыслов и самоценность процесса – это уже менталитет азиатский, ритуализованный, европейцу не совсем понятный, почему к Валерушке в конечном итоге и привязывается татарка-крановщица вместо белесой евро-пеяночки Мариночки. Лучший, по-моему, ход в картине. Кстати, в романе Латыниной удовольствие от процесса тоже испытывает только Константин Цой – кореец, азиат, что неоднократно подчеркивается. Ему важны не производственные показатели, не технологии, не зарплата рабочим – а соблюдение неких ритуалов: своевременные, проходящие по строгому церемониалу встречи с партнерами, посещение определенных мест – кабаков, клубов, фильтрация базара и пр. Латынина ни словом не упоминает о том, как живут работники ГОКа,– но никогда не забывает упомянуть, «от кого» одет тот или иной директор или охранник, какой на нем свитер и что за брюки. Так и у Абдрашитова с Миндадзе: героев нет. Они ничего не делают – выполняют функции и сводятся к этим функциям; безусловно, такое кино выигрывает в смысле обобщения, «типизации» и актуальности, но немедленно начинает проигрывать в выразительности. Схеме не сочувствуешь, ее не любишь; похоже, Абдрашитов и Миндадзе – так же, как и Латынина,– уже убеждены, что люди из черловсков и ахтарсков, собственно, перестали быть людьми. Индивидуальность отменена – осталась в лучшем случае социальная роль. Схематичное кино – не знаю даже, ругательное это определение или хвалительное; однако не сомневаюсь, что сценарий Миндадзе (как и книга Латыниной) на этот раз сильнее кинематографического воплощения. Метафоры хороши в литературе, а в визуальных искусствах – особенно в кино – скучноваты.
Это грустные констатации, потому что существование, сводящееся к отправлению ритуалов и лишенное всякого смысла, не имеет и перспективы. Жизнь без условностей бессмысленна, но жизнь, состоящая из одних условностей, невыносима. Братки убивают друг друга за опоздание на стрелку, рабочие мочат друг друга под тем предлогом, что одни за такого-то, а другие за сякого-то,– и среди всего этого нет ни одного живого человека, ни одного глотка воздуха, ни одной надежды. Пароксизм самоистребления становится естественной реакцией на кризис смысла – так Гражданская война была попыткой самоубийства всего российского населения после того, как революция оказалась ничуть не лучше царизма, а красные – ничуть не лучше белых. Зверствовали тогда от разочарования, а не от «пассионарного взрыва»; не бывает в природе никаких магнитных бурь. Бывают – утраченные иллюзии. Тогда люди и начинают убивать друг друга под любым предлогом, в душе прекрасно понимая, что один олигарх не лучше другого.
Когда у страны нет смысла существования, она кончает самоубийством – и это называется войной гражданской. Жаль, что смыслы нам, похоже, дают только войны отечественные.
2003 год
Дмитрий Быков