Текст книги "Вместо жизни"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Город Псовск
Тех, кто еще не видел последней работы Ларса фон Триера, и особенно тех, для кого ее просмотр будет первой встречей с творчеством датского кудесника, хочется предупредить, чтобы они не относились к «Догвиллю» слишком уж серьезно. Не искали там теологических подтекстов (и так слишком очевидных), не делали апокалиптических выводов и вообще посмотрели фильм так, как Триер его снял: с иронией. Этот режиссер очень не любит человечества, и я его очень понимаю – у меня самого бывают такие состояния; по сравнению с его традиционной, выстраданной, религиозной скандинавской мизантропией раздражение Киры Муратовой выглядит легким дамским неудовольствием. Поэтому смотреть Муратову гораздо веселей. Триер же каждым своим фильмом издевается над благодарным зрителем, делая это все более холодно, жестоко и изобретательно; мне такая тактика очень импонирует, не подумайте плохого,– тем более что дураки «ведутся». Меня только смутила «Танцующая в темноте», где слезу уж вовсе выжимали коленом, а сами все это время гнусно хихикали. «Догвилль», конечно, гораздо тоньше сделан. Я даже думаю, что это лучшая работа фон Триера вообще. Правда, в Каннах тоже не дураки сидели и очень быстро сообразили, что мэтр издевается,– ну и не дали ему ничего. Довыделывался. Дали «Слону», где моральная проблема ставится якобы всерьез. Теперь российские прокатчики вынуждены писать на афишах «Догвилля» невнятные слова «Фаворит Каннского кинофестиваля». Гордое звание фаворита на полочку не поставишь.
Что касается собственно картины, то это не столько начало новой трилогии (на этот раз американской, названной «USA»), сколько продолжение цикла «Золотое сердце» («Рассекая волны» – «Идиоты» – «Танцующая»). Опять злобный маленький поселок, чье название можно перевести на русский как «Псовск» или «Псинск», опять не то святая, не то юродивая, которая сваливается вдруг на этот поселок, как чудо, а потом насилуется всеми местными мужчинами. Правда, если в «Рассекая» героиня вроде как возносится на небеса, то в финале «Догвилля» она при помощи своего внезапно объявившегося папы (бог-отец из большой черной машины) жесточайшим образом расправляется с озверевшим населением Догвилля. Поначалу зал горячо аплодирует, но как только Триер с редкостным натурализмом начинает демонстрировать расправу (в насквозь условной, очень театральной картине такой жестокий реализм под занавес впечатляет вдвойне), зрители в очередной раз понимают, что над ними поставлен фирменный триеровский эксперимент, и устыжаются. Справедливость выглядит некрасиво. Святой опять пришел в мир, и его опять пытали; ну так вот же этому миру! Пощадили только собачку, которую зовут Моисей. Подозреваю, что вторая часть трилогии будет посвящена именно новым приключениям собачки, а вовсе не Грейс, которую так душевно сыграла Николь Кидман.
В общем, «Догвилль» – это своего рода «Алые паруса», в финале которых Ассоль вдруг сказала бы Грэю: все это очень хорошо, м-милый, но прежде, чем отплывать, сожги Каперну! Что самое интересное, это было бы поделом. Но Ассоль была настоящая святая, а не юродивая, и потому в гриновской сказке ничего подобного случиться не могло; а фон Триер как раз очень любит поверять сказки жестокой реальностью – то натуралистично повесит героиню мюзикла, то сделает шлюхой трогательную визионерку. Такое издевательство над самой идеей святости доставляет ему, кажется, истинное наслаждение. Когда в финале Грейс лично расстреливает единственного мужчину в деревне, который так с ней и не переспал (правда, неоднократно предал),– она произносит дивную фразу: «Кое-что надо делать самой». А что, бывают и такие святые. Кажется, я даже понял, почему Триера так магически притягивает Америка – не столько реальная страна, в которой он ни разу не был, сколько сама идея Америки: мифология этой страны основана на вере в человека, на теплом, противноватом умилении перед ним, на максимальном благоприятствовании ему. А человек фон Триеру противен: «здесь, на горошине земли, будь или ангел, или демон». И в самом деле, постановщик «Догвилля» куда как убедителен, когда демонстрирует, как из милых маленьких слабостей вырастают жуткие мании, граничащие с садизмом. Каждый из пятнадцати обитателей «Догвилля» страдает какой-нибудь невинной патологией, и у каждого она – под действием святости Грейс – разрастается до настоящего, жестокого, зловонного безумия. «Мы неспособны принять дар»,– вещает местный философ. А все потому, что вы люди. В фильме упоминается восемнадцатый псалом, который все никак не может спеть органистка местного молельного дома; ну что ж, откроем и псалом. В русской традиции он – семнадцатый, там нумерация сбита на единичку:
«Избавил меня от врага моего сильного и от ненавидящих меня, которые были сильнее меня, воздал мне Господь по правде моей, по чистоте рук моих вознаградил меня»;
то-то в фильме все упоминаются белые, чистые, нерабочие руки Грейс и красные руки ее врагов…
«С чистым – чисто, а с лукавым – по лукавству его. Ибо ты людей угнетенных спасаешь, а очи надменные унижаешь».
Во всей этой стройной концепции есть одна фирменная фон триеровская подмена, которая для меня и обесценивает весь пафос его исключительно остроумной картины. Фильм-то вправду удачный, не шучу: сцена, в которой обезумевшая от ревности многодетная мать Вера является в лачугу Грейс выяснять отношения, войдет в учебники. «Это ты соблазнила моего Чака! Он порядочный, он добрый!» И разбивает одну за другой все трогательно-безвкусные фарфоровые безделушки, которые Грейс скупила в местной лавке в попытке обуютить свое убогое жилье. Ей-богу, когда потом, в порядке мести, на глазах у Веры будут расстреливать ее детей – это получится далеко не так сильно. Но о подмене: Вера-то, сама того не желая, выдает ужасную триеровскую тайну. Грейс не столько святая и не столько даже юродивая, сколько воплощенная жертвенная женственность, самый опасный соблазн. Виктимность из нее так и прет – хрупкая, тонкая, ходит босиком, ничего не умеет делать… Так жалко, что убил бы. Собственно, все догвилльские мужчины и домогаются ее от жалости: она их провоцирует, сама того не желая… а может, и желая. И кротость, с которой принимает она все проявления местной жестокости, только разжигает страсти населения; вот эта-то виктимность – осознанная или неосознанная, бог весть,– и не дает поверить в святость странной гостьи. Когда ты в человека плюешь, а он тебя за это похваливает,– это поневоле злит; и поведение жертвы в этом случае не имеет ничего общего с христианским. Можно бы объяснить это подробнее, да места нет. Скажем одно: толковать святость как психологическую и сексуальную патологию – большая ошибка; удержаться на грани, отделяющей святость от болезни,– почти нереально… но автор ведь давно для себя эту грань стер, не так ли? Триер вообще очень любит выдавать «Идиотов» за святых и часто путает Марию из Вифании с Марией из Магдалы. Он не так уж и скрывает это.
В финале авторский голос произносит:
«Так Грейс покинула Догвилль. Или Догвилль покинул Грейс? Не станем отвечать на этот вопрос и даже задавать его, ибо немногим станет от этого лучше».
Отчего же немногим? И зададим, и ответим. Это мир отвернулся от Бога или Бог отвернулся от мира? Да ни то ни другое. Это Ларе фон Триер отвернулся от мира… да и от Бога, кажется, тоже… Позиция последовательная, честная, имеет право. А кино он снимает очень хорошо, и кто-нибудь, посмотревши это кино, возьмет да и повернется в нужную сторону.
2004 год
Дмитрий Быков
Оксюmoron [2][2]
Moron (англ.) – слабоумный.
[Закрыть], или С нами бог
Рецензии на «Дом дураков» были в массе своей предсказуемо отрицательными, и я бы сам такую рецензию написал с легкостью необыкновенной. Дурное дело нехитрое. Фильм Кончаловского подставляется так явно, что не пнуть кажется просто грешно. Инкриминируется ему даже то, в чем автор ни сном ни духом не виноват: скажем, рецензент «Независимой газеты» пишет, что война у Кончаловского предстает почти идиллией – а как же, скажем, полковник Буданов? Рецензенту невдомек, что сценарий «ДД» написан еще до начала второй чеченской и уж тем более до Буданова. Кончаловский виноват во всем – кажется, что и не отраженная им жестокость федералов делает его как-то сопричастным этой жестокости. Помнится, сходным образом реагировали в Штатах на рязановский «Вокзал для двоих»: почему в фильме есть тюремная тема, но нет политических заключенных, нет сцен педерастии? Одна Алла Боссарт заметила: если художник известного класса выворачивает картину швами наружу, зачем-нибудь ведь это нужно? Или как?
Тут еще досадно, что приходится говорить о массе внекинематографических обстоятельств. Скажем, если вы любите Германа, то любить родного брата Никиты Михалкова вам запрещается по определению. А любить вы должны, допустим, «Кукушку», которую «Дом дураков» подло обошел при выдвижении на «Оскара». Все это, само собой, никакого отношения к эстетике не имеет. Я человек не прогрессивный, совсем не либеральный и при всей своей любви к петербургской кинематографии вынужден признать, что какими бы отвратительными методами ни давили на экспертную оскаровскую комиссию, почти единогласно отдавшую предпочтение Кончаловскому,– «Кукушка» решительно ничем не превосходит «ДД», а в некоторых отношениях сильно уступает ему. Что с того, что она похожа на европейский мейнстрим? Большую часть этого мейнстрима без унылой скуки смотреть нельзя. Абстрактного – и весьма конъюнктурного – пацифизма в ней гораздо больше, чем в «ДД», банальностей и заимствований – как минимум не меньше, актеры играют ничуть не убедительней, изобретательности особой не видно, а масштаб у Кончаловского посолидней, да и материал актуальней… Так что сколь ни сомнителен Никита Михалков в качестве российского киноначальника, а брат его не сторож ему. Да и надоело, честно говоря, все время оглядываться на либеральную диктатуру: «Вдруг скажу чего-нибудь не то?!» Все мы отлично знаем, что либерализм в наше время оплачивается как минимум не хуже патриотизма; надеюсь, что на этом с внекинематографическими обстоятельствами можно и закончить.
Что касается собственно кино, то «Дом дураков» – в самом деле очень уязвимое произведение. Часто он раздражает зрителя до головной боли, и в первые двадцать минут просмотра я, честное слово, не мог себе представить, каким чудом Кончаловский спасет картину. Тем не менее уже через час после первого обмена впечатлениями я почувствовал, что кино это меня не отпускает и что лучше всего мне помнятся как раз те его эпизоды, которые при просмотре казались пошлейшими. Более того: эта картина вполне достигает своей цели, поскольку в конце концов оставляет зрителя – хотя бы и самого предубежденного – искренне расположенным к человечеству. Это ощущение всечеловечности, горько-иронического жизнеприятия, интимной связи с миром – остается. Фильм Кончаловского вовсе не кажется мне пацифистским – наоборот, иррациональная неизбежность войн явлена в нем с пугающей наглядностью. Однако главный пафос картины в том и заключается, что люди в своей злобе, тупости и в уродстве своем прежде всего жалки и трогательны, и какими бы картонными ни казались вам персонажи во время просмотра – запомнятся они вам живыми. Иногда, чтобы вызвать у зрителя требуемую эмоцию, можно снять плохое кино. Почему-то Ларсу фон Триеру разрешается давить коленом на слезные железы зрителя и прибегать к массе мелодраматических, мыльно-оперных приемов на пространстве «Танцующей в темноте», а Кончаловскому, значит, нельзя. Фон Триеру можно делать двух даунов рассказчиками в «Королевстве», а когда Кончаловский снимает настоящих даунов, то это получается негуманно. На палитре большого художника много красок, и если ему зачем-то понадобилось лобовое, грубое, прямое воздействие – это не только его прихоть, а и вина аудитории. Ее теперь иначе не пробьешь. Чтобы зритель ушел из зала, думая о своем Отечестве с надеждой и несколько снисходительным милосердием, надо прибегать то к откровенной пошлости, на грани кича, то к прямой публицистике, на грани фола, то к надрывной сентиментальности, на грани Чарской… Повторю вслед за Львом Аннинским: мне неинтересно спорить о качестве текста. Мне интересно, что заставляет Кончаловского нарочно снимать плохое кино (режиссер из числа экстра-профессионалов как будто подтвердил свое право на эксперимент, на запрещенный, недейственный прием, на лобовой ход).
Прежде всего разберемся с упреками в пацифизме: надо в самом деле начисто утратить навык критической интерпретации фильма, чтобы увидеть в «Дурдоме» мысль о том, что все мы люди и давайте теперь дружить. Особенно забавны разговоры о том, что чеченцы у Кончаловского добрые, а русские – злые и все это он придумал, чтобы угодить зарубежной аудитории. Как раз сильнейшая сторона картины – точное изображение мгновенного расчеловечивания, превращения людей в нелюдей, чуть прозвучит первая автоматная очередь. Для того и нужно показать чеченцев добрыми и наивными, а русских – честными и растерянными, чтобы тем более явным сделалось их ужасное преображение. В батальных сценах (увиденных глазами юродивой Жанны, для которой война – по определению хаос и бессмыслица) Кончаловский применяет любимый со времен «Курочки Рябы» прием – вырезает кадр-другой, чтобы изображение начало скакать, как в дискотеке при ртутной лампе. Кажется, это называется пиксилляцией. Вместо придурковато улыбающихся и дружелюбных лиц мы видим оскаленные хари, да и харь-то почти не видно – все какие-то спины, затылки, локти; только что были люди – рраз!– и нелюди. Не думаю, что русские в этом смысле чем-то отличаются от чеченцев. Единственное отличие боевиков от федералов – удивительная чеченская наивность, но не думаю, что Кончаловского это умиляет. Он не поклонник архаических цивилизаций, и не случайно чеченцы, принимающиеся петь, тут же ради своей таинственной и священной песни начисто забывают и о несчастной Жанне, и о едва не убитом ими Поэте. Сцена, в которой они потрошат жалкий его рюкзачок, вряд ли свидетельствует о том, что режиссер представляет борцов за независимость добряками и рыцарями.
Более того: Жанна-то сама что, чеченка? Она русейшая из русских, и на роль ее Кончаловский не зря взял собственную жену Юлю Высоцкую с ее вызывающе славянской внешностью. Это она – единственный образ России в фильме: дева Жанна, всех жалеющая, всех утешающая, придурковатая, несчастная, беспомощная, предлагающая себя в жены то заоблачному, заграничному Брайану Адамсу, то чеченцу Ахмеду, сдуру пошутившему насчет свадьбы… Многие (в первую очередь В.Матизен) высказали уже мысль о том, что из всех аллюзий и параллелей в «Доме дураков» наиболее значима именно эта отсылка к «Андрею Рублеву»: дурочка и нашествие, юродивая и татары. Кстати сказать, татары в «Рублеве» и чеченцы в «Дурдоме» изображаются весьма сходно: та же животная легкость перехода от побоища к пиршеству, от звероватой шутки к зверской пытке. Понятия «свой – чужой» для них священны, понятия милосердия не существует. Вся беспомощность русской цивилизации (с ее неопределенностью, широтой, юродством) перед восточным нашествием воплощалась у Тарковского в Дурочке; теперь понятно, кто из сценаристов «Рублева» ее придумал. И не зря в обоих случаях Дурочку играет жена режиссера: тут можно бы завернуть интеллектуальную спекуляцию насчет мистического брака с Россией, но как-то стыдно.
Пара слов о прочих заимствованиях: их в «ДД» столько, что перечислять скучно. Кончаловский нарочно отбирает только те штампы, которые сделались уже, не побоюсь этого слова, архетипами. Девушка с аккордеоном отсылает и к феллиниевской Джельсомине, и к нескольким сразу картинам Кустурицы. Карлик прибежал из «Рублева»; метафора дурдома имела место у множества авторов, не только у Формана (и уж если на то пошло, с Форманом Кончаловский полемизирует вполне сознательно: «У него бежали из психушки, у меня бегут в психушку, потому что мир за тридцать лет стал другим»,– пояснял он в интервью автору этих строк). Постановщик «ДД» известен тем, что всегда активно пользовался чужими находками и не скрывал этого; брал свое везде, где его видел, вне зависимости от того, хорошо или плохо оно там лежит. Это метод, черта почерка, и ничего в этом нет криминального (Тарантино, значит, можно, а Кончаловскому опять нельзя?): он ведь берет эти штампы не для того, чтобы подмигнуть синефилам, плевать он хотел на синефилов,– а для того, чтобы показать приключения этих штампов в истории. Что с ними сделалось? Продолжают ли они работать? «Нет!– радостно кричит хор кинокритиков после премьеры «ДД».– Ни хрена не работают! Другие пришли времена! Шестидесятнические ваши клише отнюдь больше не трогательны, а только жалки! Э-бе-бе-бе-бе!» Да ведь он того и хотел, дорогие коллеги. Это явно входит в авторскую задачу Кончаловского – показать жалкость и беспомощность старых клише применительно к новой реальности. И когда с Жанны взрывной волной срывает ее пресловутую знаковую шляпу – это откровенное режиссерское признание в собственной беспомощности: все, ребята, довыделывались. Вот что происходит в нынешние времена с нашим Феллини, нашим Тарковским и нашим грузинским кино. Наш мир лежит в руинах; наше гнездо, заботливо слепленное из цитат, безнадежно разорено. Некоторый оптимизм проистекает от того, что дурдом так и не рухнул, хоть и пострадал от нескольких обстрелов; он даже пополнился. Но сама метафора – современная цивилизация как психушка на границе – не утешает ничуть. Разумеется, Дом дураков символизирует у Кончаловского вовсе не Россию – Россия у него Жанна, она лишь одна из обитательниц; Дом дураков многонационален, и олицетворяет он весь мир, жалкий и беззащитный перед варварством. Более того – это не столько даже образ мира, сколько некая квинтэссенция мировой культуры. Ведь художник по определению болен. Каждый из обитателей ДД – художник: один стрижет, другой тайно пишет стихи по ночам, третья танцует, четвертая борется за демократию (и как бы ни был жесток шарж Полицеймако на Новодворскую – поместил же ее Кончаловский в этот дурдом, в свою элиту, а стало быть, он и ее любит, и за ней признает генетические признаки художника – талант, жалкость, безумие…). Даже пироман с истинно художественным восторгом любуется подожженной занавеской. Дом дураков – это дом художников, во всем их эгоцентризме и беспомощности, во всей их болезненности и живучести. И разумеется, с ними Бог. Беспомощность – это ведь и его главная черта: по крайней мере, в понимании Кончаловского. Думаю, сам режиссер (глубоко религиозный, если смотреть его лучшие фильмы без предвзятости) совершенно серьезно полагает, что Адоскин в его картине играет Бога, а не сумасшедшего муллу. Потому что в нынешнем мире только такого Бога и можно помыслить: неподвижного, скорбного, становящегося объектом жестоких игр – катают его в кресле туда-сюда и вообще издеваются всячески. Под конец еще и ранят. А рот он открывает только для того, чтобы сказать: «Я и тебя прощаю. Иди». (Правда, монолог о яблоке находится уж вовсе за гранью вкуса – но кто сказал, что хороший вкус есть непременный атрибут хорошего кино?)
«ДД» упрекают и еще в одном нарушении приличий: больные тут снимаются вместе со здоровыми. То есть режиссер как бы спекулирует на их болезни. Не хватает только титра «При съемках фильма ни одно животное, ни один сумасшедший и ни один боевик не пострадали, а некоторых еще и накормили». Некоторым очень обидно за Новодворскую – даже больше, чем за даунов (и это глубоко симптоматично). «Грешно смеяться над больными людьми». Но ведь цель у Кончаловского благая – он сам любит своих уродов и заставляет зрителя полюбить их. Добро бы издевался – но ведь этак можно сказать, что он и над Россией, подлец, издевается, выводя ее шепелявой дурой в спущенных чулках. Любовь искупает все, и эта интонация усмешливой любви, иронического приятия побеждает в конце концов все привходящие обстоятельства. Лично я могу припомнить только один фильм, в котором режиссер так же рискованно педалировал уродство персонажа – и, сначала до смерти перепугав зрителя, в конце концов заставил его умиляться уроду и любить его. Я говорю, конечно, о «Человеке-слоне», лучшей картине Линча. Кончаловский перегибает палку постоянно – однако результата добивается: его сумасшедших перестаешь бояться и начинаешь любить. Брезгливость и страх побеждаются любовью. Ради такого дела можно было и расширить границы профессиональной этики.
Что касается главного вывода Кончаловского, то он как раз довольно пессимистичен. Не случайно в дурдоме спасается самый глупый, смешной и слабый из боевиков. Он никогда не хотел воевать, он выступать хотел. Потому-то все над ним и смеются, над Ахмедом. Он присоединяется к обитателям Дома дураков вполне закономерно: каждый, в ком есть хоть тень таланта, совести или милосердия, в нынешнем мире обречен на резервацию, и это еще относительно благополучный вариант. Дураки потому и признали в нем своего, что он – со своим дурацким носом, жалкой улыбочкой и неумением убивать – гораздо органичнее смотрится среди них, чем среди молодых волков Ичкерии. Если ты прозрел – тебе в дурдом. Если пожалел, не убил, отступил от правил – тем более. И сам Кончаловский именно так определяет свое положение в современном мире – он в этом дурдоме даже не врач, а лишь один из пациентов. Вроде мальчика из фильма Муратовой «Второстепенные люди»: тот тоже всё коллажи выклеивал… Кстати, с «Второстепенными людьми» «Дом дураков» аукается очень часто и, думаю, бессознательно: всегда хорошо, когда два больших и непохожих художника приходят к сходным выводам. То есть это по крайней мере повод задуматься.
Впрочем, есть один ход, который у Кончаловского как будто вполне оригинален. Это пляска как лейтмотив, танец как средство преображения реальности. Стоит Жанне заиграть свою полечку – единственное, что она умеет, как шарманка какая-нибудь,– и мир преображается, то есть начинает плясать под дудку идиотки (ну, под баян). Эти оргиастические пляски, в которые вовлекаются то санитары, то чеченцы,– замечательная метафора искусства; иногда оно в самом деле умудряется заворожить реальность и заставить ее танцевать, а не убивать. К сожалению, это ненадолго. Вообще не хочется расшифровывать эти эпизоды до конца – они скорее точны по ощущению. Какая-то несерьезная война, потому что все понимают, что дело их неправое. Что-то в ней есть ритуальное, какое-то отрабатывание войны без особенного удовольствия,– и в этом смысле она в самом деле сродни пляске. Причем с обеих сторон. Эпизод с чеченской лезгинкой, посредством которой командир предотвращает свару в отряде, по-настоящему хорош, в отличие от прочих, являющих по отдельности зрелище довольно жалкое. Но автор, кажется, этого и хотел.
Все вышесказанное вовсе не означает, что «Дом дураков» представляется мне шедевром. Куда там! Ведь у Кончаловского и не было намерения снимать шедевр. Он никогда не ставил себе подобной цели – отсюда количество вкусовых провалов в его картинах, их стилистическая эклектика. Он из тех режиссеров, кого совершенство не интересует в принципе. Когда-то он определил свою тему как «взаимообусловленность и взаимное перетекание добра и зла». Я бы выразился иначе: главная тема Кончаловского – смешные и страшные оксюмороны, которыми полна жизнь. Умные дураки. Одинокие плейбои. Вечно тоскующие по дому странники. Страстно влюбленный импотент (по счастью, исцеляющийся). Победительные побежденные. И так далее. А потому и главная интонация его фильмов (особенно заметная начиная с «Аси Клячиной») – то самое насмешливое умиление. Ах же ты моя дура. В «Курочке Рябе» это было особенно наглядно. Более русофильской картины не знаю – Бурляев отдыхает. Да и сам Кончаловский – ходячий оксюморон: прозападный славянофил, расчетливый идеалист, сентиментальный циник, плейбой-однолюб… В общем, Россия, да и только. И фильмы его, большею частью сделанные в жанре винегрета, такие же воплощенные противоречия: глубоко оригинальная вторичность, слезные фарсы, ненавидящая любовь (к России ли, к Америке).
В заключение одна просьба. Я почти уверен, что некоторая часть коллег (незначительная, но громкоговорящая) увидит в этой статье лишь попытку понравиться Никите Михалкову путем подлизывания к его брату. Ничего не могу возразить на это иррациональное обвинение – доктор в «ДД» тоже не спорит со своими пациентами, поскольку это бесполезно. Думаю, однако, что раздражение отечественных критиков против Андрея Кончаловского вызвано вовсе не тем, что его картина поехала за «Оскаром», а его брат возглавляет Союз кинематографистов. Фильм злит их по другой причине: им очень не хочется в резервацию. Они все еще не готовы признать, что место художника – в Доме дураков. Им кажется, что они колеблют мировые струны, участвуют в жизни и вообще рулят процессом. Ничего подобного. Наше место – в дурдоме, уже по одному тому, что мы снимаем, читаем, пишем и занимаемся прочими бессмысленными вещами. Никакой другой ниши у художника нет – особенно на грани веков, на границе Востока и Запада, на пороге больших катаклизмов.
Зато с нами Бог.
2003 год
Дмитрий Быков