Текст книги "Вместо жизни"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Никогда не путешествуйте с отцом
Я долго ждал сколько-нибудь серьезной статьи о «Возвращении» Андрея Звягинцева, но о картине так до сих пор ничего толком и не написано. Общим местом стала постановка ее в один контекст с «Бумером» – мол, «Бумер» одержал триумф в российском прокате, «Возвращение» – в западном… И то и другое недооценено отечественной критикой и знаменует новый ренессанс отечественного кинематографа. «Бумер», чей режиссер Петр Буслов отхватил молодежный «Триумф»,– очень славное кино, и некоторую смену парадигм оно действительно знаменует. Предельно конкретная и фактурная картина потому и обрела подобие символического звучания, что авторы ее не гнушались бытовой, приземленной точности. «Возвращение» – совсем иной случай. Тут простор для интерпретаций открывается такой, что сравнительно скудную российскую прессу венецианского триумфатора возможно объяснить только полной профессиональной деградацией коллег-критиков. Небось в девяностые понаписали бы – ахти! Такую хрень интерпретировали – вспомнить страшно! Звягинцев, кажется, именно в это время формировался. Он искренне полагал, что фокусническое вытаскивание веера смыслов из пустоты остается главным занятием российской кинокритики. Кабы так! Оно, конечно, было отвратительно (как отвратителен был и российский бандитизм, отчего-то позиционировавший себя как свобода),– но Русь-матушка в просторах своих переварила и это, так что от всей российской критики только и остались обсасывание премиальных сюжетов да подсчет прокатных (издательских) прибылей. О «Возвращении» мы узнали главным образом то, что это победитель Венецианского кинофестиваля, причем дуплетный – и за лучший дебют, и за лучший фильм. Двух «Золотых львов» мы ни разу еще не огребали, и не только критики, но и коллеги Звягинцева, не боясь упреков в зависти, издали недовольное урчание, очень точно копирующее наш нынешний дискурс в отношении Запада. Да, картина Звягинцева неплоха (и Запад неплох, ибо сохраняется наша от него зависимость – работать все почему-то хотят именно там). Но это все-таки очень европейское кино, то есть мейнстрим, сделанность, мелкотемье, расчет на интеллектуалов, чьим главным занятием являются спекулятивные интерпретации… Оригинальности нет, гламур, хороший дебют, но не более… Все-таки зависть надо уметь скрывать. Особенно забавно, когда кислые снисходительные похвалы выдает Герман-младший.
Между тем, как всякое посредственное кино, «Возвращение» позволяет понять про наше нынешнее состояние гораздо больше, чем какая-нибудь хорошая картина. И уже поэтому дебют Звягинцева заслуживает серьезного разговора. Это очень примитивная – даже для нынешней России – история, но создатели ее попытались извлечь из минусов максимальное количество плюсов. В этом смысле «Возвращение» похоже на «Кукушку», вызвавшую неоправданно бурный гнев Игоря Манцова. «Кукушка» страшна вовсе не русофобией – ее там как раз нет, наш симпатичнее финна,– но катастрофической банальностью, предсказуемостью, простотой, европейским равнодушным пацифизмом; пейзажей много, и они хороши, но главное в них – пустота. Это обилие пустых пространств, не кротких и не грозных, а совершенно амбивалентных, определило весь строй рогожкинского фильма. Смотреть «Кукушку» скучно и немного противно – до такой степени обнажен авторский расчет. Фальшиво все, включая органичную, природную самку-саамку. «Возвращение», конечно, потоньше сделано, но и здесь авторы повелись на старообразное и чисто внешнее представление о притче. Они искренне думают, что притча – это фабульный минимализм в превосходной степени, задумчивая многозначительность и великое множество возможных прочтений. Но тогда самой лучшей притчей будет пустой экран. Как заметил Аки Каурисмяки: «У меня уже был фильм без диалогов и цвета. Вершиной минимализма был бы фильм без изображения, но этого я не потянул».
Лирическое отступление: посещать отечественные клубы и кофейни неприятно, поскольку каждый посетитель всем своим видом, манерой расплачиваться, книжками и ноутбуками, демонстративно выложенными на стол, внятно и громко говорит: «Я СИЖУ В КОФЕЙНЕ. Я ПРИНАДЛЕЖУ К СРЕДНЕМУ КЛАССУ И РАЗДЕЛЯЮ ЕГО ИДЕОЛОГИЮ. Я НЕ ПРОСТО КОФЕ ПЬЮ, А ПОЗИЦИОНИРУЮ СЕБЯ». Увы, это же касается и российского кинематографа: здесь все делается со страшными неофитскими понтами. Только что на наши экраны вышла прелестная картина Софии Копполы «Трудности перевода» (с трудностями перевода заглавия прокатчики, по обыкновению, не справились: «Lost in translation» означает «Непереводимое», что и соответствует содержанию картины). В этом фильме, таком простом без демонстративности, умном без претенциозности, естественном без расхристанности,– сказано о человеке и мире куда больше, чем в многозначительном «Возвращении». «Возвращение» – очень закомплексованное кино. И, что обидно, совершенно расчеловеченное: герои едва намечены, им негде быть, их не успеваешь полюбить, в них можно вложить любое содержание. Именно эта бесчеловечность русского метафизического кино мешает сегодня смотреть даже такие теплые фильмы Тарковского, как «Солярис»,– а уж вполне грамотные по изображению и интересные по мысли картины Андрея Добровольского «Сфинкс» и «Присутствие» сегодня вообще никто не помнит. Потому что – не про людей. А если искусство не добивается сострадания или хотя бы эмоционального совпадения – оно не добивается ничего. Это касается не только нашего кино, но и европейского мейнстрима вроде «Бассейна» или «Малышки Лили».
Звягинцев на все вопросы журналистов отвечает только: «Каждый уловит в нашем фильме то, что сможет». Типа: «А вы видели, как течет река?» Река действительно течет, воды много, много и красиво гнущихся кустов, и прочей тарковщины,– сейчас-то, кажется, вполне уже очевидно, что обожествление Тарковского сильно повредило нашему кино и собственный его поздний приход к штейнерианству был отнюдь не случаен. Замечательный изобразитель был скудным и тривиальным мыслителем; чем меньше автор и его герои философствовали, тем мощнее получалось кино, и это сделало «Рублева», «Солярис» и «Жертвоприношение» вершинами творчества Тарковского – на фоне которых и «Сталкер», и «Ностальгия» выглядят довольно жалко, а «Зеркало» отражает прежде всего неисцелимый хаос советского интеллигентского сознания. Но в Тарковском была тайна – или, по крайней мере, напряженный и болезненный интерес к тайне мира. Где у него бездна (иногда бездна невежества и наивности,– но все равно ПРОСТРАНСТВО), там у Звягинцева голая плоскость, простой и лобовой расчет – главным образом на зрительскую привычку морализировать на пустом месте и изыскивать смыслы там, где их нет. «Возвращение» соотносится с кинематографом Тарковского так же, как девяностые с семидесятыми: в семидесятых было обещание всех возможностей, соседство чуда, которое вот-вот наступит после советского маразма (в котором тоже отраженным светом иногда загоралось нечто чудесное). В девяностых есть только пустота – вроде как расковырял мальчик волшебный мешок кукольного Деда Мороза, а там вата и тряпки.
Неизвестно откуда взявшийся отец (двенадцать лет носу не казал и писем не слал) сваливается на головы своим несколько одичавшим, но в душе робким и домашним детям. Старшему лет четырнадцать, и это неисправимый конформист. Он всё делает как все. Младшему как раз двенадцать, и он как раз нонконформист, мучительно отстаивающий свою независимость и при этом страшно ее боящийся. Эти характеры едва намечены, но правда в них есть – потому и картина могла бы быть замечательной, если бы режиссеру и сценаристам не было так лень придумывать эпизоды, коллизии, всякого рода оселки, на которых проверяются персонажи… Отец обещает свозить сыновей на водопады, но вместо этого привозит их на одинокий остров, где у него дела. Дела заключаются в том, чтобы выкопать из земли таинственный сундук – то ли с деньгами, то ли с военной техникой (говорят, по сценарию он просто прятал на острове воровской общак, но это, видимо, показалось Звягинцеву недостаточно символичным. Напомним, что у Бунюэля в «Дневной красавице» история с таинственной коробочкой была по крайней мере смешна,– но у наших с чувством юмора серьезные проблемы, особенно когда они радостно тащат чужое). Помимо выкапывания и обратного закапывания сундука герой интенсивно занимается воспитанием детей – тоже совершенно амбивалентным: папаша может быть интерпретирован и как любящий, но строгий,– и как извращенно мучающий Андрюшу и Ваню, с некоторым даже садизмом. По ходу дела он доводит младшего – нонконформиста – до открытого бунта: мальчик бросается на него с ножом, а потом, преодолевая врожденный страх высоты, взбирается на вышку, бог весть для чего поставленную посреди пустого острова. «Я сейчас прыгну!» – орет он оттуда, перестав пугать отца убийством и начав шантажировать его самоубийством; это как раз хорошо, психологически точно – страх смерти побеждается только решимостью убить (или умереть). Тут вся психологическая точность заканчивается: отец, доселе совершенно безэмоциональный, ровный и отлично собою владеющий даже в процессе раздачи оплеух, лезет снимать сына с вышки с криком «Ваня, сынок!». Что-то его, видать, пробило. Не пробивало, не пробивало – и вот пробило. Может быть, фраза, очень мало представимая в устах подростка: «Я мог бы тебя любить, если бы ты не был такой!»
Лезет папа за мальчиком – и, понятно, срывается. И гибнет, ударившись о болотистую островную почву. Дети тащат его к лодке, перевозят на материк, но сразу после перевозки в лодку – доселе опять-таки совершенно прочную – непостижимым образом просачивается вода, и она тонет у самого берега вместе с папой, исчезающим теперь бесследно и бесповоротно. Даже на фотографиях его не осталось – только на одной старой, что и дало одному критику повод предположить, что дети вообще придумали возвращение отца, а на самом деле сбежали на остров по собственной инициативе. Что ж, имеет право. Можно и это вытащить.
По стилистике своей «Возвращение» близко не только к «Кукушке» с ее огромными пустошами и пустотами, медлительным провисающим действием и надутыми морализаторскими щеками,– но и к джармушевскому «Мертвецу», второму после Тарковского источнику и составной части почти всех успешных российских кинопроектов последнего времени. Я никогда не был поклонником этой ложно-многозначительной, а наделе насквозь пародийной картины, которая постоянно провоцирует зрителя на трактовки – и лишь для того, чтобы все эти версии немедленно опровергнуть. Но «Мертвец» по крайней мере забавен – в нем нет тошнотворной серьезности и глубокого самоуважения, как нет и метафизических прорывов, и умопомрачительной дерзости. Это нормальное кино эпохи кризиса всех смыслов,– режиссер демонстративно от них отказывается и уходит в пиршество чистой ассоциативности, вольготной изобразительности, остроумных игр с цитатами и аллюзиями. Понимай как хошь, а красиво; главное же – в «Мертвеце» было точно уловленное ощущение безвременья и унылого комикования в пустоте. Этот мрачновато-веселый абсурд был вдобавок снят с большим вкусом, с отличным знанием американской литературы,– но отечественные поклонники Джармуша не вняли грозному эпиграфу «Никогда не путешествуйте с мертвецом». Алексею Балабанову эта картина до такой степени склинила башню, что прямое и рабское следование ее стилистике вызвало к жизни сначала «Брата» с его долгими межэпизодными затемнениями, затем некоторые мотивы и в особенности финал черно-белых «Уродов и людей», потом почти всю «Реку», отчетливо стилизованную под индейские эпизоды «Мертвеца»… Пустота неотразимо притягательна,– это ведь и есть главная балабановская тема, только он не признается. Звягинцев копирует Джармуша широко и щедро, в сценах с лодкой – уже без всякого зазрения совести; но если Джармуш издевается над амбивалентностью собственной картины и просто показывает зрителю гротескный сон о старой Америке,– то молодое русское кино пользуется фирменными приколами из «Мертвеца» в надежде выдать НИЧТО за НЕЧТО.
«Возвращение» в самом деле можно прочесть и так, и сяк, и наперекосяк. Каждый вчитает в картину произвольные смыслы и тем самым выполнит за автора главную часть его работы. Мы так долго делали это за президента и правительство, пытаясь углядеть в их действиях хоть какой-то смысл, что уж за Звягинцева-то как-нибудь постараемся. Ну, например: сегодня (как и всегда, впрочем) много говорят и пишут о богооставленности, о том, что Бог от нас отвернулся… Вон Триер об этом целый «Догвилл» снял: Звягинцев, допустим, снимает фильм о возвращении Бога. Вернувшись, он бы первым делом потребовал от нас дисциплины, а добившись главного – готовности умереть за идею и личную свободу,– может опять совершить самоубийство, ибо цель его достигнута. Кто-нибудь особо провинциальный может в этой связи упомянуть Борхеса с его четырьмя сюжетами, включающими самоубийство Бога (я как-то уже писал, что при желании все четыре сюжета можно обнаружить в «Колобке», а в «Курочке Рябе» наверняка таится и пятый!). Есть и другая интерпретационная возможность – эту концепцию в частной беседе высказал Лев Аннинский: «Возвращение» – фильм о тотальной жестокости мира, победить которую можно только еще большей жестокостью, детской… Наконец, кто-нибудь особо озабоченный политикой как самым примитивным и потому самым честным отражением высших метафизических процессов – мог бы высказать мысль, что на самом-то деле Звягинцев имел в виду возвращение советских ценностей, в том числе послушания, казармы и прочих примет «отечественности»; но историю вспять не повернешь, а потому кратковременно вернувшийся Отец Народов обречен снова кануть в небытие. Тогда, стало быть, вода символизирует небытие, а остров – это жизнь, со всех сторон окруженная смертью. Автору этих строк приходилось выслушивать и ряд христианских интерпретаций – дети все время хотят ловить рыбу, а стало быть, тянутся к Христу. Отец же демонстративно отвечает, что рыбки не любит, объелся однажды, где-то далеко отсюда (неужели это намек на неудачный опыт Первого Пришествия?!). Тут же конфликт и вечная несовместимость Отца и Сына, то есть непреодолимые противоречия Ветхого и Нового Заветов, силы и правды… Ежели захотеть, можно вытащить из картины даже экранизацию прекрасной отечественной пословицы «И рыбку съесть, и на… влезть»: мальчик все время хочет половить рыбки, а в конце влезает на башню, которая и сама по себе есть фаллический символ; любопытно, что с этой же башни отец срывается. Тут много чего можно выдумать про отца-кастратора (на обсуждении картины в передаче «Культурная революция» кое-кто упоминал даже Эдипов комплекс – хотя тут тяга к убийству отца никак не замотивирована любовью к матери, ее в картине вообще почти не видно; энигма хуже папы). Короче, в «Возвращении» можно увидеть все что угодно… кроме собственно кино, потому что сколько ни снимай грозные и красивые пейзажи – никакого дополнительного смысла они сами по себе не обретут.
Между тем – особенно если учесть удачно намеченные характеры мальчиков и их постоянно меняющиеся роли (в экстремальных обстоятельствах лидирует младший, в нормальной жизни это лучше удается старшему),– кино могло быть очень и очень приличное. И Звягинцев – режиссер с бесспорными задатками, уж как-нибудь поинтереснее Рогожкина в его нынешнем состоянии. И если бы создатели фильма не гнушались элементарной психологической точности, не брезговали разработкой характеров, не стеснялись знать жизнь и насыщать свое кино живыми деталями (а не ходульными беспризорниками, «хотевшими жрать» и потому ворующими),– получилась бы действительно хорошая притча. Притчу ведь нельзя снять по собственному желанию. Так получается. Подлинным символическим значением набухают только те сюжеты и образы, которые прочно привязаны к почве, нарисованы сочно и густо; смыслы удерживаются только в хорошо сплетенной сети. Давеча по телевизору повторяли старинных магитоновских «Фантазеров» – кино оказалось совсем недетским и чрезвычайно символичным. Мальчик одержим почти буддистским желанием Создать Заслугу – совершить Хороший Поступок, которым загладился бы поступок дурной (сожрал полбанки варенья и свалил на младшую сестру). В поисках объекта для Хорошего Поступка он обращает внимание на колхозный огород и ворует там огурцы. Полную рубашку огурцов притаскивает домой – но мать требует немедленно вернуть их на исходную позицию. «Да меня дедушка-сторож застрелит!» – «И пусть застрелит, лучше у меня вообще сына не будет, чем будет сын-вор!» Этакий, б…, Маттео Фальконе, если кто читал. Сказавши эти страшные (действительно страшные) слова, мать отправляет ребенка вместе с огурцами на расправу к сторожу – и сторож прощает грешника, в том числе и за один съеденный огурец! Прощенный счастливец со слезами блаженства смотрит на бликующее вдали море. Кто видел лучшую метафору отношений советской власти со своими подданными? Сначала она вынуждала к подвигам, потом наказывала и всячески запозоривала за извращенные проявления этой патологической тяги к heroic deeds, после чего миловала – и тем навеки привязывала к себе: спасибо, спасибо, что вовсе не убили, по неизреченному милосердию вашему! Вот – символ, и живая иллюстрация, и бесценное свидетельство, и множество говорящих деталей, от которых в кадре густо. «Возвращение» же могло быть снято во всякое время… но нет, вру. Такое кино могло появиться только в очень пустую эпоху – когда главное ощущение художника есть боязнь осмысленного высказывания и схлопотать всеобщую любовь можно, только ничего не говоря.
Выручает нас, как всегда, большое пустое пространство. Которое потому всех и сожрет, что в нем ни принципов, ни мыслей, ни четких понятий о добре сроду не было и нет. Пусть Европа восхищается – со стороны действительно очень красиво.
2004 год
Дмитрий Быков
Геморрой нашего времени
Мне приходилось уже писать, что с прежними критериями оценки фильмов определенно пора завязывать. Исходить надо из минимума профессиональных умений, буде они у авторов обнаруживаются; довольно двух-трех полуудачных актерских работ и не совсем провальных эпизодов – и можно считать картину состоявшейся. Планка упала запредельно низко: если такая махровая пошлость, как «Дневник его жены» утонченных Дуни Смирновой и Алексея Учителя, была по многим позициям номинирована на «Золотого овна» (правда, не получила ни одного), то «Нежный возраст» Сергея Соловьева и впрямь следует считать большой удачей. Ибо там, где у Соловьева пошлость,– он это отлично понимает и ни на что другое не претендует. И неоднократно повторял, что ему так надо: решил человек «на весь мир излить всю желчь и всю досаду» – ну и сделал квинтэссенцию эпохи. Мне-то, положим, ясно, что Соловьев лукавит,– но он по крайней мере не делает серьезной и трагической мины.
«Нежный возраст» – случай довольно сложный, даром что картина вышла редкостно примитивной даже по меркам позднего, кичеватого Соловьева. Какое-то принципиальное, исчерпывающее отсутствие какой бы то ни было глубины. После «Ассы» Шевчук, помнится, сказал: такое чувство, что с двумя московскими стебками ночь на кухне просидел… И верно. Так вот: «Нежный возраст» – это еще эклектичнее, публицистичнее и примитивнее «Ассы». Правда, уже без того энтузиазма, без того стремления, задрав штаны, бежать из комсомола. Без «Перемен требуют наши сердца». Без упоения портвейном. Без формотворчества. Распад полный. О каком-то едином настроении, о сколько-нибудь цельном эпизоде, о характерах и прочей архаике говорить вообще не приходится: все развалилось на кадры, картинки, реплики, очень коротенькие кусочки, которые и так постоянно приходится вытягивать внекинематографическими, чисто литературными средствами: титрами, закадровым голосом, цитатами из стихов, музыкой… Даже такой оператор, как Павел Лебешев, не может придумать реальность за Соловьева,– реальности в результате и нет. Нет кинематографической ткани, даже намека на визуальный образ времени: ей-богу, никогда еще самый литературный из наших режиссеров не заставлял зрителя так жалеть о том, что он выбрал все-таки кино, а не прозу… В прозе все проще, там иногда верят на слово – в кино, хочешь не хочешь, надо выстраивать мир.
Смысл, достоверность, жизнеподобие (Соловьев любит повторять, что картина основана на подлинных историях) – все улетело в бездну. Жизнеподобия, допустим, и не требуется, реалистом Соловьев не был никогда, грех предъявлять к нему такие претензии,– но в прежних картинах хоть настроение было, что ли… Вот тут-то и начинается сложность: настроения нет, однако есть какое-то странное, неотпускающее ощущение. Почти физическое – да, в общем, и впрямь физическое. Как будто провел ночь с чахлой, болезненной, испорченной и несчастной девочкой лет шестнадцати.
Лейтмотивом картины, символом ее остается в итоге бледное, длинное, голое и почти бесполое полудетское тело,– такого тела в «Нежном возрасте» очень много, больше, чем надо. Или не больше? Может, если б его было не так много, от фильма бы вообще ничего не оставалось? Голая десятилетняя возлюбленная Вани Громова («Только не трогай меня руками»); голая одноклассница, лишающая его невинности в бассейне; все та же возлюбленная героя, но уже в качестве фотомодели; сам герой, мало чем отличающийся от возлюбленной в смысле комплекции, только росточком не вышел. Трудно понять, где тут кончаются нежность и жалость и начинается похоть – похоть, впрочем, отнюдь не юношеская, а угасающая, скорее ностальгическая. Ни тебе полноценного Эроса, ни стопроцентного Танатоса, а так – что-то червеобразное.
Но именно это-то червеобразное и не отпускает, вспоминается, чуть ли не снится,– у Лимонова в одном рассказе было чудное выражение «сумрачная мокрая ласковость», вот она-то и является стилевой доминантой соловьевского фильма. С этой же интонацией, монотонной, неизменной, разговаривают и герои – как подростки в плохом спектакле. Ровно, грустно, растягивая слова. Однако и это работает на мокрую ласковость (воды, кстати, тоже много: тут и совокупление в бассейне, и несостоявшееся самоубийство в ванной, и несостоявшаяся гибель в чеченской луже,– чрезвычайно жидкое кино, все время хлюпающее на грани всхлипа).
Про всхлип я ведь не для красного словца – в финале, ей-богу, подступают слезы, но уже не при виде БГ, фейерверка и парада персонажей, а при мысли о том, как Соловьеву хочется устроить себе, герою и зрителю хоть подобие прежнего праздника. Ощущение такое, как будто обнищавший помещик закатывает последний бал: наскребает по сусекам остатки былой роскоши, зовет гостей, пытается веселиться… Жалко, жалко до слез,– особенно потому, что все действительно очень стараются. В общем, итог последнего десятилетия российской истории примерно таков же, в этом смысле фильм Соловьева на редкость точен: все очень старались, много было голых баб, музыки и пиротехники, результат поражает отсутствием смысла и полной бездарностью потраченного времени… и плакать хочется. Не так плохо, в конце концов: ведь это слезы сострадания, а не гнева или отчаяния… Почти катарсис. Катарсис на пепелище – вообще соловьевский фирменный знак. И было бы совсем хорошо, когда б после всей этой катавасии был хоть вот такусенький шанс начать завтра новую, прекрасную и осмысленную жизнь. К сожалению, то, как были прожиты предыдущие десять лет и два часа, потраченные на просмотр, не дают ни малейших оснований для таких надежд. Да еще при таком герое – с которым по определению не может случиться ничего, кроме смешной и унизительной ерунды. Какое было десятилетие, Боже мой, какие делались карьеры, какие рушились запреты, какие производились контрольные выстрелы! Этот же несчастный чмошник, Печорин нашего времени, только и умудряется все время получать по балде, ведя себя при этом на редкость алогично и неразумно, не демонстрируя ни единого порока, кроме медлительности, и ни одной добродетели, кроме верности своему длиннотелому и медлительному идеалу,– да и эту верность тянет объяснить какой-то леностью, сужением сознания. Навыка сопротивления у героя вообще нет: он с равной легкостью соглашается на участие в краже и на роль в загадочной торговой (?) операции, в которой от него требуется перегнать трейлер с чем-то загадочным (а вдруг с оружием?!). Не понимаю, каковы права такого вьюноши на какую-либо моральную правоту и тем более на мое сопереживание. Но если Соловьеву показалось, что герой нашего времени выглядит именно так,– что ж, у него были основания для такого вывода. Если бы этот туповатый тормоз не был так послушен, конформен, бледен и безволен,– может, и жизнь бы его была другая. И он, и страна, и Соловьев, и кинематограф наш могли прийти к принципиально иному финалу. Но они пришли к тому, к чему пришли: к «Нежному возрасту». Ни одна из грандиозных возможностей которого не была толком использована.
Молодой человек Соловьева (в исполнении его сына) не имеет ничего общего с героями прежних картин нашего мэтра. Чистая функция, во всем послушная волнам, колеблемая ветром, вьющаяся по течению… Водоросль такая, анемичная и начисто лишенная подбородка. Правда, не мной замечено, что мужчина в соловьевском кино всегда страдает параличом воли – тут что «Избранные», что «Наследница по прямой», что «Асса» с придурковатым бунтарем Банананом… Но про тех можно было хоть что-то сказать, да и героиня наличествовала – идеальная, чистая девочка в исполнении идеальной, чистой Тани Друбич. С ее блуждающим взглядом, праведной ненавистью к лживому взрослому миру и пылким хотением того, чего не бывает. Какие бы глупости, подлости и предательства ни совершала такая чистая девочка, она всегда себя оправдывает собственной устремленностью неведомо куда. Ну и флаг ей в руки. Очень хорошо, что Соловьев, кажется, наконец выполз из-под обаяния этого неотразимого типажа,– сразу, впрочем, подпав под обаяние бледного травянистого растения, вообще лишенного индивидуальности (в каковой роли выступает Е.Камаева). Так и к лучшему: по крайней мере без претензий на чистоту и светлость…
Список претензий к этому фильму, по идее, можно бы длить бесконечно: прежде всего – уж больно шаблонны, словно из дурного анекдота взяты его персонажи. Толстый предприимчивый мальчик по кличке Милая Жопа (смешно, жуть) – впоследствии новый русский; бандит, цветисто рассуждающий о том, что он не бандит, а альтернативный государственник; школьница-давалка, которая если гибнет – так уж непременно от того, что ее чечен на лестнице порвал. Тут же и военрук-патриот, с болью кричащий о том, как мы просрали третью мировую войну (удручающе-плоская, почти булдаковская роль великолепного С.Гармаша). И дедушка-летчик. И родители-шестидесятники, которые опять же все просрали. Тема «просранности», в картине доминирует – как, впрочем, и тема Жопы, возникающая с пугающей регулярностью. Все просрали всё. Появляется и говно, как же без него: французский парфюмер контрабандой вывозит фекалии из России, чтобы использовать для изготовления элитного парфюма. Тут, кстати, у Соловьева (или его сына – сценарий писали вдвоем) некоторая непрописанность, провис: почему именно из России? То ли русские фекалии обладают какими-то особыми свойствами, то ли использование французских фекалий во французском же парфюме запрещено Гринписом, то ли французское попросту очень дорого, а русское – вози не хочу: в общем, гэг работает только тогда, когда он тщательно замотивирован и натянутость его неочевидна. Некоторой оригинальностью отличается единственный персонаж, словно пришедший из ранних фильмов Соловьева,– одноклассник Вани Громова, подавшийся работать в зоопарк. Этот мальчик наглядно иллюстрирует, в чем разница между просто чудаком (про которого Соловьев снимал раньше) и чудаком с большой буквы М, на котором взгляд его сосредоточился теперь. Но появляется этот юннат редко и ненадолго.
Есть и еще один штамп, в плену которого нестареющий романтик Соловьев продолжает пребывать: только раньше это выглядело смешно, а теперь опять-таки трогательно до слез. Создатель «Нежного возраста» и поныне убежден, что молодым быть очень нелегко. Что молодой человек по определению чист, хрупок, бескомпромиссен, честен. Что мир перед ним – тоже по определению – виноват. Был такой штамп раннеперестроечного кино: родители нам лгали, поэтому теперь мы будем друг другу бошки пробивать и резать сиденья в метро. Картина даже была у «митька» В.Голубева: «Я не говно, а генетическое последствие». Жизнь доказала обратное: врали родители или не врали, преподавали в школе обществоведение или нет – а количество подонков в обществе неизменно, меняются только самооправдания. Родители героя не вызывают у зрителя ровно никаких эмоций. Сказать, чтобы его было жалко, опять-таки нельзя (жалко автора, жалко себя – но не жалеть же эту бледную немочь, которая сама никого в жизни не пожалела, кроме обезьяны, выкупленной у другого чудака?). Главное же – ну не понимаю я, с чего ему так нелегко быть молодым. Все к его услугам. Возможностей – веер. Здоров, не считая детской черепно-мозговой травмы. В армию не берут. Общественная жизнь не задевает его ни в какой степени – нам не явлено ни одной ее приметы, словно не было ни путча, ни дефолта: так, занесло героя (по его же инициативе, вопреки сопротивлению врачей!) на чеченскую войну, где артиллерия бьет по своим. Опять-таки обалдеть, какая свежая метафора. Ну и что ж он такой кислый-то? Может, опять общество виновато – или все-таки сказывается роковое падение в барабан в младенческие годы?
Мне вообще с подросткового возраста, с подвалов в «Комсомолке» на эту тему тошно говорить и слушать о проблемах «поколения». Нет ничего отвратительнее «типичного представителя», который обречен вляпываться только в те ситуации, которые обусловлены хронологически: работает по найму у новых русских, летает в гости в Париж, участвует в бандитской разборке, попадает в Чечню… Онегин у Пушкина не попадал ни на Кавказ, ни в декабристы, ни в арзамасцы – и все-таки выражал время; Громов у Соловьева словно сполз с газетной страницы – и все равно временем в картине не пахнет. Или это тоже особенность персонажа, героя нашего времени,– его полная обособленность от любых общественных страстей? Но тогда, простите, это прямая ложь. Невозможно быть обособленным от того, что ежесекундно бьет тебя по башке.
Кто ему виноват, этому молодому? Один друг-кинокритик высокопарно кричал в телефон: «Старик, это фильм о ранней усталости мужчин НАШЕГО ПОКОЛЕНИЯ!» Мужчины нашего поколения, возможно, действительно устали – от беспрерывного выживания, от социальных катаклизмов, от политической неопределенности, от клановости, царящей в искусстве, от снижения планки, столь заметного везде… И все-таки, смею думать, мужчины нашего поколения в массе своей ничего еще толком не сделали – хотя жить им выпало в условиях куда более комфортных, чем отцам и дедам. И никакого сочувствия к этой ранней усталости у меня нет – потому что и в этой ранней усталости они сами виноваты. Лишние люди бывают всегда, это не худшие люди, и добро бы Соловьев повел разговор о том, что нашим временем не востребованы порядочность и интеллект! Вопрос спорный, но по крайней мере есть что обсуждать. Так ведь в «Нежном возрасте» не об этом речь. Ни порядочности, ни интеллекта у Вани Громова близко нет. Конформист и растяпа в чистом виде. Что делать такому человеку в наше время, спросите вы? А что ему делать в ЛЮБОЕ время? И чего ради давать такому герою имя бунтаря и правдолюбца из «Палаты №6»? Положим, ощущение дурдома налицо, да ведь чеховский Громов был самым нормальным в этом дурдоме – тогда как соловьевский персонаж, хоть убейте, куда больше напоминает мне того тихопомешанного с кроткой улыбкой, который так гордился редким орденом…