Текст книги "Вместо жизни"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Байки из склепа
Вероятно, «Байки кремлевского диггера» Елены Трегубовой – главное литературное событие 2003 года, наряду с возвращением Пелевина. Расходится она, как Пикуль в советские времена,– и это при почти полном замалчивании. На фоне сегодняшней прессы, в которой оценки редки и удивительно сдержанны, а критически высказываться о первом лице вообще позволяет себе, кажется, один Березовский,– прямо какой-то глоток свежего воздуха. Уже за одно это надо сказать автору спасибо. «Маргинему» терять нечего, против него «Идущие вместе» уже инициировали один процесс – так хоть набедокурим напоследок. Если говорить всерьез, главная заслуга издательства и автора – в отважном напоминании о том, что в России пока существует свобода слова. Хотя бы номинально. То есть можно назвать Ельцина – Дедушкой, Валентина Юмашева – бездарным политиком и даже сказать что-то о заднице министра печати. И ничего тебе не будет, по крайней мере сразу.
Трудно, наверное, Кремлю. Надо как-то реагировать, а как? Не будет же Путин отрицать, что назначал Трегубовой свидание в ресторане «Изуми», а Волошин – отпираться от обещаний все отнять у Гусинского и Березовского? Какой-то, извините, получится слон, лающий на моську,– при том, что моська цапнула его больно и за весьма нежные места. Как-никак автор был вхож в Кремль на протяжении пяти бурных лет, числился в кремлевском пуле (предел мечтаний большинства российских журналистов!), с Сурковым и Немцовым – на «ты», с Чубайсом – почти на «мы»… То есть заподозрить Трегубову можно во многих грехах – от простительного девичьего нарциссизма до явного и демонстративного презрения к профессиональной этике,– но не в плохом знании предмета. Думаю, что написала она далеко не все, что знает,– так что в случае «наезда» ей будет чем отбиваться. Кремлевские старожилы, из тех, что еще сохраняет позиции, имели дурную привычку вдруг ляпнуть журналисту что-нибудь этакое, сенсационное (дурное наследие демократических времен), а потом сами были не рады. К чести Трегубовой надо заметить, что она этими маленькими слабостями пользовалась виртуозно: сегодня ляпнул, а завтра читаешь это на первой полосе большими буквами, и никакие превентивные звонки главным редакторам не срабатывают. Ох, верно сказала мне как-то в интервью Татьяна Друбич: с вами, журналистами, надо как со следователями – ни одного искреннего слова.
Еще одно неоспоримое достоинство книги Трегубовой заключается в том, что при всем своем девичьем легкомыслии (автор себя часто и охотно называет девушкой, даром что девушке за тридцать,– ну так и мы будем, раз ей так приятнее) оценки она расставляет жестко и точно. То есть прирожденный дар аналитика (или это она наслушалась комментариев от высокопоставленных знакомых?) ей в высшей степени присущ. Впрочем, это-то достоинство и превращается в существенный недостаток, если перестаешь рассматривать книгу как хронику последнего пятилетия и начинаешь оценивать как литературное произведение. Нарушается, простите за выражение, единство дискурса. Так бы перед нами были классические «Записки дрянной девчонки» – но когда дрянная девчонка берется анализировать, и притом весьма здраво, образ как минимум двоится. Двоится, собственно, и сама эта книжка: с одной стороны – это плевок в лицо истеблишменту, с другой – попытка психологической реабилитации автора. В этой двойственности – корень зла: почему, например, «Записки» Даши Асламовой со всеми продолжениями выглядят так цельно? Да потому, что автор абсолютно не претендует на белизну и пушистость. Дрянная так дрянная, по полной программе. Автор же «Баек кремлевского диггера» постоянно настаивает на том, что он весь в белом; тут ей изменяет даже искрометный юмор, и на читателя прёт густой, слезливый пафос, который почему-то так любят иные насквозь прожженные циники из ежедневных газет: «Сегодня я просто благодарна Богу за то, что, пройдя сквозь все эти кремлевские круги ада, я осталась такой, какая я есть. По крайней мере, иначе не было бы и этой книги». Все встают. Чуть выше Трегубова отважно сравнивает пребывание в кремлевском пуле с шаламовским отрицательным опытом. Пардон, да кто ж и гнал по этим кругам? Можно подумать, что и отлучение автора от Кремля состоялось по собственной трегубовской инициативе, а не по причине трусоватого тиранства со стороны Алексея Громова, путинского пресс-секретаря. Но ведь никакого добровольного ухода с дверным хлопаньем не было – кремлевского диггера еще и очень оскорблял тот факт, что его «перестали звать», пускать, приглашать… И это мешает разделять праведный гнев и вообще признавать за Трегубовой какую-либо моральную правоту – потому что в склепе, байки из которого она с такой обидой и удовольствием рассказывает, она была полноправным призраком и отнюдь не желала его покидать!
Я никогда не входил в кремлевский пул – даже во времена, когда это было моментом твоего личного выбора: ты предлагал редакции походить на кремлевские брифинги, тебя вносили в аккредитационный лист, и вперед. То есть в ельцинские годы туда еще можно было самоназначиться. Я никогда не дружил с властными элитами, не был в Кремле своим человеком, не заходил запросто в кабинеты к Суркову и Волошину – все мои контакты с властью ограничились путешествием с Абрамовичем на Чукотку, беседой с Касьяновым накануне его утверждения и интервью с Лесиным на пике скандала вокруг «шестого протокола» (Павел Гутионтов отважно намекнул, что за это интервью я получил космическую взятку; к сожалению, на сетевую публикацию в суд не подашь). В «Огоньке» я работал потому, что в 1999 году это был единственный еженедельник, позволявший себе ругать Лужкова и Примакова – а их я боялся даже сильнее, чем Трегубова, которой их пришествие во власть тоже не улыбалось. Никаких льгот от огоньковской близости к Вале Юмашеву (которого я видел живьем только на праздновании столетия журнала) мне не обломилось, и это наполняет меня тихой радостью. Но что такое журналисты кремлевского пула – я знаю очень хорошо: туда попадали люди довольно специфические. Об одной их черте Елена Трегубова сама сообщила с великолепной простодушной искренностью, составляющей едва ли не главную прелесть ее мемуаров: они обожают чувствовать себя «допущенными» – и высокомерно оттесняют от информационной кормушки всех, кого не допустили. Если тебя взяли на закрытый брифинг, а товарища не взяли,– ты с особенным наслаждением откажешь товарищу в пересказе эксклюзивной информации. Упомянутая Трегубовой журналистка, ныне проживающая за границей,– когда-то она была моей однокурсницей и частой собеседницей,– на глазах начала меняться после того, как получила возможность запросто называть Явлинского Гришей, а Немцова Борей. И переродилась она вовсе не в путинские времена, когда предложила всему пулу помахать путинскому кортежу («Президенту будет приятно!»), а в 1991 году, когда «стали пускать». Не видеть этого смешно – еще смешней, чем делать вид, будто власть переродилась при Путине, а не при Ельцине.
В этом коренной порок всех журналистских мемуаров: есть, скажем, хороший писатель Климонтович. Его лучший роман называется «Последняя газета», там про то, как он в «Коммерсанте» работал. «Коммерсант» описан блистательно, узнаются все – у Трегубовой, кстати, речь идет о том же издании; неизгладимое впечатление производило оно на всех, кто там появлялся! Так вот, насладиться этой книгой в полной мере мне всегда мешало сознание, что весь этот разоблачительный блеск появился в глазах автора только после того, как он в этом дивном новом мире не прижился. И Трегубова написала, что Кремль населен мутантами, только после того, как эти мутанты перекрыли ей важный информационный канал. Но я ведь отлично помню, как члены пресловутого пула презирали всех, кто туда, в Кремль, предпочитал не соваться – отлично зная все заранее! Для кремлевского пула все, кто туда не лез, принадлежали ко второму сорту: пулу казалось, что их туда не пустили!
Это, впрочем, касается всей журналистской тусовки, которую Трегубова так пафосно называет членами Московской Хартии Журналистов. Члены этой хартии добровольно взяли на себя следующие обязательства (цитирую по книжке): «Не принимать платы за свой труд от источника информации, лиц и организаций, заинтересованных в обнародовании либо сокрытии его сообщения; отстаивать права своих коллег, соблюдать законы честной конкуренции, добиваться максимальной открытости государственных структур…» Ахти мне, да ведь эти правила столь же добровольно выполняли сотни отечественных журналистов, многие из них мне лично известны, и аз грешный ни разу не нарушил этих негласных заповедей – вообще-то соблюдаемых априори, без всякой хартии. Но в МХЖ входили тридцать человек, объединенных вовсе не какой-то априорной и эксклюзивной профессиональной честностью; и Трегубова отчасти лукавит, утверждая, что Маша Слоним «собрала вокруг себя самых ярких молодых журналистов Москвы». Ярких молодых журналистов в Москве были опять-таки сотни, но к ним на котлетки Березовский не ходил и Явлинский не забегал, потому что и роскошной квартиры в двух шагах от Кремля у них не было. Трегубова принадлежала к той замечательной журналистской прослойке, которая хотела в Кремль ходить, на этот самый Кремль влиять, получать от него информацию и при этом считаться от него независимой. То есть, по классической русской пословице, сидеть с рыбкой на елке. И всех недопущенных эта хартия единогласно считала опущенными, тогда как себя полагала единственным гарантом свободы слова в стране.
И в том, что произошло в нашей стране со свободой слова, элита тогдашней отечественной журналистики виновна ровно в той же степени, в какой президент Ельцин отвечает за художества президента Путина.
Кстати сказать, в нравственный кодекс журналиста (и писаный, и неписаный) входит как будто пункт о том, что не след предавать бумаге факты, которые тебе поверяли на условиях конфиденциальности. Но ведь это все делалось и делается ради демократической открытости в стране, не так ли? И мемуары обиженных пишутся ради нее же, а никак не ради личной мести. Конечно, из-за таких книжек отдельные наивные люди подумают, что журналистам вообще нельзя доверять; но ведь это все ради открытости! Автору, кажется, невдомек, что открытости никогда не будет в стране, где никто не хочет играть по правилам; здесь очень долго думали, что свобода и есть отказ от правил,– и Елена Трегубова, судя по всему, разделяет это заблуждение. Точней, она искренне полагает, что соблюдение правил обязательно для всех, кроме нее и ее единомышленников: увы, из-за этой дворовой логики со свободной Россией и случилось все, что случилось.
Потому что так думал каждый.
Проще всего сказать, что я горячо завидую членам хартии, допускавшимся в прекрасную квартиру Маши Сгоним. Это нормальный аргумент, я ничего против него не имею,– но почти со всеми посетителями упомянутой квартиры меня связывали до известного момента вполне дружеские отношения. Это потом мы по некоторым позициям стали расходиться все дальше и дальше – хотя денег от источника информации я по-прежнему не беру. Более того: в отличие от пламенных борцов с властью вроде Алексея Бенедиктова или Вероники Куцылло, я с этой властью и не дружил никогда; ни в Кремле, ни в Белом доме меня в лицо не знали. Просто мне всегда казалась более плодотворной иная стратегия отношений с Кремлем. А те, кому нравилось летать с президентом Ельциным за границу и запросто обсуждать с Александром Волошиным будущую участь Гуся и Березы,– не имеют, на мой взгляд, ни малейшего морального права называть себя независимыми журналистами, потому что есть с властной руки и сохранять способность объективно оценивать степень ее загрязнения невозможно физически.
В том-то и органический недостаток замечательной, искренней книги Елены Трегубовой, что ностальгирует она вовсе не по временам братства и демократии (никакой демократии не было, а чего стоило братство – она сама пояснила на последних страницах). Ностальгирует она по временам Большой Халявы, когда несколько десятков действительно очень молодых и амбициозных людей получили доступ туда, куда и ветераны профессии не мечтали попасть (и куда, если честно, журналисту попадать вообще не надо!). Ельцин любил молодежь – надо полагать, за безбашенность, чтобы не сказать – безответственность. Приглашение в Кремль молодых и «отвязанных» было отчасти сродни заявлению «Берите суверенитета, кто сколько унесет». Для Трегубовой вся разница между блистательной ельцинской и серой путинской эпохами заключается в том, что при блистательном Ельцине она могла летать с ним по всему свету, хохотать и бояться во время его особенно неудачных экспромтов, полемизировать с Юмашевым по поводу кадровых назначений – а при Путине в эту элиту пускают по совершенно другим признакам. Но допустить, что это опыт «всецело отрицательный», как утверждает автор на последней странице,– читатель, воля ваша, никак не может: слишком уж нескрываемо наслаждение, с которым Трегубова описывает свои путешествия с первым президентом России! И потом – о, эти великолепные проговорки! Эта «отвратительная эльзасская кухня», эта любовь к лобстерам, к свежевыжатому апельсиновому соку, к начальнику аккредитации ельцинских времен Сергею Казакову: «Друзья мои! Даю вам три дня на разграбление города!» Ну любит человек заграницу и хорошую еду, ну доставляют ему наслаждение упоминания о кредитках, о «Калинке-Стокманн», о том, как надо одеваться и что есть (про сливовый джем на виноградном соке там вообще поэма!); ну присуща автору эта нормальная человеческая слабость – восторг допущенного в закрытый распределитель (и чем он закрытее, тем больше восторг!)… Зачем еще под свободолюбца-то косить при этом? Свободолюбцы с Сурковым не корешились и с Таней Дьяченко запросто не обедали… И зачем упрекать в лакействе президентских соратников (действительно лакействующих, кто бы спорил) – когда десятком страниц раньше сама с нескрываемым, чуть ли не визгливым восторгом рассказываешь, как сам, САМ Евтушенков! В своей машине! Возил тебя в ресторан «Скандинавия»! Не может же человек со вкусом и тактом не замечать собственных откровенно лакейских интонаций при перечислении имен, кличек, элитных забегаловок… Ну какой, к чертям, демократ из журналиста, заявляющего с очаровательной непосредственностью: «Суп-пюре с дарами моря, который мне подали, оказался совершенно холодным, и я, разумеется, отправила официанта обратно на кухню его разогревать». Примерно с такими же интонациями члены кремлевского пула начинали вдруг говорить с прочими коллегами – исключения единичны,– и этим коллегам все становилось понятно про власть и ее соблазны задолго до того, как прозревали сами кремлевские пульцы… Кто бы спорил, в ельцинские времена Трегубова была и наивнее, и младше,– но не могла же она не понимать, что прикармливание журналистов при Ельцине было еще беззастенчивей и откровенней, чем при Путине? При Путине от них требуют лояльности – при Ельцине рассчитывали на простую человеческую благодарность… Симптоматично, кстати, что в книге почти не упоминается Коржаков. Так, самую малость. Но всем журналистам, писавшим о политике в девяностые, отлично известно, как Александр Васильич лично цензурировал статьи о Ельцине, как предлагал с собою советоваться, приглашал на аудиенции – мне об этом рассказывали независимо друг от друга десятки людей (лично я его, слава Богу, не знал). Об этом самоназначенном цензоре Трегубова не пишет ни слова: это угрожает обрушить идиллическую идеологическую конструкцию – веселая свобода при Ельцине и скучная зависимость при Путине… При выстраивании этой конструкции доходит, вообще говоря, до смешного: ну нельзя же современного читателя покупать на такие дешевые пропагандистские приемы! Вот Трегубова (в Венеции) узнаёт о катастрофе на «Курске». Президент в это время резвится в Сочи, на шашлыках, шутит с прессой… «Неудивительно, что Путин предпочел не прерывать отдыха в такой приятной компании ради спасения гибнущей подводной лодки». Конечно, ежели бы Путин сразу вылетел в Мурманск – лодку бы спасли, и разговору нет! Не станем спорить, отметим лишь, что во время путешествий Трегубовой с Ельциным в стране тоже много чего происходило. При желании такого можно накопать! И шахты взрывались, и поезда сталкивались, и Чечня горела,– а кремлевский пул, и наш диггер в том числе, летал себе по заграницам, страдая от гнусной эльзасской кухни… Поняли теперь, как легко делается пропаганда? Это вам не журналистика… Профессионалу, конечно, все видно. Как видно ему и то, что честь профессии журналиста защищали в девяностые годы не те, кто мучился в Кремле, а те, кто хорошо проводил время в горячих точках, в холодных городах типа Владивостока и в провинциальных командировках, где учителя и врачи годами не видели зарплаты. Вообще, когда Трегубова впадает в пафос, ей сразу изменяют и вкус, и талант: вот вам такой, например, фрагмент. В августе 1998 года она вместе с пятью коллегами выходит на Красную площадь к Лобному месту – постоять на площади в память об акции той великолепной семерки, в связи с Чехословакией… И тут же, прямо с площади, бежит в Кремль, к своим мутантам. Что может быть забавнее, но и кощунственнее этой безнаказанной демонстрации – без единого лозунга, исключительно для самоуважения,– с последующим пробегом через Спасские ворота, все к тем же выродкам? Нет, давайте уж лучше про лобстеров; оно как-то убедительнее получается.
А молодым журналистам я бы рекомендовал эту книгу в обязательном порядке для изучения на журфаке. Даже дисциплину такую ввел бы – «Как не дать себя употребить, а если употребили, то не жаловаться».
P.S. Любители конспирологии наверняка будут читать эту статью с особым вниманием. Сообщаю специально для них, что пишу ее по непосредственному заказу Валентина Юмашева и Михаила Лесина, обидевшихся на книгу Елены Трегубовой. Гонорар за эту статью составляет 1 (один) миллион американских долларов наличными и пару лобстеров в придачу. На доллары я куплю десять чернокожих невольниц для удовлетворения своих извращенных прихотей, а лобстеров съем сам и вам не дам.
2003 год
Дмитрий Быков
Достоевский и психология
русского литературного интернета
Из всех призывов Достоевского Россия лучше всего восприняла один: «Заголимся!» Из всех его сочинений лучше всего усвоила «Записки из подполья». Впрочем, чтобы убивать старух, необязательно читать Достоевского. А потому проще предположить, что подпольность русского бытия и уж русского Интернета в особенности не есть следствие творческого освоения его наследия, а скорее еще одно доказательство того, что ничего в России по большому счету не изменилось.
Катастрофа русского литературного Интернета давно стала свершившимся и почти не обсуждаемым фактом. В то время как печатная (так называемая офлайновая) литература явно находится на подъеме, читатель обращается к серьезной прозе, массовыми тиражами выходит не только модная, но и попросту хорошая литература,– русский литературный Интернет, от которого в недавнем прошлом ждали сверхъестественных откровений, все больше вырождается в живую иллюстрацию к «Селу Степанчикову», упомянутым «Запискам из подполья», «Скверному анекдоту», «Бесам» и в особенности к «Идиоту». Перед нами мир романов Достоевского, которые часто казались нам выморочными,– однако выяснилось, что автор еще смягчал кое-какие подробности и сглаживал углы. Почти все персонажи Рулинета словно сошли со страниц Достоевского – разве что Лебедев со временем выродился в Курицына; но и только.
Отчего это произошло? Причины, на мой взгляд, три. Первая заключается в том, что писательское общение само по себе почти всегда бесперспективно («Все люди лучше, чем литераторы»,– справедливо замечал Ходасевич; само ремесло наше таково, что предполагает конкуренцию). Вторая сводится к тому, что Интернет посягнул на саму вертикальную иерархию ценностей, без которой литературы нет. Третья проще и одновременно сложнее двух предыдущих: Рулинет – символ досуга, праздности, невостребованности, а где невостребованность – там и подполье. Если сорок лет ничего не делать, писал пресловутый парадоксалист в своих записках,– поневоле станешь раздражителен. Интернет – среда профессионального общения программистов, водителей, родителей, и лишь писатели в нем общаются непрофессиональные, самодеятельные. Отсюда и их непрерывная, нервная грызня.
Трения между литераторами неизбежны, поскольку литература имеет дело с такими дефицитными вещами, как личное бессмертие, сознание осмысленности своего бытия, конечная истина и пр. Естественно, что совместное пользование всеми этими прекрасными вещами исключено. Можно сколько угодно говорить о терпимости, но нетерпимость заложена в самом ремесле художника. При этом собственно уровень художника, мера его одаренности – вопрос десятистепенный: все личностные характеристики большого писателя ровно в той же степени присущи и графоману. Более того: у талантливого автора характер еще и получше – он все-таки чем-то компенсирует свою каторгу, знает минуты высокого вдохновения и совпадения своих замыслов с теми прекрасными прото-текстами, о существовании которых мы все смутно догадываемся. Графоману этого не дано. Все подпольные персонажи Достоевского, непрерывно расчесывающие свои язвы и извлекающие «сок наслаждения» из своих унижений, суть тот же Достоевский, только лишенный художественного таланта. В свое время еще Пушкин не знал, что делать Онегину, у которого все пушкинское – разочарование, презрение к миру, любовный опыт,– только таланта нет. Подпольные типы, наделенные всеми комплексами и страхами настоящих писателей, но не обладающие талантом и соответственно милосердием, как раз и составляют основной контингент Рулинета – и в этом смысле он недалеко ушел от русского литературного андеграунда, главной задачей которого было, конечно, не свергнуть советскую власть, а пробиться на страницы официальной прессы. Равным образом и подавляющее большинство обитателей литературного Интернета более всего озабочено не тем, чтобы свергнуть бумажную литературу, заменив ее продвинутой, гиперссылочной и пр., но тем, чтобы легализоваться в качестве бумажных авторов и уже тогда, конечно, явить миру свое оглушительное презрение,– но только тогда, никак не раньше. Эту-то черту подпольного человека первым заметил именно Достоевский: он ненавидит всех, кто наверху, но вместе с тем ищет одобрения именно этих людей, зависит от них и наслаждается своей зависимостью. Отсюда и неверие Достоевского в искренность сознательного социального протеста – во всяком случае, в искренность социального протеста подпольного персонажа: единственная цель такого протестанта – сравняться с угнетателем и по возможности превзойти его в мучительстве угнетенных. В этом смысле поздний Достоевский пошел значительно дальше Гоголя, проследив путь Акакия Акакиевича и Макара Девушкина во власть: униженные и оскорбленные сами в первую очередь становятся мучителями и оскорбителями. Наиболее заметные фигуры Рулинета подразделяются поэтому не на Башмачкиных и Девушкиных, но на Опискиных и Обноскиных. Первые представлены почвенниками, вторые – постмодернистами.
Опискин – бессмертный тип сетевого резонера, постоянно компенсирующего свою подпольность и невостребованность истерическим, провоцирующим высокомерием. Такой ментор – вполне по-достоевски – только и ждет, чтоб его ниспровергли, чтобы хоть погибнуть в схватке с достойным противником, но противника такого обычно не находит и продолжает скучать среди приживалов и прихлебателей. Обноскин, в сущности, точно такой же мелкий тиран, но в его манерах и поведении есть что-то судорожное, модернистски-изломанное, он слова не скажет в простоте – все с подвывертом и ужимкой; однако этот постмодернист, называющий либерализм «своим воздухом», занят главным образом тем, что портит свой воздух. Нечего и говорить, что терпимости и демократизма у него ничуть не больше, нежели у диктатора Опискина: как верно заметил Честертон, модернисты и анархисты терпимы к любому мнению, кроме истинного. Тут их терпимость кончается. Впрочем, ненависть постмодерниста или почвенника к какому-либо тезису – далеко еще не достаточная верификация этого тезиса. Однако лично для меня негодование Олега Павлова или Александра Агеева по какому-либо поводу есть уже серьезный стимул рассматривать этот повод как художественное явление. Даже взаимная неприязнь этих двух литераторов говорит о том, что они не полностью еще переродились в сетевых болтунов, имеющих авторитетное и безапелляционное суждение обо всем на свете.
Не следует думать, будто человек превращается в подпольного типа после нескольких лет существования в литературе, где все вытирают об него ноги. Подпольными типами рождаются, и доминирующей чертой подпольного типа по-прежнему является его необъятная мессианская претензия, также не зависящая от масштаба дарования. Заметим, что один из пионеров русского литературного Интернета Дмитрий Галковский, предрекавший литературной Сети великое будущее и давно уже не подающий о себе вестей, был подпольным типом задолго до того, как начал писать, печататься и, вероятно, даже говорить. Равным образом и Олег Павлов, и Борис Кузьминский переместили основную свою литературную деятельность в Сеть не потому, что были обделены вниманием коллег или публики. Интернет – оптимальная среда именно для подпольного человека, как и андеграунд в свое время был оптимальной средой вовсе не для того, кто писал талантливые авангардные тексты, а именно для того, кому для нормального творческого самочувствия необходимо было ощущать себя гонимым. Кто-то, сформировавшись в восьмидесятые годы, привык, что гений всегда гоним, кому-то просто лучше пишется, когда он чувствует себя пророком, побиваемым камнями; наконец, чей-то темперамент предполагает непрерывную и страстную полемику, которая и не утихает на всех сайтах Интернета, беспрерывно скатываясь на личности. Некоторая подпольность сознания, увы,– непременное следствие занятий литературой, но есть литераторы, для которых эта подпольность не болезнь, но естественная и необходимая среда. И среди радикалов-постмодернистов, и среди радикалов-почвенников такие люди преобладают – к сожалению, они со временем теряют способность к созданию читабельных и доказательных текстов, что мы можем наблюдать на примере все тех же Павлова и Агеева, зато наконец погружаются в оптимальную для себя среду.
Впрочем, в Интернет случается сходить и офлайновому писателю – иногда даже обремененному некоторым количеством реалий. Случаются онлайновые интервью, бывают и экспериментальные размещения новых текстов в Сети. Но появление этого автора в Сети превращается в такой «Скверный анекдот», в такой генеральский конфуз на свадьбе Пселдонимова, что подавляющее большинство бумажных сочинителей предпочитает опыта не повторять.
Интернет – пространство, свободное от ответственности. Здесь можно осуществить вброс любого компромата, и в этом смысле в высшей степени характерен пример, обсуждаемый ныне всеми отечественными СМИ. Здесь под ником (кличкой, прозвищем) можно безнаказанно обхамить кого угодно. Здесь, как в знаменитом «Бобке», стало можно полностью заголиться – и не зря среди эротических сайтов Сети наиболее популярно всевозможное садо-мазо, к которому втайне питают страсть и герои Достоевского, одержимые жаждой мучительства и мученичества. Не мудрено, что для литератора эта среда чрезвычайно привлекательна – и как объект для наблюдения, и как игровое поле. Всякий ли писатель по природе своей подпольщик? Ну разумеется, не всякий. Тот же Лев Толстой ни в какой степени не подполен, хотя героями его, как правило, движут все те же похоть и тщеславие. Однако для всякого писателя существенен вопрос о его статусе. Интернет этот статус серьезно изменил, и как выяснилось, не к лучшему.
Почему не состоялась многократно предсказанная и широко анонсированная победа русского литературного Интернета над бумажными СМИ? Дело, разумеется, не в малом количестве пользователей – оно возрастает ежедневно, и скоро вся русская провинция будет ровно в той же степени пронизана токами интерактивности, что и обе столицы. Дело в том, что Рулинет самим своим существованием нарушает одну из фундаментальнейших конвенций литературы, а именно постулат о том, что литература есть все-таки дело избранных и что далеко не всякий Фома Фомич имеет моральное право советовать хотя бы и такому слабому литератору, как Бороздна.
При отсутствии в России такой институции, как серьезная литературная критика, обеспечивающая тому или иному литератору репутацию, продаваемость и переводимость (всем этим занимаются издатели, а критика посильно самоутверждается), главным критерием оценки текста становится сам факт его публикации (и, отчасти, место этой публикации). В силу своей относительной новизны Интернет был местом довольно-таки престижным. Что же касается возможности опубликовать (или, как остроумно говорят в Сети, «выложить») свой текст, она теперь уравняла всех и тем самым упразднила пресловутую вертикальную иерархию ценностей, без которой литература не живет в принципе. Более того: в Сети и высказаться о вашем тексте имеет право каждый, причем вас ни в какой мере не защищает статус профессионала. Напротив, многим «бумажный» профессионал представляется продажным, поскольку за бумажные публикации платят пока несравненно больше и аккуратнее. О текстах в Сети судят программисты, домохозяйки, новые русские, бухгалтеры и свободные художники – и это ситуация истинно Достоевская, поскольку нет ничего смешнее и жальче полуобразованного читателя, берущегося судить о материях, в принципе ему недоступных. Вот тут и пожалеешь о том, что у нас была самая читающая страна.
Почти в каждом сочинении Достоевского (а он, как мы знаем, вообще имел слабость к ситуациям смешным и жалким) непременно присутствует персонаж, берущийся судить о литературе без всяких на то оснований. Графоманов Достоевский изображал редко – вероятно, из какой-то тайной корпоративной солидарности,– явив читателю лишь бессмертного Лебядкина да лакея Видоплясова, на чьи «Вопли» так похожа львиная доля сетевой лирики. Впрочем, не чужд творческих интенций и Смердяков, сочиняющий собственную вариацию на песню «Стану удаляться, жизнью наслаждаться». Достоевский, блистательный профессионал, в совершенстве владеющий всеми приемами сюжетостроения, не зря делает графоманов лакеями, подчеркивая, что их дело – судить не выше сапога. Однако страшное количество его героев берется судить о словесности и политике, имея о них самое приблизительное представление: тут и Опискин со своими литературными разговорами, и публика на свадьбе у Пселдонимова, берущаяся рассуждать о Панаеве и «абличительной литературе», и Степан Трофимович Верховенский, оценивающий новые петербургские веяния, и упомянутый Лебядкин, и герои «Крокодила», и персонажи «Подростка», бесперечь ссылающиеся на те или иные тенденции или публикации. Человек, занятый не своим делом,– в сущности, любимый персонаж Достоевского, поскольку именно такой человек вызывает его любимую эмоцию – смесь презрения, раздражения, умиления и жалости. Этот подпольный комплекс ощущений порождает, в сущности, и вся сетевая литература – причем порождает не только у стороннего читателя, не только у профессионального литератора, но и у тех, кто активнейшим образом ею занимается. Вряд ли сам Делицын, основатель и главный мотор сетевого литературного конкурса «Тенета», изучает ее с другим чувством.