444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Димитриос Пур » Право Крови (СИ) » Текст книги (страница 15)
Право Крови (СИ)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2026, 13:30

Текст книги "Право Крови (СИ)"


Автор книги: Димитриос Пур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

Глава 22. Нижняя дорога

Насилу кольцо вышло из гнезда, отскочило от притолоки и упало в мокрый снег Прокопу под ноги, а фонарь поехал за ним по земле, шаря между корней. Ночь стояла глухая, и от будки работного заклада меня завернули затемно, так что ног я под собой не чуял и ни разу не грелся. Зубило было свое, из родовой укладки, им же я снимал с притолоки мох.

– Нашел? – Аглая держала домовую книгу на локте и карандаш вынула заранее.

– Под лапой лежит, у самой воды, – Прокоп разогнулся и подал кольцо мне в горсть, не обтирая.

– Пиши так: кольцо с притолоки снято при тебе, при Прокопе и при Матвее, и лежит у меня в кармане…

Карандаш пошел по строке ровно, без остановки на моем имени, и я опустил кольцо в нагрудный карман и застегнул его на пуговицу. Матвей подхватил доски и повел их в шов, примеряя нижним краем, но створ ходил под руками, и доски не сели. Молча он налег на них коленом, повел нижнюю вбок и отступил, вытирая ладони о штаны.

– Не станут, хозяин. Держать нечем, дерево гуляет, а гвозди старые и в труху… Хоть на всю ночь тут встань – не сядут.

– Ну и пускай стоит открытым.

Открытым он и остался, и с гнездовской дороги его видно издали вместе с белой глиной и вчерашней крепью – вместе со всем, что мы тут наворочали. Внизу Прокоп повел фонарем по внутренней стороне досок, и я увидел то, чего от воды видно не было: кованые шляпки биты с этой стороны, изнутри, и биты нашим железом. Зубило я приложил к ближней шляпке, и след лег в след, зуб в зуб. Запирался, стало быть, свой, и запирал он не вход, а то, что под плитой.

– Изнутри заколачиваются, когда бежать уже некуда, – Прокоп подержал свет на шляпках, чтобы видно было всем, и выговорил это ровно и коротко, как считают убыток.

Граненый ключ я вынул из гнезда в полу сам и при всех, и плита под ним подсела на палец и встала намертво, а по краю ее пошел сухой шов, будто камень слипся с камнем. К своей жиле не подойти было ни от крови, ни от руки, покуда железка лежит у меня в кармане, и это я тоже велел записать. Аглая писала, а я стоял и смотрел, как на ее карандаше сохнет мокрая крошка.

– Аглая Никитична, – я взял книгу за угол, чтобы она подняла голову. – Обрыв в тетради – не вырванный лист. Тот, кто писал, дошел до имен и перестал их помнить, потому что платил тем же счетом, каким плачу я. И спрашивать имена больше не у кого, кроме него, а его нет.

Кивнула она так, как кивают на цену, названную кем-то до тебя, и дописала строку до конца.

Небо над баней не серело, когда стукнула калитка и во двор боком вошел Сивый, званый с вечера. Здороваться он не стал, скинул с плеча пустой мешок на крыльцо и первым делом протянул руку ладонью кверху, и я знал, за чем. Придирчиво он вертел граненый у фонаря, скреб ногтем грань, подносил к самому носу и нюхал, как нюхают крупу, а вернул мне в ладонь, ничего не назвав.

– Дорого?

– Не сегодня, Чернышев, – Сивый обтер пальцы о полу. – Половина всего, как по весне сговорено, и я за ней еще приду. Ты за нее не бойся, я не забываю.

– Я не боюсь. Ты за другим шел.

– За другим и шел. Веди, погляжу.

Аникея Гущина мы выводили из бани с Прокопом, и он вышел сам, только надо было поставить его на ноги и повернуть лицом к двери. Послушно Аникей встал, куда поставили, прошел, куда повели, и сел в короб, куда посадили, а руки все время держал перед собой и разглядывал их, будто примеривался, чьи они. Неспешно Сивый обошел короб кругом, взял пустого за подбородок, повернул к свету и опустил.

– Живой, целый, не буянит. Такого держать – одно кормить…

– Сколько?

– Деньгами ничего, у тебя их нет и не будет до весны. Долю возьму с промывки, как пойдет вода.

– Возьмешь.

– И вот еще что, – он полез в короб, поправил под Аникеем солому и поглядел на меня снизу. – За душу из заклада тебе назвали сто пятьдесят тысяч, я слыхал. Это семьдесят пять дней артельного заработка, по две тысячи на день. Есть у тебя столько дней, хозяин?

Тишка правил до поворота, вернулся молчком, отвел лошадь и стал держаться от меня на шаг дальше, чем держался прежде.

К назначенному часу я стоял на колее один, с сумкой бумаг под мышкой, на самом броду через Талицу, и вода шла у меня по щиколотку, потому что нижнюю дорогу за ночь развезло. В письме, писанном Аглаей под мою диктовку, а подписанном и увезенном Лидией, стояло ровно это: хозяин поедет нижней дорогой, один, и бумаги будут при нем. Подвода с Васькой, Тишкой и креслом стояла за поворотом в ольшанике, откуда виден брод и не видно колеи, а Анастасия сидела на ней, укрытая тулупом по грудь.

Пришли они той самой дорогой, какую сами и назвали, полной машиной и второй следом. Подрубленная с ночи лесина легла поперек колеи, едва передняя взяла подъемчик, и та встала, зарывшись носом в кашу, а задняя пошла низом, в объезд, как ходят все, кто эту дорогу знает, и села в талую воду по ступицу. С подводы, сидя и не поднимаясь, Анастасия положила по ней грозой – не по людям, а по железу, – и мотор захлебнулся и стал, и запахло горелой обмоткой.

Старший вылез из передней машины и ударил с ходу, в упор, без слова и без замаха, школой холодной и незнакомой. Приняв на правую руку, я не повел взятое в горло и не отдал назад по нитке – по нитке отдать значило бы назваться, потому что хозяин получает свое обратно в руки и знает при этом, чья рука ему вернула, и в зале у Волковых так и вышло, и там мне об этом сказали вслух, при всех. Под подошвой у меня была живая вода, и я повел чужое вниз, через ногу, в брод. Глухо вода приняла чужое и ничего не отдала обратно.

Дальше пошло руками. Старшего я взял через бедро и положил лицом в снег на обочине, а Тишка с Васькой уже волокли от подводы вожжи и вязали остальных подряд, начиная с тех, кто сидел в севшей машине и вылезал через окно. Легли они все в снег, обе машины стояли, крови не было ни на ком, и под правым рукавом у меня ничего не прибавилось – я это проверил, стоя в воде, потому что своего счета боялся больше, чем всех их, вместе взятых.

Ерша я ждал с обрезом и брал с ходу, а он полез за пазуху не за железом, а за бумагой и подал ее мне двумя пальцами, аккуратно, как подают в конторе.

– Наряд на осмотр груза, – выговорил он, отплевываясь снегом. – С печатью, с числом и с часом. Читай, грамотный…

Печать была не морозовская и рука не морозовская, а число под ней ложилось не на тот день, и вникать в это на броду было некогда.

– Осмотр чего?

– Чего покажут. Наше дело подъехать.

Тяжело старший приподнялся на колени и заговорил в снег, не поворачивая головы, ровным служебным голосом человека, привыкшего к тому, что его записывают.

– Гильдейский надзорный, при исполнении, – он назвал себя по имени и по конторе. – Чернышев, куда делся мой прием?

– Не понял тебя.

– Ко мне назад не пришло ничего. Совсем ничего, слышишь? Сорвался с руки на моем часу и на моей версте, и это уже не спор двух дураков на дороге, а строка…

Из-под полости задней машины вылез лишний, в мой счет не входивший: немолодой мужик в валенках, с клеенчатой книжкой и с карандашом, и он даже не встал в сторонку, а прямо там, стоя по щиколотку в талой воде, дописывал начатое. Писал он час, версту и наши имена, и чем взят выезд, и отдельными строками – весь примененный на дороге дар, свой на каждого, включая грозу с подводы. Молча я стоял и смотрел, как он пишет, и понимал, что чем чище я взял эту дорогу, тем полнее его книжка.

– Понятой со стороны, – объяснил он мне, не отрываясь. – Приглашен под наряд.

– Чья гроза с подводы? – он поднял голову и поглядел мимо меня, в ольшаник, где стояла наша лошадь.

Отвечать я не стал, и за меня ответил Ерш, сидя в снегу со связанными за спиной руками и даже как будто с удовольствием.

– Волкова, – выговорил он. – Княжна Волкова, с пожара у них на дворе живет, я ее там всякий день вижу. Так и пиши: Волкова.

– Сами писать будете? – понятой перевернул страницу и поглядел на меня поверх нее.

Писать я был обязан немедля и без деления на большое и мелкое, так стояло в подписке, и не написать значило порвать ее своей рукой. Листок я взял у него, встал на колено на подножку севшей машины и написал сам на себя: час, версту, что применил и как. Наскоро понятой заверил мое донесение своей рукой и своим часом, забрал оба листа, спрятал книжку под ватник и пошел в гору, к дороге, где его ждала машина.

Наряд с печатью я сунул во внутренний карман, к кольцу и к ключу, и, застегиваясь, понял, чего он стоит. Бумага была ихняя, взятая своими руками, а не купленная и не пересказанная с чужих слов, – и предъявить ее я не мог нигде и никому, потому что предъявить значило вслух назвать, как она ко мне попала.

Три волковские машины стояли у стужинского забора прежде, чем наша подвода дошла до ворот, и стояли не малое время: снег под ними подтаял и осел. Выходило, что посланы они были от самого дома, о нижней дороге не знали ничего и ждали не меня. Старший вышел навстречу, руки не подал и не поздоровался, а прошел мимо к подводе, и люди его сняли Анастасию вместе с креслом и вместе с чурбаком, подложенным Васькой ей под аппарат, и понесли к машине, ступая осторожно, как несут мебель.

– Аглае Никитичне, – старший положил ключнице на руки бумагу, не развернув ее и не прочитав вслух ни строки, и выговорил остальное сам, глядя поверх крыш. – Род не признает ни долга жизни, произнесенного на Кузнецком при страже, ни вассальной клятвы. Родового согласия на них не давали. Копия ляжет в Совет сегодня же и к ее строке в реестре.

– А поручительство? – Аглая держала бумагу на весу, не прижимая к себе.

– Поручительства род снять не может, оно принято под ее личное имя, – выговорил он это ровно, без всякого выражения, и добавил дальше то, ради чего, видно, и ехал. – Содержание княжны с сего числа выдается в отцовский дом. Девятьсот тысяч в год, и ни рубля из них по ее слову на сторону не идет. Все, что за ней стоит, стоит за ней одной.

– Куда вы ее?

– Домой.

Она не сказала ни слова – ни им, ни мне, ни Ваське, что держал ей дверцу и не знал, куда девать руки. Пока кресло вдвигали в багажник, я стоял у столба и держался за него правой ладонью, замотанной под рукавом, и в голове у меня вертелось одно: чем я ее держу, если у меня и себя-то нет ни на бумаге, ни на земле? Осторожно Васька принес от машины чурбак, так и не взятый у него, поставил его на крыльцо, и никто ему ничего не сказал. Машины развернулись по очереди и ушли, и ворота отцовского дома закрылись за ней, а мы остались при пустом дворе.

Приехали с бумагами, когда во дворе зажгли фонарь, и приехали порядком: канцелярский в пальто, при нем пристав, при обоих молоток и горсть гвоздей. Накрепко выпись прибили к воротному столбу, с наружной стороны, чтобы читалась с дороги. Земля отписана промыслу «Гнездо» по чертежу с прошения, без обществ и без подписей, и ведена не по забору, а полосой от столба вглубь двора, и угол со склепом и вчерашней крепью, обведенный на чертеже особо, встал внутри полосы весь, целиком, вместе с открытым лазом.

– А колоды? – Матвей стоял у выписи ближе всех и водил по ней пальцем. – Колоды-то наши и отвод у Талицы – они где?

– Снаружи полосы, – канцелярский даже не поглядел. – Чертеж покуда этот.

– Покуда?

Ответа он не дал, а вынул из портфеля лист и взял у столба расписку с Аглаи – что графа дохода с отписанной полосы с сего числа пишется не Чернышевым. Аглая расписалась, не спросив меня, и правильно сделала: не расписалась бы она, взяли бы у Прокопа, а Прокоп читает по складам. Другой лист канцелярский достал не из портфеля, а из-за пазухи, и подал мне его в руки лично, и держал на весу до тех пор, пока я не взял.

– Держателю заявки, под расписку и своей рукой, – он подышал на пальцы и полез за ручкой во внутренний карман. – За вас тут расписаться некому.

– Заявку отзывают?

– Заявку никто не трогал, стоит она за морозовской, как стояла, и будет стоять, – ручка нашлась, и он снял с нее колпачок зубами. – Только доход по ней считается с земли, а земля с сего числа за промыслом. Считать вам не с чего.

– Так я с нее сойду.

– Не сойдете, – пристав подбирал с крыльца рассыпанные гвозди, и канцелярский договорил мне одному. – Покуда по делу вашему идет казенный запрос, заявку не двинуть вперед и не снять, а запрос идет. Взнос за место вносится в срок, стоите вы на нем или лежите.

Расписался я стоя, чужой ручкой, на его планшете, и понял на середине росчерка, за что расписываюсь. Впереди в очереди стоял морозовский промысел, позади – зашедшие после меня, а между ними была моя строка, и выйти из нее нельзя, покуда живо дело, и держалась она за землю, прибитую гвоздями к моему же столбу. Пока канцелярский собирал портфель, за воротами стала приемщицкая машина, и Демьян из нее не вышел.

Ярополк подал голос только когда те уехали, и голос был скучный и трезвый.

– Землю у нас отбирали и в мое время. Просто тогда для этого приезжали верхом и с людьми, а не с молотком.

Терпеливо Демьян дождался, пока за приставом закроют створку, дошел до крыльца и снял шапку, и по лицу его я понял, с чем он приехал. Захара вынесли из амбулатории днем, не дожидаясь фельдшера и не спросив Гаврилова вовсе, и увезли в тюремный лазарет, а держится все на доносе, поданном стряпчим Крыжом, покуда я стоял на броду: кузнецкое дело и подпись, взятая с Севастьяна за тесовым забором, под листом, какого никто из нас не видел.

– Он и не понял ничего, – Демьян мял шапку. – Спал он. Васька-то с ним, а Ваську не пустили, он до самого поворота бежал…

– Васька тут, со мной. Он утром был на дороге.

– Тогда некому и бежать было, – выговорил Демьян и надел шапку.

За его спиной, у ворот, разворачивалась чужая подвода, и возчик не окликнул никого, не слез с козел и пошел со двора по своему же следу. Лошадь я узнал, потому что видел ее у морозовских ворот. На нижней ступеньке крыльца, там, где эта подвода стояла, лежал сверток в тряпице.

В тряпице лежала материна серьга, чистая и целая, без записки и без единого слова. Шкатулка сгорела дотла и стояла в пепле с одной золой внутри, а письма и прошитую тетрадь Лидия увезла открыто и на сохран, Аглая ей их сама укладывала, а подложили в ту укладку один только план, и подложили в Гнезде. Серьга пришла не ее рукой. Чьей – не знал никто, и спросить было не у кого.

Зовут меня Феликс Гронский, и ордер на Чернышева выписали, не спросив у меня ни слова. Кузнецкое дело за мной с той самой ночи на Кузнецком, я его никому не отдавал, а бумага пришла из моего же управления, из соседней комнаты, и легла в папку с донесением, написанным его собственной рукой на подножке машины и заверенным понятым в талой воде. Выписана она по моему делу и мимо меня, и моей руки на ней нет нигде.

Так и вышло, что ордер лежал у меня в столе неисполненный, а я взял его в карман, вывел машину со двора управления и поехал в Стужино сам, без конвоя и без понятых, чего мне никто не разрешал.

Сверток я еще держал в руке, когда во дворе хлопнула дверца и по крыльцу, не постучав, поднялся Гронский. Прямо в людскую он и прошел, обмел шапкой колени, сел напротив меня за стол и положил на доску бумагу лицом кверху, разгладив ее ребром ладони. Аглая встала было за самоваром, но он ей качнул головой, и она села обратно на лавку, к своей книге.

– Гляди, Чернышев, чего тут нет.

Я поглядел. Внизу, где полагалось стоять руке того, за кем числится дело, было чисто.

– Твоей руки.

– Моей руки, – он подвинул лист на палец ко мне и руки убрал. – Ордер выписан по кузнецкому делу, а кузнецкое дело за мной, и меня даже не позвали в ту комнату. Пока оно мое, исполнять эту бумагу некому, и ты сегодня ночуешь дома, а не в подвале.

– А когда не твое?

– Тогда ее исполнят, и не я, – Гронский поглядел на серьгу у меня в кулаке, но спрашивать не стал. – Дело у меня заберут вместе с бумагой, одной рукой и разом, и рука эта уже написала на тебя донос прежде, чем ты вышел на брод…

Я смотрел на ордер и не брал его в руки, и он это заметил и усмехнулся углом рта, невесело.

– Правильно, не трогай. А слушай, чего ты, я вижу, до сих пор не понял. Донесение свое ты написал сам, на дороге, при понятом, и оно уже в деле. Пришло оно вперед меня, вместе с чужой книжкой, где твоя утренняя работа расписана по строчке, и там же вписано, как ты в упор снял прием у надзорного при исполнении.

– Подписка велит писать немедля.

– Велит. И будет велеть впредь, всякий раз, как ты положишь руку на горло, – Гронский взял ордер со стола, сложил его и убирать не стал, а держал на весу. – Ты понимаешь, что ты теперь сам себе пишешь дело? Своей рукой, своим почерком, с числом и часом. Пока оно у меня, я эти листы кладу вниз и держу под низом. Отберут его у меня – а его отберут, Чернышев, и ты сам слышал, из какой это будет комнаты, – так вот, отберут, и следующая твоя строка, любая, хоть про свечку, будет лежать сверху. И тогда за тобой приедут с этой самой бумагой, и держать ее будет чужая рука, а не моя, и ждать этого тебе не годы…

Глава 23. Улика

– Не годы, а до первого моего донесения, – я подвинул лампу к его локтю, чтобы свет лег на стол, а не нам в лица. – Значит, писать я вам его буду нынче же.

Гронский ордер в карман не убрал и на стол не вернул, а держал сложенным и постукивал ребром по доске ровно и негромко. За стеной, в предбаннике, Аглая гремела вьюшкой и уходить не собиралась. Баня была нам и жильем, и конторой, и топили ее не для пара, а чтобы было где посадить человека.

– Одно уточню раньше прочего, – он положил ордер плашмя и накрыл его ладонью. – Откуда у безродного казенный наряд на осмотр? Такой бумаги тебе не дадут ни по заявке, ни по знакомству, и подарить ее тебе некому…

Наряд я вынул из-за пазухи и положил рядом с ордером, числом кверху, чтобы Аглая за стеной все слышала.

– Взял у человека на броду, при надзорном и при понятом. Лежал он в снегу связанный, а за пазуху полез сам и не за железом, и подал бумагу щепотью, как подают в конторе.

Вьюшка за стеной замолчала, а Гронский бумагу в руки не взял, только развернул ее к лампе и поставил палец на число. Что он вычитывал там столько времени, если строку под шапкой прочитывают в один взгляд? Лицо у него не менялось вовсе, и по лицу я не понял ничего, а понял по пальцу: он его так и не снял.

– Число стоит днем раньше, чем со двора ушло письмо, – я выговаривал это ему, а проверял на себе: про себя оно у меня не сходилось с самой дороги. – То самое письмо, что я диктовал Лидии при Аглае и с Аглаиной руки. Выходит, наряд выписали не по нему?

– Выходит, – ответил он не сразу.

– Тогда и на реку они шли не смотреть…

– На реку они шли на тебя, – Гронский снял палец с числа и вытер его о рукав, как вытирают пыль. – Ловушку твою ждали, Чернышев, и ждали не наспех.

Аглая внесла домовую книгу под мышкой, поставила на угол стола и не открыла, а карандаш положила сверху, поперек: чтоб видно было.

– Ночь, вторник пошел, – объявила она в сторону, не нам. – Кто у нас сидел и с какого часа, я запишу сама, чтобы после не было спора. Час-то который ставить, хозяин?

– Ставь по своим ходикам, они у нас одни на весь двор.

Гронский на книгу глянул коротко и трогать ее не стал. Из кармана пальто он вынул плоскую жестянку из-под леденцов, встряхнул ее у уха и вытряхнул на стол бирки с моего же «Талого Лога». Легли они рядом, звякнув о доску, а жестянку он закрыл и убрал.

– В прошлый раз ты про них помянул, а я накрыл их ладонью и завел речь о другом. Спрашивай.

– Кто вам их принес? – спросил я, уже понимая, что услышу имя.

– Их мне положили на стол из соседней комнаты, до всякого дела, без протокола и без описи, пока я ходил вниз, – ногтем он сдвинул обе бирки в линию, номер к номеру. – Положил письмоводитель Устин Дудин.

Имя это мне не сказало ничего, а запомнил я его сразу: выговорил он его не так, как выговаривают имя чужого. А кем ему приходится этот Дудин – сослуживцем, приятелем, родней? Допытываться я не стал: про такое спрашивают один раз.

– И чтобы ты рук не путал, – Гронский подобрал с доски крошку и щелчком сбил ее на пол, – донос на твоего Захара подал стряпчий Крыж. Рука покупная, морозовская, и с покупной рукой я знаю, что делать: ей можно перебить цену, ее можно посадить, ей можно показать хозяина. Дудин мне свой, казенный, сидит через стену двадцать лет, и за это ему не платили ни рубля. Оттого он и хуже.

– Хуже покупного? Чем же?

– Хуже всех, кого ты видел, – протянул он без нажима, как тянут о погоде. – Купленный делает ровно то, за что взял, и ни на волос больше, а этот делает, что считает нужным, и считает он давно, и не в мою пользу…

– И вы к нему пойдете сами?

– Пойду. Сам, без бумаги и без начальства над собой, потому что бумаги мне на своего же никто не выпишет, а начальству про это докладывать я не стану вовсе.

Аккуратно он сдвинул ордер и наряд углами вместе, повернул оба ко мне и придержал так, чтобы под лампой лежало поле, шапка и низ, а строк я не видел. Строк мне и не надо было. Сетка на обоих шла та же, лиловая, с той же рябью в углу и с тем же слепым оттиском под шапкой, и по краю на просвет проступал тот же водяной шов. Выходило по всему, что стол тут один, пачка одна и рука, писавшая обе шапки, тоже одна.

– Понял? – он убрал листы в папку.

– Понял. Обе бумаги из одной пачки.

– Клади сюда же свою четвертушку, – напомнил он и поднял голову. – Ту, с числами и часами, по каким за тобой ходили. Про нее я знаю не от тебя, так что не отпирайся.

Аглая ждать, пока я отвечу, не стала. Ладонь она положила на домовую книгу, а открывать ее так и не открыла.

– Лист этот пришел в укладке из Гнезда и лег хозяину в руку при вскрытии, и в опись я его внесла при нем же, – пояснила она ровно, как поясняла при Совете. – На реку хозяин унес его с собой и назад с ним не пришел. Там он и остался, на льду. Взять его тут не с чего, и я вам не покажу того, чего в доме нет.

– На льду, – повторил Гронский и потер бровь. – Ну хоть где-то она лежит честно.

Васька сунулся в дверь погреться, увидел казенного и вышел, а за ним в проеме мелькнул Тишка, глянул на нас и не вошел вовсе. Слышно было, как он отходит от крыльца дальше обычного. Гронский на дверь не оглянулся, расстегнул пальто, сел свободнее, будто у себя, и стал платить мне за то, что я выложил. Платил он не словами и не обещаниями, а перечнем того, чего у него уже нет.

– Смотри, во что мне твое дело встало. Из дела у меня забрали вещевую опись и оба протокола с прииска. Секретаря с машинисткой перевели наверх, с прибавкой обоим, и они мне в глаза не смотрят. Ордер на тебя, по моему же делу, выписали, провели и отправили в город, покуда я ездил на прииск, и подписи моей не искали.

– А внизу у него так и пусто.

– Который день пусто, и держится он на одном этом, – Гронский поднял ордер за угол и уронил обратно на доску. – Внизу полагается стоять руке того, за кем числится дело, а числится оно покамест за мной, и исполнять эту бумагу некому. Княжну увезли к отцу. У отца врач, у врача бланк, а на бланке пишут не то, что она наговорила в горячке, а то, что ей угодно. Долго ли на это уйдет, как думаешь?

– Про сроки я вам не судья.

– Меньше, чем ты успеешь съездить куда собрался…

Аглая налила ему из чайника и поставила кружку рядом, и он ее придвинул, но не выпил ни глотка за весь разговор. Печь потрескивала, от каменки шло тепло в спину, и в этом тепле было слышно, что во дворе не спят. Прокоп волок что-то по мерзлому, ведро стукнуло о колодезный сруб, собака взлаяла на дорогу и замолчала.

– Теперь мое, – Гронский повернулся ко мне всем корпусом. – Подписку с тебя брал я сам, и выкроил ты ее себе самую узкую, какую сумел: разборщик чужих клейм, внештатный, являться по вызову, доносить о всяком разе, как положишь руку на горло. Служишь ты, стало быть, уже, и об этом мы не торгуемся. Перепишем ее на моего человека по моему делу: ходишь, куда пошлю, смотришь, на что укажу, отчитываешься мне, а не в очередь и не по вызову. Понимаешь, чего я прошу?

Ярополк отозвался у меня внутри впервые за вечер, и голос у него был не сонный и не ленивый, а такой, каким называют цену: служилый без своей земли есть чужая рука, а кто руку отдал, тот землю после не держит.

– Нет, – я собрал со стола обе бирки и положил их перед ним, номерами вверх. – Подписка останется, какая есть. По вызову приеду, про всякий раз напишу своей рукой, а ходить, куда пошлете, не буду.

– Почему не будешь? Чем тебе плохо под моей рукой?

– Потому что вашего человека по вашему делу отберут у вас вместе с делом, и ходить он будет туда, куда пошлет соседняя комната. Вы мне это сами и сказали.

Гронский молчал дольше, чем молчат от обиды, и в этом молчании я успел испугаться, что перегнул, и решить, что не перегнул. Верхнюю пуговицу на пальто он застегнул так, будто собрался выйти, и не вышел.

– Ладно. Тогда возьму вещью, – пуговицу он расстегнул обратно и сел плотнее. – Мне нужен живой человек, тот самый, с реки, и двор, где он лежит. Не рассказ про него, не твоя опись, не твое слово при ключнице, а он сам, лежащий, и адрес, куда ехать сейчас.

Отдавать надо было все и разом: половина тут не покупалась, и понимал я это еще до того, как он вошел. Я и отдал: зовут Аникей Гущин, ходил по бечевнику с ночи пожара, лежит пустой, живой, ест с ложки, голос при нем остался. Держат его в промзоне, у Дровяных складов, в коробе, у сталкера, взявшего его за долю с первой промывки. И за пазухой у него казенная бумага, свернутая вчетверо, – на льду он ее разворачивал сам.

– Что ты за него хочешь? – Гронский повел плечом.

– Часы. Не бумагу, не милость и не поблажку, а время, в которое за мной не приедут.

– Сколько тебе их надо?

– Двое суток, и меньше не возьму.

– Сорок восемь часов я тебе дам и дам их собой, а не бумагой, – он повернул руку и посмотрел на циферблат, но часа не назвал. – Бумаги на такое не бывает, и не проси, а если бы и была, ей цена та же, что ордеру без подписи. Пока дело за мной, за тобой не приедут: ехать по моему делу без меня им неудобно. Станет удобно – я тебя не удержу и врать про это не стану.

– Мне и этого хватит с избытком.

– На что тебе двое суток? В Гнездо, что ли? – он усмехнулся углом рта, невесело. – Туда обернуться и назад – дело полудня.

– Съездить я и вчера съездил, – выговаривать это было противно. – К закладу меня не пустили. Провели вдоль тесового забора от угла до угла, показали ворота с той стороны, где ворот нет, и назвали цену: полтораста тысяч за душу, и не за мою. Время мне нужно не на дорогу, а на забор и на эти деньги, которых у меня нет ни рублем.

– Полтораста, – он хмыкнул в сторону, без всякого веселья. – За такие деньги артель ломит породу всю зиму. У тебя, Чернышев, нет ни артели, ни зимы.

Он расстегнул папку, вынул чистые листы и подвинул их ко мне со своей ручкой.

– Пиши, – велел он. – По подписке, про воскресенье, про лед и про то, что ты там с человеком сделал, – своей рукой, с числом и с часом.

– Сутки просрочены. Какое число мне ставить?

– Ставь верное, а сутки я беру на себя.

Писал я долго: правая ладонь под холстом держала ручку плохо, а левой я не писал вовсе. Гронский за спиной не стоял и в лист не заглядывал, а ходил от стола к каменке и обратно, и половица под ним всякий раз попадала та же. Аглая унесла кружку, вернулась и села в углу с домовой книгой на коленях, лицом к двери.

– Кузнецкое дело я веду не первым, – уронил он мне в спину, не оборачиваясь. – До меня его вел человек, и человек этот мне не чужой…

На этих словах я поднял голову и посмотрел ему в спину. Он стоял у каменки, грел ладони над плитой, и по спине его не читалось ровно ничего.

– Пиши, не оглядывайся.

Дописанное он прочел стоя, у лампы, ни строчки не выговорив вслух, сложил вдвое и убрал в папку. Внизу он приписал сбоку свой час и несколько слов, подписал приписку сам, и вот тут заверенное число впервые встало не против меня. Наряд Ерша он толкнул мне через стол обратно.

– Забирай назад и вози при себе, не вынимая.

– Зачем он мне?

– Затем, что сличать мне будет нечем, а сличать придется, – молния на папке пошла у него разом. – У себя в управлении такой бумаги я не достану: выпишут, проведут и подошьют без меня, как ордер. Держи в кармане и не показывай никому, даже мне, пока не попрошу.

Васька вывел машину со двора задом и до промзоны гнал, как гоняют, когда сзади сидит казенный: ни разу не тормознул на колдобинах и ни разу не оглянулся. Гронский сидел прямо, папку держал на коленях, а телефон вынул, глянул на окошко и погасил, не поднося к уху. И кому же он не отозвался при мне, если окошко погасло, а руку от кармана он так и не убрал? Гадать было некогда: у переезда стоял тягач с погашенными фарами.

Сивый вышел на стук не сразу, а когда вышел – встал в створке грудью и казенного во двор не пустил, хотя тот и шагнул.

– Погоди, начальник, – проворчал он Гронскому в лицо, а рукой показал на меня. – С хозяином сперва перепишем, при тебе же, чтоб после не было разговора.

– Переписывай, коли надо.

– Долю с промывки я с тебя снимаю, – Сивый повернулся ко мне и говорил уже только мне. – Прииск твой стоит, промывки нет, и доля моя стоит ровно ноль. Пиши мне день артельщика: две тысячи в сутки, с той ночи и по сей час. И отдельно за то, что двор мой увидит казенный человек, а цену этому я назову не сегодня.

– Согласен, пиши с той ночи.

– Слово при своем парне и при нем, – он мотнул подбородком на Гронского, а створку отвел. – Заходи.

Двор был засыпан снегом с угля, черным поверху и белым в изломе. Матрена вывела пустого, держа его за локоть, как водят слепых, и посадила на короб у стены. Сел он ровно так, как его посадили, и сидел, положив на колени мертвую руку и живую. Молча она поправила ему шапку и отошла к сараю, а на нас не глянула вовсе.

Спроса Сивый ждать не стал, а шагнул к коробу, оттянул на пустом полушубок, вынул у него из-за пазухи сложенный вчетверо лист и положил его на крышку, разгладив ладонью от середины к углам.

– Я его вез сутки и обшарил сразу, как всякого, – на крышку рядом с листом легли дешевые часы на резинке, портмоне и кольцо с камушком. – Часы взял, деньги взял, кольцо взял. Бумагу вернул на место, потому что бумага не деньги, а с чужой бумагой в кармане человека и продать никому нельзя.

Рядом я выложил свой наряд, Васька посветил телефоном сверху, и оба листа легли под общий свет: бумага та же, до последней ряби в углу и до слепого оттиска под шапкой. В левом верхнем углу отпускной стояло от руки имя – Гущин Аникей, – а ниже имени шла подпись, короткая, с длинным хвостом, заваленным влево.

Гронский наклонился к крышке, посмотрел на эту подпись и выпрямился. Ни слова про нее он не проронил, а проронил другое, тихо и себе под нос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю