Текст книги "Право Крови (СИ)"
Автор книги: Димитриос Пур
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Дальше по повестке не вышло, потому что в коридоре за спиной загремело железо, двери развели с обеих створок, и в зал вкатили больничную каталку – на резиновом ходу, с поднятым изголовьем, с капельницей на стойке. Катил её Севастьян одной левой рукой, потому что правая у него висела на косынке, и по тому, как он налегал плечом, видно было, чего ему стоит каждый шаг.
На каталке лежала Анастасия Волкова, и нога у неё была забрана в аппарат со спицами, до самого бедра, лицо серое, губы белые, а поверх больничного наброшена чья-то мужская куртка, и волосы она успела убрать.
– Княжна, вам в палате положено, – начал было кто-то из зала.
– Из палаты я вышла под расписку, – она приподнялась на локтях, и Севастьян придержал изголовье. – Отказ подписан мною. Дайте говорить.
– Из стражи ей отбили до света, – Севастьян держался за поручень каталки, как держатся за перила. – Дело о Кузнецком стоит на этой же повестке, и кто по земле идёт вторым, там тоже прописано.
Дольше, чем следовало, Шаховской помолчал, потом кивнул.
– Трое суток тому на Кузнецком меня вынули из-под плиты и держали, пока не подняли улицу, – говорила она негромко, но зал был не такой большой, чтобы кто-то не расслышал. – Стража при мне заставила меня сказать это вслух. Повторяю здесь, при Совете, и повторяю полным именем: я, Анастасия Игнатьевна Волкова, обязана жизнью Ярославу Дмитриевичу Чернышеву. Долг жизни признаю и оспаривать не стану.
Тут зал шевельнулся весь, разом, а кто-то у окна проговорил негромко: «Ну и ну», – и слышно это было отчётливо.
– Долг записан, – Шаховской подождал, пока стихнет. – Чего вы просите у Совета?
– Три ночи я это в себе поворачивала, – смотрела она не на меня, а в потолок, и говорить ей было трудно, а останавливаться она не хотела. – Всё спрашивала себя: кому осталась должна, тому ли, кто снял плиту, или демонологу, как его при мне звали? И вышло, что человек один, а имён у него два, и второе выправили те же, кто за плитой не пришёл.
– Стало быть, и выбирать не из чего, – она перевела дух, и слышно стало, как капает в стойке. – Поручительства за его заявку не прошу, а даю. И приношу роду Чернышевых вассальную клятву, со всем, что за мной есть.
Князь Игнат Волков сидел через два места от Щербатова, и до этой минуты я его среди прочих не различал, а тут он поднялся, и стало видно, что он выше всех в зале на голову и что на дочь он не смотрит.
– Род Волковых за это не отвечает, – сказал он ровно и коротко, будто пункт зачитывал. – Ни имуществом, ни именем, ни словом. Заявление дочери – её личное. Прошу занести.
– Занесено, – отозвался писарь.
Волков вышел из-за стола, прошёл вдоль каталки вплотную, локтем едва не задев стойку с капельницей, и не сказал дочери ни слова и головы не повернул, а дверь за ним придержал охранник. Куда ей теперь, в отцовский дом?
– Поручительство принимается под личное имя Анастасии Игнатьевны, – Шаховской дождался, пока стукнет дверь. – Срок общий с заявкой. Заседание идёт дальше.
Севастьян развернул каталку одной рукой, я взялся за изголовье с другой стороны, так мы и выкатили её в коридор, а потом по пандусу на ступени, и никто из зала за нами не вышел.
Снаружи было солнце и ветер, внизу, у водокачки, стояла наша телега, кобыла жевала что-то из-под ног, а Захар с Аглаей встали по обе стороны каталки, и Аглая, ни слова не говоря, поправила княжне куртку на плечах.
– Слушайте, – сказал я им троим. – Скажу один раз, а дальше буду делать.
И выложил всё подряд, как оно у меня легло. Про полосу на схеме сказал, что не прихоть это межевщика, а линия, ведённая с промысла через мою межу под склеп, и что мешки без клейма Кондрат гоняет по ночам не куда попало. Городскую породу в нижнем отвале, чужую тому полю начисто, я пробовал сам и не спутаю ни с чем, а мачту переставили ночью за угловой столб и навели не на забор, а ровно на гребень, под которым земля отдаёт железом.
– Значит, бурят не участок, – выговорил Захар медленно. – Под нас бурят.
– В горло бурят, – поправил я. – У жилы есть горло, я его чую ртом, а больше в этих краях его не чует никто.
Тогда я и спросил – не про себя, а вслух, глядя мимо них, туда, где на карнизе топтались голуби, потому что деваться ему было некуда.
– Ярополк. Ключники – это мы?
Долго дух молчал, так долго, что я успел решить, что он опять провалился.
– Мы, – отозвался он наконец, и голос был не тот, каким он подначивал меня на дороге. – Чернышевы стояли на горлах. Запирали, кормили, отпирали по мерке. За то нас и держали, за то и звали к столу.
– Кто вырезал?
– Не знаю, – выговорил он это быстро, слишком быстро для человека, привыкшего к длинным речам. – Ремесло переписали на другое имя, а род извели за одно поколение, и мне от него не оставили даже имён, правнук.
Стало быть, вот от чего мать ставила мне печать своей рукой в последнюю свою неделю. Пряталась она не от Морозовых: те землю берут деньгами и мачтой, им проще выкупить. Мать знала, кто придёт и за чем именно, и заперла во мне не силу, а кровь, по которой ремесло это читается снаружи. А если читается оно так же ясно, как я теперь читаю землю, то с сегодняшнего полудня я стою в чужом реестре с именем, часом и пометкой сбоку.
– Ярослав Дмитриевич, – Анастасия смотрела на меня снизу вверх, и говорить ей было больно, а говорила она через силу. – Срок к доходу подвешен нарочно. Земли у вас нет, дохода не будет, и они это знают.
– Знают, – согласился я. – Только вчера они меня считали расходником, а сегодня я им встречный заявитель на ту же жилу.
– Хуже некуда.
– Зато яснее.
Издали мачта на бывшей меже гудела и сейчас, а слышал я её не ухом, поясницей, и стоял над этим горлом безземельный, с одной строкой в чужом реестре. Гнездо у меня отняли на бумаге, и на бумаге же вернуть его теперь нельзя, потому что бумаг у меня не осталось никаких.
– Домой, – я взялся за каталку. – Княжну сначала к нам, палату им отдавать нельзя.
– А дальше-то что, хозяин?
Поглядел я вниз, на телегу, на кобылу, на кроссоверы вдоль тротуара, и сказал так, чтобы слышали все трое и чтобы потом с меня спросили.
– Дальше межу я не отбиваю, межи у меня нет. Гнездо я не отдам, а заберу – с промыслом, с людьми, с вагончиками и с той мачтой. И начну не с бумаги.
Глава 15. Первый ход
Брус с ворот я снял руками, без лома, благо скоба держалась в гнезде, а другое разбило давно. Тихо разошлись створки, снег у входа был сбит машинами и схвачен коркой, и по этой корке я дошёл до верхнего ската, откуда к промывочным колодам вела лестница из вкопанных шпал. Ночь стояла ясная, звонкая, а внизу, под настилом, вода шла по канаве ровно и громко. Позади, на межевом столбе, висела жестянка с морозовской вывеской, прибитая криво.
Земля за столбом слыла стужинской, а по описи выморочных выходила ничьей, и колоды стояли на ней все. Мыли тут по чужой бумаге на промысел, а бумага на промысел земли под собой не покупала, и выучил я это накануне, отстояв очередь в присутствии.
Вниз я шёл ощупью, держась за перила из трубы, а внизу пахло мокрым камнем и соляркой. Горло жилы я нашёл ртом раньше, чем рукой: с языка пошло знакомое – камень, кормленный сверху и вскрытый неаккуратно, с придавленной стороны. Кровь моя это горло когда-то держала, а держать и запирать – работа одна и та же.
– С придавленной стороны и жмут, – обронил Ярополк из-под затылка, лениво, будто спросонок. – Не в лоб дави, а поперек, как ключом, и держи, покуда камень не привыкнет.
Ладонь я положил на мокрый плитняк у канавы и надавил поперек, как он и сказал, не силой, а так, как поворачивают тугой кран, когда боятся сорвать резьбу.
Сразу вода не встала. Сперва она пошла тише, потом стала спадать ступеньками, обнажая серый ил и застрявшую щепу, и, покуда я обходил нижний ряд, в лотках осталась одна жижа. Вагонетка наверху тронулась сама и встала на середине ската: ворот там крутила вода, а воды больше не было.
Наверху загремело железо, и по лестнице запрыгал свет фонарика, дергаясь по стенке.
– Стой, где стоишь! Кто там ходит? – крикнули оттуда с одышкой. – Тимоха, свети ниже, ниже свети!
Вышли из темноты мужики в ватниках поверх спецовок, у переднего лом, у заднего телефон в кулаке, и подняло их, похоже, не моё железо, а тишина в канаве.
– Пустышка стужинская, – опознал меня передний и опустил лом на ладонь ниже. – Ты, что ли, воду убрал?
– Я.
– А обратно?
– Могу и обратно.
Лом он не бросил, но и не поднял, а в свете фонарика стало видно, что руки у него разъедены до мяса и перчаток нет.
– Слышь, – подал голос второй и осекся на полуслове. – Ты нам канаву не мучай, а? Нам на ней добычу брать.
– Кому добычу?
– Конторе, кому же.
– Контора вам сколько не платит?
Молча переглянулись они, и передний в темноте плюнул под ноги.
– Третий месяц как не платят, – процедил он. – Сперва велели ждать конца квартала, потом сказали про пересчет. А ты сам-то как думаешь, долго я на этом протяну? Домой я хожу с пустыми руками, и жена уже не спрашивает, чего принес, спрашивает, чего не принес.
– Тогда слушайте сюда. Воду держу я и держу сам, потому что идёт она не по трубе, а по жиле. Отопру утром, при вас, и мыть будете вы, а платить буду я.
– Ты? – фонарик мотнулся мне в лицо и опустился. – Чем платить-то станешь? Ты же гол как сокол, вся округа знает.
– Знает округа и другое: у весовой мне отказали, а наряд я унес. Приведете старшего – при нём и назову цену.
Ушли они не сразу, покурив на ходу, и уже с лестницы задний крикнул, что Афанасия приведут к свету сами, потому как тот стоял на воротах ещё при Чернышевых-старших и барина не боится. Слово «барин» он выговорил без насмешки, и вышло хуже насмешки.
До света я сидел на ящике у нижней колоды, держа руку на камне, а горло закрытым, как держат собаку, упирающуюся всем весом.
Привели их с рассветом, и с ночными вышла бригада, а пересчитал я её по головам молча, потому что платить собирался с этого счета. Впереди шёл сухой старик в брезентовом плаще до земли и оглядывал по дороге всякую мелочь, как оглядывают чужой двор.
– Афанасий Егорыч, – назвался он, руки не подав. – Ты чей будешь? Барыню вашу покойную знал, а тебя знать не знаю.
– Ярослав Дмитриевич. Работа тут с нынешнего дня моя.
– Твоя, – согласился он и посмотрел на пустые лотки. – Только вода-то чья? Вода общая.
– Смотрите.
Медленно, чтобы не рвануло, я снял ладонь с камня, и вода пошла по канаве обратно, вспухая грязным валом, ударила в колоды и вскоре стояла в лотках по кромку. Бригада молчала, а ночной, с ломом, зачем-то стянул шапку.
– Вон оно как, – протянул Афанасий, и в голосе ничего не дрогнуло. – Ну, положим. А расчет?
– Две тысячи на руки каждому за день и десятая доля с промывки на бригаду сверху, делите как хотите. Расчет в субботу, с первой сдачи, а день пошёл с этого часа.
– В субботу, – повторил он и поглядел на меня так, как глядят на пустой лоток. – А до субботы чем? Обещанием барским? У нас в конторе оно давно лежит и не всходит.
– Деньгами не дам, потому что их у меня нет, и врать вам я не стану. Дам залог.
Захара я кликнул наверх, и он свел в ворота кобылу с телегой, распряг у насосной и намотал повод на скобу. Тягло на дворе одно, и на нём и дрова, и пахота.
– Кобыла с телегой ваши, если в субботу расчета не будет. Уводите и продавайте, а двор мой останется без тягла до лета.
Молча подошёл старик к кобыле, поднял ей губу, поглядел зубы, ощупал бабку, задержавшись на левой задней, и только после этого обернулся.
– Сам-то знаешь, что она у тебя припадает на эту ногу? – процедил он, отпустив бабку. – Ну да хромое, а живое, за живое дают. Положим, барин. Только знай: не будет субботы – уведем при всех.
– Ты вот чего не спрашиваешь, а спросить должен, – буркнул он. – Почему за ночь с промысла сюда никто не пришёл? Ты ведь ждал?
– Ждал.
– И не придут. Участок за межой контора сняла с довольствия зимой, железо перекинули на штольню и на весовую, а нас оставили мыть руками, потому что списанное железа не просит, и весовщик бывает тут объездом, и то редко. Вчерась у верхнего отвала тревогу подымали, собак пускали – так это у них, а до нас не докатилось.
– А телефон?
– А телефон был у бригадира, да бригадира с довольствия сняли раньше железа.
Коротко и невесело засмеялись люди за его спиной, и с этого смеха всё сдвинулось. Быстро разобрали лотки сами, старший развел народ по рядам, и промывка началась до солнца. Железо я взял тут же: в насосной под верстаком с давних пор лежало списанное конторой – грохоты с рваной сеткой, скребки без черенков да резина в трещинах, и правили это при мне, гнутое о рельс, а сетку сшивая проволокой.
«Газель» пригнал к полудню Захар, и пригнал не наемную: сговорился он на приемке в Гнезде, где намытое брали и без наряда. Поселок так звали с давней промывки, а морозовское дело того же имени тут ни при чём. А сговор вышел такой, что машина ходила под сдачу, приемщик же снимал за неё долю с каждых весов, покуда мы не отдадим разом.
Придирчиво принимал старик железо, штука за штукой, гнул скребок о колено и только после этого пускал в дело, а негодное складывал у настила.
– За грохоты спасибо, а резина-то на что годится? В такой люди по колено в воде простоят до первой простуды, – проговорил он, не оборачиваясь.
– Что нужно, называй сейчас, к вечеру будет и это. Только не купленное, а собранное, и с отдачей после первой сдачи.
– Сапоги на бригаду, бочку под топку и чайник, барин. Люди работают, покуда есть чай, а без чая они работают до обеда.
Бочку из-под соляра выкатили от насосной свою же, чайник Захар обещал снять с материной кухни, а за сапогами пошёл по дворам Гнезда под слово: у кого пара лишняя, тот отдаёт нынче, а берёт с первой сдачи и сверх того. Записал я это на обороте ведомости, и против каждой пары встало чужое имя.
На сером казенном седане приехал Феликс Гронский, когда бригада села обедать на отвале.
Конвойных он оставил у ворот, а сам прошёл к настилу и положил папку на доски, где мы взвешивали.
– Хорошее место, Ярослав Дмитриевич, – оценил он, глядя не на меня, а на колоды. – Тихое. Давно тут моете?
– Час назад было тише.
– Верю. Полдень был вчера, помните? – Он раскрыл папку и вынул лист. – Отсрочку я объявлял при всём Совете, там же она и истекла. Дальше сказки кончаются: сегодня дело либо оплачено вашей подписью, либо к вечеру уходит наверх, и читают его там уже без меня.
– Служба та же?
– Та же и самая узкая, какую я сумел выкроить. Внештатный разборщик чужих клейм, являться по вызову. – Он положил палец на строку и подвинул лист по доскам. – И объявлять письменно всякое применение дара. Всякое, без деления на большое и мелкое.
– А ваш-то в этом резон какой?
Он поднял голову, и лицо было усталое, без игры.
– Простой, – процедил он. – Пока вы под подпиской, вы мой. Без подписи вы ничей, а ничьими кто занимается? Другой отдел, и там я вам не помогу ни словом. Дело перестанет быть моим сегодня к вечеру.
Лист был обыкновенный, отпечатанный на плохом принтере, и прочитал я его весь, включая мелкое внизу, где стояло, что копии на руки не давали, а подлинник шёл в производство.
– Мне копию.
– Не дам, не положено, – он и не поморщился. – Подшивается в дело.
– А читать это, кроме вас, кто будет?
– Я и учет клейм, там подшивают по номерам, – он забрал лист и вложил его в папку. – Ложится всё в моё производство, а оно одно, то самое, кузнецкое, по которому вас и возили. Другого дела я не веду и не возьму, покуда это не закрыто.
Ручку он подал свою, а расписался я полным именем, как в домовой книге, и Гронский тут же перевернул лист и постучал ногтем по графе.
– Первая строка – сейчас. Что вы делали этой ночью на воротах прииска и после ворот.
– Запер горло жилы рукой. Утром отпер.
– Слово в слово так и пишите, – он смотрел, как я вожу ручкой, и на середине строки остановил. – «Рукой» уточните. Ладонью, обеими, через камень, через воду?
– Ладонью, через камень.
За спиной у меня в это время негромко разговаривали, и слышал я весь разговор: молодые спрашивали у Афанасия, правда ли, что серый из Инквизиции и что теперь тут казенный догляд, а старик отвечал, что доглядывать станут за хозяином, а не за ними.
Кончилось на середине обеда: двое поднялись, отряхнули колени, положили лотки на настил, и старший выговорил в мою сторону, ни на кого не глядя:
– Мы не воры, барин, ты не думай. Как тебе объяснить-то? Брат у меня под подпиской отходил свое и вышел чистым, а с тех пор его никуда не берут, кроме казенной артели, и платят там против людской смешно. Насмотрелся я, второй раз в доме такого не хочу.
– Расчет за день оставьте себе.
– И оставим, – буркнул он, и они пошли к воротам мимо конвойных, и никто их не тронул.
Пересчитал я снова, уже про себя, и поправил ведомость, зачеркнув прежнее.
– Второе, – Гронский сложил папку и придержал её в руке. – Промысел на кого пишете?
– На себя.
– Не выйдет. Род за вами какой записан? По реестру вы безродный, а безродный владельцем промысла не значится, ему в графе нет места. Землю вы подали, доход с неё считают, а заявку на промысел подписывает за вас тот, у кого род есть или кто в чьем-то роду записан.
Захара я позвал от «газели», где он возился с креплением грохотов, и он подошёл, вытер руки о штаны, выслушал и, не спросив ни о чём, взял ручку.
– Сажин Захар Кузьмич, – выговорил он, выводя буквы крупно. – Вассальный дома Чернышевых.
– «Вассальный» тут не пишется, – заметил Гронский.
– Пишется, – Захар дописал и поставил точку с нажимом. – Кому надо, тот прочтёт.
Вскоре серый седан уехал, и на прииске всё стало моё, кроме бумаг, а бумаги были чужие: одна на Захаре, другая в папке у следователя, и на обеих моя рука.
Намытое я взвесил сам, при Афанасии, и вписал в разлинованную от руки ведомость. Цифра вышла живая – небольшая, а живая, и первая с той земли, на которую я подался. Свёз намытое Захар на приемку, расписавшись за меня своим именем, и вернулся к сумеркам, отдав с весов приемщикову долю.
За третий гребень «Талого Лога» мы поехали, как только Захар вернулся с приемки. Взял я людей и его, и по дороге никто не разговаривал, потому что все знали, зачем едем и что придется вынимать.
Крепко завалило створ горловины: рухнула не порода, а вся деревянная обделка со стойками, и поверх лежала туша, оставленная мной ещё до Кузнецкого и на морозе сросшаяся с камнем. Разбирать пришлось от края, снимая по стойке и подпирая брусом каждый выход, и работали мы, пока фонари не стали давать больше тени, чем света.
Спиридона нашёл Афанасий, по сапогу.
– Тут, – позвал он и больше за вечер не сказал ничего.
Долго вынимали, зато вынули целым, что бывает нечасто, а куртку я снял свою, потому что накрыть было нечем.
На Дербеневскую приехали затемно, и во дворе горел один фонарь над помойкой. Наконец Настасья Лаптева вышла на стук в тапках и накинутом пуховике, отодвинула край куртки и постояла так, сколько ей было нужно, а дочка стояла в дверях и не выходила.
– Обещал к субботе, – проговорила она наконец.
– Раньше вышло.
– Раньше, – она застегнула пуховик и стала считать вслух, ровно, будто по бумаге: – Место на Даниловском – двадцать восемь тысяч, если рядом с его матерью, а не рядом дешевле, только я не рядом не хочу. Вынос и яма – восемь тысяч. Плита самая простая, с буквами, без карточки – тридцать одна тысяча, и это без установки, установка весной, потому что зимой земля ходит.
Слушал я и считал за ней, и выходило больше, чем дала первая промывка на колодах, и заметно больше.
– За место у меня внесено, – прибавила она тем же ровным счетом. – С последнего его расчета, что контора выдала осенью. Вынос берут после, с ямой вместе, остается плита, а плиту в камнерезной принимают с задатка, и задаток у них треть.
Достал я привезенное Захаром с приемки и отсчитал ей задаток прямо на капоте, при фонаре, а она пересчитала следом и остаток вернула мне в руку, не объясняя зачем.
– Остальное к весне, к установке, – сказал я. – Раньше не надо?
– Раньше и не примут, у них до земли работа стоит.
Кивнула она, не поблагодарив, и, повернувшись к подъезду, обронила в сторону, будто вспомнила:
– Знаешь, почему его в конторе в пару никто не брал? Думаешь, из-за нрава? Не из-за нрава. У него левая рука с давнего обвала не разгибалась до конца, он её в рукаве прятал и в паре тянуть не мог, вот и списали в одиночки. И воду он обходил по той же причине: руку в холодной сводило так, что лоток не удерживал. А в забое сухо, и в забое он был лучше многих, только одному там нельзя.
– Он мне про руку не сказал.
– Он и мне про неё не говорил, – она потянула дверь подъезда. – Всю жизнь не говорил, а я всю жизнь знала.
Закрылась дверь раньше, чем я успел сказать слово, и вышло правильно.
– Без сна ты который день, – обронил Ярополк, и обронил без жалости, будто вел счет чужому добру. – К ночи руку с горла снимешь не там, где метил, и вода пойдёт куда сама знает.
– До трактира дотяну.
– Дотянешь. А дальше не тяни.
Харитона я перехватил в трактире напротив присутствия, где служилые ужинали в долг под жалованье. Сидел он в углу, спиной к залу, перед ним стояли солянка и чай, а у локтя лежал сложенный лист, тот самый, что принесли ему вчерашним полднем, уже с чужой пометкой.
Ведомость и материн межевой план я положил на стол, накрыв ими меню.
– Ведомость с колод за межевым столбом, – объявил я. – Первый день. Вписывай в графу.
– Здравствуйте сначала, – он отодвинул солянку, развернул план и склонился над ним близоруко, водя пальцем по линиям. – Так… столб, канава, отвал старый… а промысел на кого записан?
– На Сажина Захара Кузьмича.
– И хорошо, что не на вас, вас бы завернули, – он выпрямился и потянулся за реестровой выпиской. – Доход, Ярослав Дмитриевич, в эту графу считают с земли, а не с имени того, на кого записан промысел. Земля ваша по заявке, колоды на ней стоят – значит, пойдёт.
– Пиши.
Долго писал он, приговаривая под нос каждое слово, а я смотрел сверху, как в графе появляется строка.
– А очередь? – спросил я, когда он поставил число. – Заявка моя какой стоит?
– Второй, – отложил он ручку и выговорил просто, без удовольствия: – Механика короткая. Видите пометку сбоку, вон ту? Казенный запрос от ведомства, и держит она заявку за тем, кем ведомство занимается, а снимается вместе с делом. Пока дело живо, вы вторым и никуда не денетесь, зато и подвинуть нельзя.
– Значит, пока я под ним, меня не пересидят.
– Именно. И держат вас, и берегут одной строкой.
Чай он допил и посмотрел на план снова, уже без надобности, как смотрят на старую вещь.
– Барыня ваша прошение подавала не раз, и последнее было толковое, с этим самым планом. А ходу почему не дали? Не потому, что кто-то злой, а потому, что после закрытия квартала Стужино пошло по описи выморочных, а выморочное лежит и ждёт наследника с бумагой. Прошение ушло в общий короб и лежит там, где такое и лежит.
– А земля?
– А земля ничья, оттого заявку и приняли. Была бы чья – вас бы и слушать не стали.
Промокнул он строку, закрыл журнал и придвинул мне план обратно через стол.
– И последнее, за что вы мне спасибо не скажете. Кто эту графу с утра, как отопрут, читает первым? Не Совет и не я, а тот, кто держит промысел по ту сторону межи, потому что у него в присутствии сидит свой человек и читает всё, что касается их линии. И спорить он будет не про доход, доход у вас теперь бумажный и чистый. Спорить он будет про столб.
– Столб стоит с барыниных времен.
– Столб деревянный и вкопан в мерзлое, – он поднялся и стал застегивать пальто, не глядя на пуговицы. – Ночью его выдернут и переставят на сажень в вашу сторону, а поутру потребуют нового межевания, и покуда землемер ходит, мыть нельзя ни им, ни вам. Так делали при вашей матери и до неё.
На улицу я вышел через кухню, в ясную и звонкую ночь, перебивающую выхлоп прогретой машины.
Серый седан стоял у присутствия без огней. Конвойный на переднем сиденье кивнул мне, как знакомому, и снова уткнулся в телефон. Спрашивать, кого Инквизиция дожидается у черного хода, я не стал. Гадать было некогда.
Захар ждал у выезда с заведенным мотором и тяжелым ломом в кузове. Выехали мы немедля, потому что графу отпирали с рассветом, и до этого рассвета мне предстояло отстоять собственную границу.
Всю дорогу я смотрел в темноту за лобовым стеклом и думал об одном. О тонком деревянном столбе с морозовской жестянкой, который чужие руки прямо сейчас выдирают из мерзлой земли, чтобы вкопать поближе к моим колодам. И объяснять этим людям, где проходит моя межа, я собирался не по закону, а тем самым ломом.




























