Текст книги "Вместо жизни"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Отказ от единства
В последнее время очень много говорилось о том, что пора бы восстановить единое тело культуры. Срастить его, так сказать, вернув в культурный обиход насильственно выброшенных оттуда писателей-почвенников, режиссеров-патриотов, артистов-славянофилов – и прочая, прочая, прочая. Сколько можно, в конце концов?!
Не спрашивайте, кем это говорилось. Имена назвать несложно, но не в них суть. Идея носилась в воздухе. Попытки встречного движения предпринимались, собственно, с обеих сторон: значительная часть «стильной» молодежи играла в радикализм (Алина Витухновская оказалась в конечном итоге близка к нацболам, многие рокеры вслед за Летовым поучаствовали в патриотических фестивалях и выпустили соответствующие альбомы). Вместе с тем наиболее цивилизованные представители почвенничества стали намекать, что готовы нас простить… ну не совсем, конечно, а так, в пределах допустимого. Не сжечь, допустим, а повесить. Ну, не повесить – обезглавить. И даже признать, что у Людмилы там Петрушевской или Андрея какого-нибудь недобитого есть зачатки таланта… обусловленные, разумеется, тем, что данный персонаж родился в ужасном и прекрасном 1937 году.
Естественно, все это искусственное сращивание живого тела культуры, которая давно себе развивается вне опостылевшей контрадикции «западники – славянофилы», началось не вчера. Сначала были этически сомнительные, но экономически и даже эстетически объяснимые заигрывания с гран-стилем сталинской эпохи, восхищение «Кубанскими казаками», бесконечные «Старые песни о главном», реанимация шестидесятнических штампов народного кино и прочие радости девяностых, едва ли не самых гнилых в истории отечественной культуры. Потом начались открытые призывы к тому, чтобы «пересмотреть», «ревизовать», «вернуть в культурное поле» и «забыть разделившие нас противоречия».
И вот мы забыли. И вот мы их пустили. И вот они вернулись в культурный контекст.
Увы.
Вообще понять такой ход мысли очень просто: у людей, сформированных так называемой перестройкой, то есть заставших ее в самом восприимчивом возрасте, стремительная смена всех вех создала два устойчивых стереотипа. Первый: все было не так, как нам врали. Отсюда – бум альтернативной истории, ставшей, в сущности, главным сюжетным механизмом большинства российских фантастических романов последнего времени. По этому же разряду легко числить и сочинения академика кислых щей Анатолия Фоменко со товарищи. Кто лгал – неважно: историографы, КГБ, власти. Все совы – не те, чем они кажутся. Второй стереотип: вся литература, находящаяся под запретом, лучше разрешенной. Полочное кино гениально. Спецхранские книги излагают единственно верную версию событий. Даже то, чего не оценили современники, оценят потомки: вещь, отвергнутая непонятливыми друзьями или врагами автора, с годами обретает все качества старинного вина.
Это второе заблуждение оказалось чрезвычайно живуче. Реабилитация запрещенных, забытых и попросту незамеченных текстов и фильмов зашла так далеко, что на свет Божий извлекались сочинения сугубо графоманские, воздвигались репутации сугубо дутые, Арцыбашева и то переиздали в четырех томах… Большинству современных критиков, в особенности молодых, до сих пор невдомек, что если мы имеем дело с действительно гениальным произведением – его не вычеркнут из истории искусства никакие запреты: в девяноста случаях из ста забвение является не пристрастным приговором современников, но справедливым приговором истории. Что сетовать на то, что Проханов, Белов или Юрий Кузнецов находятся вне современного литературного процесса? Они отсутствуют в нем не потому, что их замалчивают. Они выбракованы не современниками, но самой историей, самой эстетикой, если угодно. Поди объяви Лимонова бездарью, поди не пусти его в литпроцесс! О нем не пишут, его мало издают – но он в процессе по определению…
Реабилитация запретного зашла так далеко, что в России была переиздана «Моя борьба» небезызвестного писателя, который так обиделся на литературную неудачу первого издания своей книги, что, придя к власти, первым делом стал жечь более покупаемые сочинения. И что оказалось? Купил я тогда эту «Мою борьбу», скучный и сентиментальный роман воспитания, в котором положительного героя-патриота обижают плохие люди, а все зло происходит от евреев. Мне тогда показалось, что книгу эту следует не только разрешить, но и изучать принудительно – поскольку романтический флер, которым окутан фашизм, слетает с него мгновенно, стоит прочесть первые страницы. Это, прежде всего, очень занудное сочинение. Пассионарности фашизму добавляли главным образом романтики – романтик от науки Горбигер, романтик от искусства Лени Рифеншталь… В самом фашизме нет никакого демонического обаяния: сочинения его вождей – будь то дневники, застольные беседы или теоретические труды – скучнее «Истории КПСС» под редакцией Пономарева. Борьба мелких самолюбий, копеечные обиды, научные теории, которых постыдился бы второклассник… Естественно, отрадой таких людей могло быть только мучительство и убийство других людей – больше они ничего не умели и к власти могли прийти только в стране, где умных не осталось в принципе.
Сегодня все мы присутствуем при возвращении в культурное поле (то есть, надо полагать, в то поле, где дают литературные и кинематографические премии) Проханова, Белова и Бондаренко, Бурляева и Бондарчук… То есть их, конечно, и не запрещал никто. У них есть свой союз писателей, свой кинофестиваль «Золотой витязь», свои здания и издания. Но, видимо, надо начать писать на них рецензии, выдвигать на поощрения, брать интервью, приглашать в телевизор… Потому что в так называемом западническом (или, как иные выражаются, постмодернистском) лагере не осталось никаких ярких талантов. Выродились абсолютно. Государственную премию некому присудить.
Тут, в общем, есть доля истины, поскольку в патриотическом лагере талантливые люди действительно случаются. Тот же Проханов не вполне бездарен, хотя талант его – очень низкого разбора. Пуришкевич тоже отличный оратор был. Главное же – публика из патриотического стана, как все люди очень сильно в чем-нибудь убежденные, обладает столь необходимой для творчества «энергией заблуждения». Правда, сама эта энергия еще не обеспечивает творчества, но очень способствует его имитации. Люди, у которых есть колоссальная Идея, всегда энергичнее людей, которым приходится обходиться своими силами.
Предполагалось, видимо, что там, якобы в подполье, куда были якобы загнаны наши почвенные таланты, они вылежались, набрались духа кротости и смирения и теперь выйдут нам навстречу с распростертыми объятиями. Вы ошибались, мы ошибались… ну, бывает! Обнимемся! И пойдем дальше под флагом новой русской государственности, флагом неопределенного цвета, путинским флагом новой единой России…
Но вот ведь в чем фокус – ничего подобного! Зло решительно не способно примиряться. Любой шаг навстречу оно рассматривает как признак слабости. И стоило нескольким примиренческим голосам прозвучать в демократической (так называемой, так называемой!) прессе, как в газете «Завтра» громко завопили: а! спасаете свою дешевую жизнь! поняли нашу правоту!
К тому же, побыв вдали от читательского и критического внимания, произведения почвенников ничуть не улучшились. Вот исправленное и дополненное жизнеописание Сергея Есенина в исполнении Станислава и Сергея Куняевых, издано оно в престижной биографической серии, а не в какой-нибудь «Палее»,– но это все та же надрывная повесть о том, как жиды погубили великого русского поэта, который даже спивался исключительно от духовности! Вот новые романы Сегеня, Проханова, Юрия Козлова (начинавшего, кстати, отлично): что, это можно читать? Это, может быть, несёт на себе отпечаток мудрости, смирения, еще чего-то нового, появившегося в результате прожитых лет? Осмысление собственных ошибок, все такое? Да ничего подобного! Это все те же, по одному сценарию скроенные эпопеи о бывших офицерах империи, которые сегодня, в час великого национального унижения, вспоминают то, чему их учили, и ну…
Антисемитизм, к счастью, не главное и не единственное, что можно поставить в вину прохановцам: к счастью, потому что отнюдь не евреи виноваты в бездарности наших патриотов. Главное – полная нечитабельность текста, трафаретность и при этом избыточность стиля, примитивный магизм, бедная рифма, нескладная фабула, предсказуемость всякого хода, социальный детерминизм… Нет, время никак не на пользу ни Александру Брежневу, ни Владимиру Личутину, ни Юрию Кузнецову, в чьем переложении Евангелия нет и подобия былой кузнецовской пещерной мощи. Нет никакой нужды приращивать к русской литературе то, что отрублено никак не демократами и не жидами, а самим ходом литературного процесса. Давайте тогда и соцреализм воскресим…
Конечно, никто не сделал для прохановско-бондаренковского торжества больше, чем отечественные постмодернисты, чем котельный авангард, протухший еще в семидесятые, чем засилье масскульта. А у масскульта есть свое оправдание – после таких интеллектуальных упражнений, которых мы начитались и насмотрелись во второй половине восьмидесятых, pulp-культура закономерно стала восприниматься как единственно насущная. Хуже всего стало, когда с pulp-культурой пошли заигрывать интеллектуалы: получился суперкич, который нельзя рассматривать ни с позиций серьезного искусства, ни с точки зрения рынка. Наименее уродливым таким гибридом является Акунин, поскольку работает на материале прозы столетней давности и второго ряда; о тех, кто порывается писать на современные темы, одновременно издеваясь над материалом и стилем бульварщины, говорить вовсе не хочется. Думаю, такие шедевры, как последние работы Вик.Ерофеева, Дм.Пригова или Вл.Тучкова, сделали для легитимизации почвенничества больше, чем любой Бондаренко.
Бондаренко, кстати, активно пытается «наводить мосты». То есть он бывал на антибукеровских обедах, съездил на «Нацбестселлер» (о котором написал совершенно хамскую, по обыкновению, статью) и вообще играет в снисходительного победителя. Сдайтесь, и не убьем. Даже признаем кое-кого из ваших кумиров. Ахмадулину там… Как ни горько, в его книге «Дети тридцать седьмого года» наблюдается все та же, очень типичная для почвенничества, помесь навоза и елея: поверхностно усвоенные приличные манеры, отставляемый мизинец, пенсне – и при всем этом кондовость, которой не спрячешь. Ну, как если бы ваш учтивый собеседник вдруг украдкой высморкался в занавеску. В общем, НТВ – это, конечно, ужасно. Но канал «Московия» от этого лучше не стал…
Интересную акцию предпринял кинофестиваль «Послание к человеку». В Петербург пригласили девяносто-восьмилетнюю Лени Рифеншталь. Она поехала, за что ей горячее спасибо. Была и ретроспектива ее картин – показали, в частности, «Триумф воли»,– и цель у всего этого мероприятия была, казалось бы, одна: попытаться рассмотреть эстетику тоталитаризма без идеологических клише, в чистом виде. И что же? Рассматривать, как выяснилось, нечего. «Триумф воли» – это, конечно, не так скучно, как «Майн кампф». Но по-своему чрезвычайно примитивно и механистично: шестьдесят лет запрета отнюдь не пошли на пользу картине. Более того: непонятно, как это и в самом деле могло гипнотически действовать на тогдашнего зрителя. Тоска ведь! Бывают, оказывается, акценты, которые не переставляются, и точки, которые не могут обернуться запятыми.
Да, последнее десятилетие изрядно скомпрометировало любую из тех демократических ценностей, которые доверчивому нашему населению (не люблю слова «народ») так топорно вдалбливали. Но противопоставить им по-прежнему нечего – вот о чем надо помнить, когда мы предпринимаем ревизию отвергнутых учений, текстов, личностей… И когда Павел Басинский в «Литгазете» пишет, что Волос не заслужил Госпремии, а зато Кузнецов ею обойден,– он не понимает того, что выстраивает ложное противопоставление. Такое же ложное противопоставление выстраивал и Олег Павлов, ругая всю современную словесность (временами за дело) и отчетливо, явно противопоставляя ей себя. Свою основательность, свою порядочность, свою идеологию. Все это очень хорошо, но противопоставлять надо текст. А с этим делом у Олега Павлова все обстоит ничуть не благополучней, чем у большинства его сверстников, невзирая на явный и недюжинный талант, который посверкивает временами в его монотонной и сырой прозе.
Либеральная идея отличается от идеи тоталитарной только тем, что не уничтожает своих противников. Она предоставляет это Богу, времени, ходу вещей. И потому сетовать на то, что демократы кому-то чего-то недодали, кого-то от чего-то оттерли, бессмысленно. Мы слишком хорошо помним, как выглядит лицо дьявола, помним его усмешку, его посулы, его энергетику, которой не дает ничто другое. И «Доктора Фаустуса» мы читали не раз и не два. А потому тысячекратно скомпрометированный либерализм, всегда дающий обществу шанс подняться на ноги, ни за какое «величие замысла» не предпочтем безвкусному в своей монотонности тоталитаризму, несущему нам такую красивую, такую безупречную гибель.
2002 год
Дмитрий Быков
Опыт о поэтическом фестивале
Есть такая закономерность: когда чего-нибудь нет, тут же становится очень много фестивалей, посвященных этому исчезнувшему явлению. Девяностые запомнились всем как время кинофестивалей, которых в 1997 году стало вдвое больше, чем картин. Кинематографическая тусовка отличается от литературной (исключая фантастов – они чувствуют себя маргиналами и потому очень дружны) главным образом сплоченностью: тут есть и склоки, и зависть, и борьба кланов, но поскольку кино остается делом коллективным, то кинематографисты уживаться еще способны. Поэтому их тусовки бывали довольно забавны, если там не слишком много пили. Однако к кинематографу все это не имело никакого отношения: все прекрасно знают, что, например, Виктор Мережко или Борис Хмельницкий – классические персонажи тусовки, и это никак не повышало (и не снижало) их собственно профессионального рейтинга. В литературе все происходит несколько иначе – тут между понятиями «литературный деятель» и «писатель» очень часто не бывает разницы, по крайней мере статусной; вот почему фестиваль поэтов – по определению не слишком полезное дело. Вряд ли мы с выдающимся (без всякой иронии) литературным деятелем Алексеем Алехиным найдем по этому поводу общий язык.
Вообще, если фестиваль действительно призван констатировать и даже конституировать тот факт, что поэзии у нас нет,– ничего дурного в признании этого факта я не вижу. Честно сказать, не помню, когда мне в последний раз нравились чьи-то стихи. Вспоминаю, как Александр Кушнер в восемьдесят, что ли, восьмом году сказал: «В последнее время мне ничего не нравится»,– и почти с ужасом думаю: как мы все-таки были тогда богаты! Дело ведь не в возрасте: вкус умирает последним, вкус к жизни и к поэзии – вещи неразрывные. Пока хочется жить – хочется читать хорошие стихи. Сознаемся честно: ничто не сравнится с ними по силе воздействия. Никакое кино, никакой рок и даже никакая выпивка, поскольку, как справедливо заметил Искандер, стихи не вызывают похмелья; уточню, что речь идет о хороших. Сейчас в России есть хорошая проза – кто бы спорил, и если, допустим, «Кысь» Татьяны Толстой не выдерживает сравнения с ее эссеистикой, то, не будь эссеистики, роман все равно казался бы приличным. Восторгов не разделяю, но и уничижительных оценок понять не могу: не Уиндем, но добротно. И «Казус Кукоцкого», роман Улицкой, хорош, цепляет местами. И Михаил Успенский успешно себе работает. Петрушевская, даже и в сотый раз ходя по тому же кругу, ходит по нему очень уверенно и не без грации. Пелевин остается Пелевиным. Есть, есть на что посмотреть без стыда и горечи. Но с поэзией наблюдается какой-то полный, тотальный зарез – и наблюдается довольно давно.
Трудно объяснить, почему бы это вдруг так оказалось. Может быть, иссякло (потому что достигло критического тридцатилетнего с чем-то возраста) последнее советское поколение – поколение людей, для которых еще существовали прекрасные и необязательные занятия. Когда из жизни исчезает необязательное, тотчас необязательной становится сама жизнь. Самая невостребованность поэзии как-то способствует выработке довольно плодотворной литературной позиции – этакой романтической противопоставленности миру скучных и сытых; долгое время на этом драйве держался весь отечественный рок. Своего Маяковского, конечно, новый русский капитализм не дождался, но Кормильцев – поэт, безусловно, сильный, и у БГ есть хорошие стихи, и даже у Дягилевой пара строк наберется (никогда я не мог понять только чудовищного преувеличения фигуры Башлачева: его псевдорусские опусы, исполняемые с псевдоесенинским надрывом, не только сегодня выглядят ужасно многословной пошлостью, но и при жизни автора производили впечатление какого-то монотонного и не очень честного самоподзавода). Но вот ведь беда – невостребованность, которая могла бы сформировать поколение доблестных маргиналов, бросающих вызов благопристойным клеркам, эта самая невостребованность оказалась недостаточно мощным стимулом. Все подозрительно быстро обуржуазились. И поэзия стала поистине необязательной – такой, что ее свободно может и не быть. Похоже, без социальности лирика действительно не существует – иное дело, что социальность эта должна находиться в подтексте, в воздухе, в интонации, в чем хотите. Буржуа лирики не пишут, и Блок не был бы Блоком без чуткости к тому, что порождало и революцию, и его лирику,– к тайным воздушным течениям, к воздуху времени. Но противопоставить себя времени или, напротив, всецело отдаться его стихии ни у кого не хватает пороху – а быть «немножко беременным», то есть немножко поэтом, нельзя.
Возьмем Тимура Кибирова – очень, конечно, одаренного человека, написавшего несколько прямо-таки замечательных стихотворений, «Парафразис» в первую очередь. Но Кибиров может смотреться суперзвездой только на фоне тотального упадка отечественной литературы – неточная рифма еще полбеды, главной бедой его лирики стало чудовищное, поистине хмельное многословие. За ним отчетливо просматривается попытка нагрузить текст если не новыми смыслами (которых просто нет за душой), то хотя бы чисто словесной массой. Массой Кибиров и брал довольно долго. Когда в последних его книгах стали преобладать короткие тексты, из них исчезло главное, что могло привлечь к нему сердца прежде,– обаяние трогательной, разнеженной, «влажной» интонации; если прежний Кибиров был «мокр», то «сухой» Кибиров оказался пуст. Он, безусловно, очень трогательный лирик, но подозреваю, что для лирики недостаточно умиленно-благословляющей интонации, как недостаточно и интонации брюзгливой; «о, если бы ты был холоден или горяч!». Поэт, признавшийся: «я лиру посвятил сюсюканью», по крайней мере честно понимает особенности своего, извините, дискурса – но не может не сознавать, что этого мало. К чести Кибирова добавлю, что он никогда и не назначал себя первым русским поэтом, всегда снижал собственный образ иронией и автопародией, так что «первым» он оказался в силу обстоятельств, а именно – безрыбья.
О Вере Павловой весьма трудно говорить в этом контексте, поскольку они с Кибировым очень разные – просто так оказалось, что он первый в мужском полку, а Павлова стала первой в женском ударном батальоне. У нее есть очень хорошие стихи и даже циклы стихов, там случаются прелестные каламбуры и удачные остроты, но, во-первых, Павлова очень часто прибегает к запрещенным приемам, которые от частого употребления не становятся разрешеннее (ниже пояса очень много интересного, но лирика должна апеллировать к иным органам, думается мне),– а во-вторых, остроумные строки есть и у Владимира Вишневского, которого лично я терпеть не могу, но таланта его отрицать не стану. Просто это специальный такой талант, вот и у Веры Павловой он такой специальный. Естественно, как поэт она выше Вишневского на десять голов, не будем и унижать ее таким сравнением,– но назвать ее стихи полновесной лирикой как-то, при всей симпатии, не поворачивается язык. Рядом с невероятными, пронзительными озарениями, рядом с безупречными строчками тут зияют то вкусовые, то этические провалы, и зияют так вызывающе, с таким сознанием своей здесь уместности, что поневоле думаешь: может, это так и надо? Типа как в жизни – высокое с низким? Но поэзия должна быть лучше жизни, иначе зачем она, собственно, нужна? Я от души радовался, когда Павлова получила премию Аполлона Григорьева, я вообще ей горячо симпатизирую – и Вере, и премии; но то, что Павлова размывает границы поэзии и делает это все упорнее, хорошо лишь до известного предела. Сегодня ты еще расширяешь арсенал средств и тематический диапазон, а завтра уже пишешь не-стихи; и пойди улови момент перехода.
Мне всегда нравились стихи Бориса Рыжего, но и в них нельзя было не заметить рисовки, эксплуатации одних и тех же тем,– естественно, в своей генерации он был лучшим, наиболее живым, наиболее начитанным, в конце концов, но кто, кроме него, был в этой генерации? Петербургских архивных юношей (существует еще архивная девушка Барскова) не стоит и упоминать, там под наслоениями Кузмина-Кушнера-Бродского-Мандельштама нет решительно ничего интересного, а иногда и вообще ничего. Бродский придавил собою русскую поэзию, как Винни-Пух – Пятачка: «Меня задавило!» – «Кем?» – «Тобою!» Стихи Рыжего на этом фоне гляделись вызовом, и «бродскисты» его недолюбливали: правильно делали, ибо Рыжий был для них опасен. Его тексты по крайней мере запоминались – не последнее дело, тот же Бродский любил поговорить о мнемонической функции стиха. Рыжий принес с собой новый масштаб – на его фоне, например, практически перестал быть заметен Амелин, одно время обративший на себя внимание безупречностью стилизации и ненавязчивым остроумием. Страшно жаль, что Рыжий никогда уже не сделает главного метафизического рывка, потому что погиб – или погиб от того, что не чувствовал в себе сил для этого рывка? Об этом судить невозможно; думаю, что силы все-таки были и гибель его была в достаточной степени результатом болезни или случайных обстоятельств. Во всяком случае, сделав этот рывок, он тут же перестал бы быть героем тусовки, потому что тусовка не прощает таких вещей. Кибиров потому и может быть ее героем, что рывков в его поэтической работе нет и в качестве кумира он чрезвычайно удобен. Это не умаляет его достоинств.
Антиромантиком, в некотором смысле даже воинствующим (сколь бы мало это слово ни шло к его фигуре), у нас остается один Кушнер – но иногда его тексты столь дневниковы, столь комнатны по своей температуре, что убедительной антитезой романтизму не смотрятся. Среди них есть настоящие шедевры, но сама установка на апологию быта и будничности нередко снижает градус кушнеровской лирики. У Пастернака вроде бы та же установка, а вот поди ж ты. Честертон – яростный апологет порядка и уюта, но какой бурный, какой мятежный апологет! В русской поэзии сейчас нет ничего подобного – даже Кибиров, столь страстно отстаивающий радости любви, семьи и алкоголя, не поднимается до метафизических высот. Впрочем, это вообще беда современной русской поэзии – она совершенно неметафизична. Не срабатывает рычаг, переводящий тему из мелкой, дневниковой – в могучий религиозный или исторический контекст. А ведь этот-то рычаг и переводит поэта из жалкого изгоя, не умеющего толком прокормиться,– в гордые пророки, в отверженные, в разряд великих непрощенных… Возможно, сказывается нежелание расплачиваться судьбой за такое превращение. Но беда заключается в том, что судьбой приходится расплачиваться за всякую поэзию; так лучше уж платить за хорошую.
В заключение этого беглого обзора стоило бы, наверное, упомянуть птенцов гнезда Кузьмина – того, что с мягким знаком. Среди поэтов околокузьминского, или, точнее, околовавилонского круга, несомненно, есть талантливые люди. Но они не выдерживают никакого сравнения ни с Павловой, ни с Кибировым. Их авангардность довольно условна (кто знает, где сегодня авангард? где вообще перед?), претенциозность и книжность совершенно очевидны, однообразие губит любые задатки таланта – хотя очень хорошие стихи есть и у Марии Степановой, и у Дмитрия Воденникова. У этой группы есть свой плодовитый идеолог, критик Илья Кукулин, отличающийся феноменальной способностью говорить много, не сказав ничего нового – и притом никого не задев; ему дан высокий дар концептуализировать на пустом месте, и таких пустых мест к его услугам более чем достаточно. Очень хороши были некоторые стихи Татьяны Миловой, но в том, что она пишет сейчас, все труднее обнаружить сколько-нибудь живую ноту: автор хочет нравиться слишком большому количеству просвещенных людей. Если же говорить серьезно, стихи наиболее талантливых людей в кузьминском окружении – Миловой и, скажем, Воденникова – очень точно соответствуют одному наблюдению Льва Шестова: нашел человек свое лицо – и перестал развиваться, а следовательно, и существовать. Все это очень одинаково, временами кокетливо, почти манерно… В этих стихах не с чем спорить, не на что откликнуться сладостным чувством узнавания; все реалии, все детали, всесильный Бог которых так благоволит к настоящей лирике, тут стерты и клишированны. Есть у нас две ужасные крайности: гиперэмоциональная и полуграмотная поэзия почвенников – и абсолютно неэмоциональная, ледяная, книжная поэзия западников. Вот тут и крутись. Ни в чем Отечество не знает середины, а если и знает – середина эта настолько посредственна, что и в этом есть своеобразная крайность…
Вот характернейший пример: на поэтическом фестивале 2002 года были специально представлены русские провинциальные поэты. Но среди них не оказалось, например, Виктории Измайловой, чья последняя подборка в «Сетевой словесности», появившаяся только что, показалась мне – при всем ее несомненном временами многословии – едва ли не лучшим поэтическим циклом, опубликованным в России за последние годы. А ведь именно Измайлова, выигравшая два года назад конкурс «Арт-те-нет», работающая на редкость стабильно, издавшая две хорошие книги, могла бы одним своим стихотворением убрать большинство приглашенных – да и кое-кого из организаторов; подозреваю, что потому ее и не было на фестивале. Поэзии у нас ведь нет еще и потому, что поэзия – дело живое; постмодернизм же в его отечественном варианте требовал от литературы прежде всего стопроцентной мертвости: цитатности, отстраненности, интонации холодного презрения, да тут же и герметичность, и вторичность, и обязательные греко-римские или клубно-психоделические реалии… поди удовлетвори всем этим требованиям, оставаясь в живых! Но, надо думать, своим ближайшим окружением Кузьмин может быть доволен: все его соратники пишут идеально мертвые тексты, которые без поэтического фестиваля, без тусовочного контекста не собрали бы и аудитории в пару десятков добровольных слушателей.
С этими оценками можно спорить, и я уверен, что споры будут – в лучших традициях сетевого форума, с переходом на личности и прочими прелестями русской дискуссии. Меня не интересуют победа или поражение в этом споре. Меня сейчас, как ни банально, интересует истина. Заключается она в том, что поэзии в России сегодня почти нет – потому, вероятно, и фестивали есть. Кто виноват? Тусовка, которая старательно блюдет в литературе исключительно клановые интересы? Не в ней дело, никакая тусовка не заболтала и не затравила бы Блока. Отсутствие денег? Но на литературу никогда нельзя было как следует прожить, не будучи секретарем Союза. И ведь самое обидное, что сильные поэты есть, в том числе и в Сети: открытием для меня были тексты Игоря Караулова, по крайней мере пять замечательных сочинений набирается у Линор Горалик (хотя и написаны все пять как будто совершенно разными авторами – но это, может, и к лучшему). Но почему-то ни одна книга и ни одна подборка за последнее время не стали литературным событием: то ли публика оглохла, то ли текст не дотягивает. Да и те поэты, которых я самым искренним образом люблю (каждому впору посвящать отдельную статью), пишут сегодня удивительно скупо.
В чем тут дело? Начинать надо с себя, и одна догадка у меня тут есть. Я и сам в последнее время чувствую стойкое нежелание писать стихи, хотя когда-то это было главным моим литературным занятием (самым приятным – уж точно). Я и сам сейчас не понимаю: неужели я этим надеялся спасти душу? Делать этого не хочется. Потому что делать это больно.
Почему? Потому что при писании стихов человек, хочет он того или не хочет, должен быть вполне собой. Должен испытывать сильные чувства, а мы сегодня погружены в летаргию. Может быть, и благодетельную. Отсутствие поэзии – это, в сущности, неспособность посмотреть на себя со стороны, неспособность полноценно жить. Ибо то, что мы увидим, нам может не понравиться.
В прозе можно спрятаться, в стихах это трудно. Поэзия, по Мандельштаму,– это сознание своей правоты. Сознания своей правоты у пишущего человека сегодня быть не может: мы миримся (и все эти десять лет мирились) со слишком многими вещами, которых поэт в подлинном смысле слова – вытерпеть не может. Не писать стихов – значит не сознавать себя, бояться себя, страшиться взглянуть на себя со стороны. «Господи, если бы я увидел себя, я бы увидел Тебя» – лучше этой фразы блаженного Августина я не знаю ничего во всей мировой литературе.
Господи, если бы я сегодня увидел себя – что бы я увидел?
2002 год
Дмитрий Быков