412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Старый » Промышленная революция (СИ) » Текст книги (страница 7)
Промышленная революция (СИ)
  • Текст добавлен: 15 мая 2026, 21:30

Текст книги "Промышленная революция (СИ)"


Автор книги: Денис Старый



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Глава 9

Петербург.

15 февраля 1725 года.

Передо мной стоял измученный, сломленный старик. Света, падавшего из высоких окон, хватало, чтобы безжалостно высветить каждую деталь его падения. Спутанные, давно не мытые седые волосы жалкими прядями спадали на впалые щеки. На нем висел небрежно надетый, повидавший виды камзол, сукно которого местами пошло белесыми пятнами от въевшейся сырости – верного признака тюремных казематов.

Его глаза, глубоко запавшие в темные глазницы, казались потухшими, словно присыпанными пеплом. Вполне логично. Стоит предположить, что пребывание в сыром каменном мешке Петропавловской крепости длиною почти в год уж точно здоровья не прибавляет, особенно в его почтенных летах.

Человек стоял, ссутулившись, втянув голову в плечи, и смотрел на меня исподлобья. Так смотрит загнанный зверь на нависшего над ним хищника – хищника, который уже затравил свою пищу, прижал к земле, и которого жертве хочется безмолвно умолять: «Оставь жизнь… Не жри». Но ведь понятно, что милосердия в дикой природе нет.

Вот и во взгляде моего гостя читалась обреченность и животный страх. Но законы природы неумолимы, они едины для всех: сильный пожирает слабого. Но… только если сильный действительно голодный, а слабый вкусный и ненужный для иного. Вот тогда и жрать можно.

Иван Тимофеевич Посошков. Именно он и был тем гостем в моем кабинете. Пока именно гостем. Не докладчиком ни даже верноподданным, гость. Ибо человека этого я уже заочно уважал, коллегу, которых в этом времени просто не сыскать. Ну и читал про него, как и любой студент, познающий профессию связанную с экономикой.

Я неспешно прошелся вдоль массивного стола, не сводя с него цепкого взгляда. Очень, очень интересная фигура. Парадокс своего времени. По сути, этот сгорбленный старик в грязном камзоле – первый русский экономист.

Гений-самоучка, опередивший эпоху на столетия. Пусть строгую теорию бумажных денег он для России и не вывел, но то, что он излагал на страницах своих рукописей, обосновывая введение медных денег… Как он это гениально называл? «Невещественное богатство». То есть деньги, не обеспеченные в своей собственной внутренней стоимости, фиатные деньги! Это был колоссальный, невероятно передовой шаг мысли не только для дремучей Российской империи начала XVIII века, но и для всего цивилизованного мира.

Я детально познакомился с его главным трудом. Читал ночами, вчитываясь в витиеватую вязь строк. И сейчас, глядя на его трясущиеся, испачканные чернилами и тюремной грязью пальцы, я понимал: этот человек – единственный во всей огромной стране, кто сможет меня понять. Если я начну выдавать ему основы макроэкономики, значительно опережающие мысль нынешнего столетия, его разум не отторгнет их как ересь. Он ухватит суть.

Своего рода родственная душа. Ведь в своих трактатах он, вопреки традициям эпохи, подходил к государственным делам не с позиции теологии или слепого обычая, а с точки зрения статистики и примитивного, но математического моделирования. Да, на уровне понятий своего времени, но это был зародыш той самой Экономической науки, которую Российская империя в реальности получит только к середине XIX века.

А еще мне нужен тот, кто сможет с небес меня снимать на грешную землю. Реалии я уже понимаю, но до конца ли? Например, я не вижу препятствий для того, чтобы начать печатать бумажные деньги, ну кроме того, чтобы бумага и краски были качественными. А в экономических предпосылках и законах, нет, не видно противоречий. Но они же есть? Почему тогда до конца этого века в России не вводили бумажные деньги?

И все же, я не сразу вызвал его к себе из каземата. Ну или из дома. Отпустили-то его на третий день после моего «воскрешения». Хотя логика кричала, что именно такой шаг напрашивается первым – встретиться с коллегой.

Я остановился напротив Ивана Тимофеевича. Посошков инстинктивно вздрогнул и опустил глаза в пол. Как же, сейчас государь начнет куражиться.

– Ты удивлен, Иван Тимофеевич, что предстал в светлые очи мои? – медленно, чеканя каждое слово, спросил я. Мой голос гулким эхом отразился от сводчатого потолка, попал в темечко Посошкова и его словно бы поразил электрический разряд.

Посошков вздрогнул, судорожно сглотнул. Кадык на его худой шее дернулся.

– Зело удивлен, государь… – каркнул он надтреснутым, давно отвыкшим от речи голосом. И тут же, сквозь обязательную раболепную форму, я уловил в его тоне сухость и явную, затаенную обиду репрессированного мыслителя, недооцененного правдоруба и гения.

Эта едва заметная нота строптивости сработала как искра.

Внутри меня внезапно, словно прорвав плотину, поднялась темная, удушливая волна ярости. Это был не я. Вернее, это вскипал мой реципиент – остаточное сознание прежнего хозяина тела. Петр Алексеевич был в бешенстве от того, что какой-то худородный писака посмел замахнуться на святая святых, на самую основу империи – на мысль о том, что крестьянство нужно как-то ограждать и, страшно подумать, освобождать.

Каким бы Петр не был прогрессивным, но судя по тому, что я узнал, как внутри во мне то и дело появляется сопротивление вольнодумным мыслям, император ревностно относился к крепостничеству, считая его основой и нерушимым институтом России. Не то что мыслей не было об ослаблении гнета, даже в угоду рациональному, чтобы создать прослойку профессиональных рабочих на уральских заводов. Петр укоренял крепость, углублял ее, усаживая этот институт с яму.

Я стиснул зубы так, что желваки заходили на скулах. Дважды. Я дважды перечитал «Книгу о скудости и богатстве», пытаясь, с одной стороны, постичь масштаб ума этого человека, а с другой – наложить его идеи на матрицу современной мне экономики. Прямого указания «освободить крестьян» там, конечно, не было. Посошков был не самоубийца.

Там высказывалась другая, не менее крамольная для дворянства идея. Идея, которую попытается воплотить в жизнь только император Павел Петрович в своем Манифесте о трехдневной барщине – если, конечно, история пойдет по тому же кровавому сценарию, что я помню.

Посошков предлагал, чтобы государство упорядочило все повинности и сборы с крестьян. Чтобы монарх, а не помещик-самодур, жестко регулировал эти процессы на дворянских землях, законодательно ограничив аппетиты владельцев душ. Для боярской и дворянской элиты это было равносильно объявлению войны. За это он и сгнил бы в Петропавловке.

Не понять, почему только Петр так взъелся. Его власти в тех строках ничего не угрожало.

– Поздорову ли живешь? – тихо спросил я, до боли сжимая кулаки за спиной, стараясь унять подступающий чужой гнев, чтобы ненароком не обрушить его на стоящего передо мной больного старика.

– Вашей милостью, в крепости не сладко пришлось.

Я чувствовал, как по спине стекает холодный пот. Казалось бы, я, человек из другого времени, еще не должен был даже успеть привыкнуть к такому абсолютному, рабскому отношению к своей персоне. Но хватило крошечного, микроскопического проявления спеси и скрытой строптивости в интонации Посошкова, как мое новое тело уже начало нервничать, требуя крови и покорности.

Эта жажда абсолютной власти, нетерпимость к малейшему прекословию – она никогда не являлась частью моего прежнего, современного сознания. Это яд самодержавия, впитавшийся в кровь реципиента.

И теперь мне приходится бороться. Ежедневно, ежеминутно душить в себе этого жестокого, темного зверя, готового растерзать любого за косой взгляд. Я сделал глубокий вдох, заставляя мышцы лица расслабиться, и снова посмотрел на экономиста. Взгляд мой стал холодным и расчетливым.

Хотя этот измученный старик и выглядел как человек, полностью лишившийся желания жить, сейчас он сознательно шел по раскаленным углям прямиком в пылающий костер. Нельзя так разговаривать с самодержцем. Нельзя даже полунамеком, даже легким изменением тона указывать императору на то, что он поступил несправедливо. В этом времени за меньшее рвали ноздри и отправляли на плаху.

Но Посошков, видимо, обладал не только гениальным умом, но и звериным чутьем. Он уловил перемену в моем взгляде, почувствовал ту тяжелую, свинцовую ауру гнева, что начала сгущаться вокруг меня. Словно прочитав мои мысли или просто решив, что дергать смерть за усы больше не стоит, он мгновенно сменил пластинку. Его сгорбленная спина согнулась еще ниже в почтительном поклоне.

– Спаси Христос ваше императорское величество, не то сказал я старый, – произнес он, и теперь в его надтреснутом голосе звучала исключительно правильная, глубоко верноподданническая интонация. – Придворный медик ваш, господин Блюментрост, пользовал меня в узилище. И ученика своего со мной оставил, дабы тот безотлучно находился и снадобьями помогал. Дышу теперь ровно, не жалуюсь… Чувствую себя уже не столь худо, государь. Готов был бы и служить вам, да только достоин ли.

Я мысленно выдохнул, загоняя царственного «зверя» обратно в клетку подсознания. Слова правильные прозвучали и Гнев, словно бы пообедав ими, отправился спать.

К моему глубочайшему сожалению, только на третий день, как только мое сознание окончательно закрепилось в агонизирующем теле императора и я смог связно мыслить сквозь пелену боли, я первым делом отправил верных людей в Петропавловку – узнать всё о Посошкове.

Любой экономист из моего времени, получавший системное высшее образование в России, просто не мог не знать этого имени. Я начинал свой путь именно на родине, изучая историю экономических учений. И когда я осознал, «в чье» время я попал, меня прошиб холодный пот. Я боялся банально не успеть. Боялся, что старик уже сгнил в сырости казематов.

В той, иной, известной мне реальности Иван Посошков умер в камере всего через год после кончины самого Петра Алексеевича. И сейчас, глядя на него, я понимал почему. Да, он хорохорится, держит спину, пытается показать, что у него еще есть силы. Но передо мной стоял глубоко, смертельно нездоровый человек. В начале восемнадцатого века он был не просто пожилым – он был реликтовым старцем, до таких годов доживали лишь единицы из миллионов. Ему должно быть почти семьдесят семь лет!

Я с горечью посмотрел на свои собственные дрожащие руки с вздутыми венами. Моему нынешнему телу – пятьдесят два. По меркам будущего – зрелость. Здесь – глубокая, разрушенная болезнями старость. А этому старику – семьдесят семь!

Если бы мне, с моими знаниями XXI века, отмерили эти лишние двадцать пять лет до семидесяти семи… Боже, да я бы перевернул весь мир! Я бы заложил такой индустриальный и экономический фундамент, что Россия стала бы недосягаемым гегемоном. Я бы успел выжечь коррупцию, выстроить институты, воспитать достойного наследника, а не ту свору рвущихся к власти стервятников, что сейчас ждет моей смерти за дверями спальни.

Утопия? Да. Ту же коррупцию не победить. Но я бы боролся, уменьшил ее влияние, возможности коррупционеров.

Но история не терпит сослагательного наклонения. Такого роскошного подарка судьбы время мне не даст. Нужно работать с тем, что есть. Здесь и сейчас.

Я резко отвернулся от окна, подошел к тяжелому дубовому столу и оперся на него кулаками, нависая над разложенными картами.

– Итак, Иван Тимофеевич, – мой голос зазвучал сухо, жестко, по-деловому. – У меня крайне плотный график. Времени на политесы нет. Поэтому сейчас мы быстро пройдемся по основным позициям вашего трактата.

Слова слетели с губ прежде, чем я успел их отфильтровать. Я явно увлекся. Фразы про «плотный график» и «основные позиции» прозвучали абсолютно инородно для этого кабинета, пахнущего воском и старой кожей. Так будут говорить на советах директоров транснациональных корпораций через триста лет, но никак не в Санкт-Петербурге образца 1725 года.

Я замер на секунду, ожидая непонимания. Но, вглядевшись в лицо Посошкова, увидел, как в его запавших глазах вспыхнул острый, цепкий огонек интеллекта. Он не понял слов буквально, но он мгновенно считал их суть – деловой напор, структуру, требование четкости. Он был понятлив. А это главное.

И я решил для себя: Иван Тимофеевич – не тот человек, перед которым я должен носить архаичную маску. Мне не нужно мучительно размышлять, как перефразировать современные макроэкономические термины на старославянский лад, чтобы не звучать сумасшедшим. Он поймет саму мысль.

– Первое, что скажу, – я выставил вперед палец, фиксируя его внимание. – Крестьянского вопроса мы пока не касаемся. Замораживаем эту тему. И еще: ни одна живая душа не должна знать о том, что прозвучит в этих стенах. Мы будем обсуждать архитектуру экономики нового государства.

Посошков вздрогнул, пораженный формулировкой, но промолчал, лишь судорожно сглотнув.

– Что есть такое экономика… После об этом. Нынче второе, – продолжил я, меряя шагами ковер. – Как только ты выйдешь отсюда, ты представишь мне поименные списки тех людей, которые разделяют твои взгляды. Своих учеников, последователей. Я прекрасно знаю, что, когда я бросил тебя в Петропавловскую крепость – якобы для того, чтобы ты «уму-разуму набрался», – твои лучшие люди в страхе сбежали в Нижний Новгород и затаились там.

Старик побледнел как полотно. Его руки мелко затряслись. Он думал, что эта тайна умрет с ним. Ну да… Но потомкам порой известно куда как больше, благодаря историкам.

– Верни их, – припечатал я, останавливаясь прямо перед ним. – Немедленно. Дай им слово царское о моей защите. Мне сейчас до судорог потребен любой мыслящий человек. Любой, кто умеет считать и понимать движение капиталов!

Я развернулся к столу, схватил увесистую стопку рукописи – его выстраданную «Книгу о скудости и богатстве» – и с глухим стуком бросил ее перед собой.

– А теперь, – я посмотрел старику прямо в глаза, и на моем лице появилась холодная улыбка кризис-менеджера, собирающегося резать компанию по живому, – мы поговорим о твоей книге.

И в следующий час в стенах императорского кабинета начался сущий, безжалостный интеллектуальный разгром главного труда всей жизни Ивана Тимофеевича Посошкова. Я вскрывал его меркантилистские заблуждения скальпелем современной макроэкономики.

– Думать же надо, Иван Тимофеевич, ох, думать, когда ты такие прожекты царю на стол кладешь! Ты предлагаешь чеканить медные деньги без привязки к серебру, номиналом выше их веса. А ты забыл, чем это пахнет⁈ – я наклонился через стол, впиваясь в него взглядом. – В народе до сих пор, и память та с молоком матери передается, помнят Медные бунты при отце моем, Алексее Михайловиче! Ты людей не заставишь по доброй воле менять полновесное серебро на твою медь. Начнется паника на рынках. Начнется чудовищная инфляция!..

Я осекся. Слово вырвалось само.

– А ты ведь не знаешь, что такое инфляция, верно? – я вдруг рассмеялся, откинувшись в кресле.

Я увлекся. Боже, как же я увлекся! Впервые за все это время в этом проклятом, пропахшем мазями и смертью дворце я говорил о своем. Я спорил с живым умом! Словно гордый отец, обсуждающий невероятные успехи своего одаренного ребенка, вот с таким же диким, забытым азартом я сейчас говорил об экономике.

Пришлось объяснять. Я сгреб в кучу бронзовые пресс-папье, чернильницы и перья, выстраивая на полированном дубе наглядную модель рынка. Я объяснял ему суть инфляции: как необеспеченная денежная масса, вброшенная государством, неизбежно обесценивается, как торговцы моментально взвинчивают цены на хлеб и соль, чтобы компенсировать потерю стоимости меди по отношению к серебру.

На мое глубочайшее удивление, лицо Ивана Тимофеевича не выразило ни тупого недоумения, ни суеверного страха перед непонятными словами. Его впалые глаза вдруг загорелись лихорадочным блеском. Он впитывал знания как иссохшая губка.

Да, в этом веке не знали самого термина «инфляция», не умели строить графики её причин, но суть-то они на своей шкуре чувствовали! Медные и Соляные бунты прошлого века были идеальным, кровавым примером макроэкономической катастрофы. И когда я разложил ему эту катастрофу по полочкам механизма спроса и предложения, Посошков завороженно кивал.

– Так что? – я прищурился. – Или ты, старый, считаешь, что люди сильно изменились с тех времен? Что они с радостью отдадут свой товар за пустые медяки?

Посошков выпрямился. Куда-то исчез забитый узник, перед императором снова стоял мыслитель.

– Власть, Ваше Величество, зело изменилась, – ответил Иван Тимофеевич, смело глядя мне в глаза. – Люди те же, да страх иной. Стрельцов-бунтовщиков боле нету, кости их давно сгнили. Вольности купеческой нету, урезал ты её железной рукой, государь. Теперь не забалуют. Прикажешь – возьмут медь.

– Разочаровал ты меня, Ванька, – тяжело выдохнул я.

– Хрясь!

Я со всего размаха ударил широкой ладонью по столешнице. Звук выстрелом разнесся по кабинету. Посошков инстинктивно вжал голову в плечи, ожидая удара или крика «В пыточную его!».

Я резко поднялся с кресла. Ноги предательски заныли, но я заставил себя выпрямиться во весь свой огромный рост.

– Да ты сиди, сиди, – я махнул рукой, заметив, как старик попытался вскочить. – Знаю, что больной. Сиди. Это мне не усидеть на одном месте, кровь стынет. А тебе здоровье беречь надо. Нам с тобой еще много славных дел предстоит.

Посошков неуверенно опустился обратно на краешек стула, судорожно сминая в руках полы грязного камзола. Даже представить себе не могу, какие в нем бушевали эмоции. То в огонь, то в ледяную прорубь. Но я не за тем вызвал его, чтобы отрабатывать психологом и лечить фобии.

– Так что? Дела вершить станем с тобой? – усмехнулся я. – Много дел. Нынче в России одним росчерком пера можно все изменить. И нет середины. Либо все худо сделаем, либо – а я верю в это – все добре будет.

От автора:

Инсульт оказался сильным соперником. Я выиграл и этот бой. Мне дали новое тело и систему. Адвокатская хватка моё оружие. Суды, корпорации, интриги, магия. Я готов. /reader/585230

Глава 10

Петербург.

15 февраля 1725 года.

– Мне не нужен ты, как исполнитель. Мне нужен профессор, ученый, который станет учить иных экономике, может взяв что-то в науку и от меня. Готов к серьезным делам? – спросил я.

– Какие уж тут дела, государь… – пролепетал он с горечью, словно глубоко обиженный ребенок, у которого на глазах растоптали любимую игрушку. – В прах ты сейчас развеял все мысли мои, что я в трактате том годами выписывал. Всю жизнь мою обесценил…

– А ты подумай своими сединами! – я остановился напротив него, нависая темной глыбой. – Подумай, отчего я на тебя сейчас кричу и трактат твой рву! Да потому, что с иными людьми в этой державе мне вовсе не о чем говорить! Ни Остерман, ни Головкин, ни один мой сенатор-казнокрад и близко не понимает того, до чего ты додумался сам, сидя при лучине! А я – уразумел.

Я увидел, как у старика задрожали губы. В его глазах блеснули слезы – слезы непризнанного гения, которого впервые в жизни услышали и поняли на самом верху. Старческая сентиментальность… она такая.

– Потому нынче и доказываю тебе, как равному, где ты ошибся, – мой голос стал тише, доверительнее. – А где твои мысли можно было бы и усугубить, развить, написать больше и смелее. А еще… я скажу тебе, как что правильно называть. И мы вместе, слышишь, Иван, вместе напишем новый труд. Великий трактат по экономике державы нашей.

Я усмехнулся, глядя на его ошарашенное лицо.

– Да, старик. Все вот это, что ты мудрено называешь «управлением богатством невещественным», всё это отныне будет называться наукой – Экономикой.

А потом начались споры. Долгие, жаркие, выматывающие споры. Мы исписали углями и чернилами несколько листов голландской бумаги. Я вызвал тройку своих писарей. Они быстро и уверенно укладывали наш спор на бумагу. Иван Тимофеевич освоился окончательно. Он понял, для чего его привезли из каземата. Страх того, что самодержец решил им «пообедать», ушел безвозвратно.

Оказалось, что либо немец Блюментрост действительно оказался недурным лекарем, либо старая закалка Посошкова взяла верх, но старичок вдруг оказался поразительно живым и въедливым. Его ум, освобожденный от страха смерти, работал как паровая машина. Он спорил со мной о пошлинах, доказывал необходимость протекционизма, хватался за голову, когда я объяснял ему устройство современных банков и кредитных мультипликаторов.

Спустя три часа я почувствовал, что силы моего реципиента на исходе. Физическая оболочка не отвечала живости и желаниям внутреннего наполнения. Сердце колотилось в горле, перед глазами поплыли черные мушки. Пора было заканчивать.

Я тяжело опустился в кресло, выдвинул ящик стола и достал оттуда толстую тетрадь, плотно исписанную моим размашистым, современным почерком, который я с трудом стилизовал под местную скоропись.

– Бери, – я придвинул тетрадь к нему. – Это мой трактат. Читай его. И напишешь на него рецензию.

– Ре… что, государь? – запнулся Посошков, бережно, двумя руками принимая рукопись, словно святыню.

– Рецензию. Отзыв. Свое честное мнение выскажешь на бумаге. Что тебе понятно из моих мыслей, что кажется диким, а в чем ты бы со мной, как экономист с экономистом, поспорил.

Я посмотрел на его счастливое, измазанное чернилами лицо и добавил жестко, возвращая старика с небес на землю:

– И не нужно больше бояться. Запомни: не будет больше ни тебе, ни семье твоей худа от меня. Но и ты подумай… Пораскинь мозгами, чем теперь твоя семья зарабатывать будет в новом мире. Капитал, Иван Тимофеевич, сам себя не приумножит. Завтра пришлешь людей. Не по нраву мне твой приработок.

Я замолчал, внимательно разглядывая сидевшего передо мной старика. Внешне – мученик за идею. Но мой современный, циничный разум кризис-менеджера не давал мне забыть одну крайне неприятную деталь. Меня сильно смущало то, на чём этот гениальный мыслитель сколотил свои немалые капиталы.

Водка. Великая радость, проклятие и боль русского народа. Иван Тимофеевич не просто размышлял о богатстве нации, был теоретиком экономики. Он еще и промышлял, держал водочные откупы, в том числе и на сам строящийся Санкт-Петербург. Спаивал народ, набивая мошну.

А еще – карты. Азартные игры. При этом официального разрешения на производство игральных карт он так и не получил, но парадокс заключался в том, что «посошковскими» колодами из-под полы играл весь стольный град Российской империи. Да я уверен, что и в Москве контрабандные картонки этого ушлого предпринимателя были в ходу не меньше.

Если так выходит, что мой, весьма вероятно, будущий первый министр экономики промышляет такими… скажем прямо, теневыми и не самыми чистоплотными делами, это нужно прекращать. Жестко и безапелляционно. Государственный казначей не может быть бутлегером и теневым воротилой. Но рубить сплеча я пока не стал. Сначала нужно занять его невероятный мозг работой грандиозного масштаба.

Более того, при обязательном создании университета, а по мере приезда профессуры этот вопрос будет стоять остро, да и по весне уже начал бы строить здание под учебные классы и лаборатории, Посошков должен занять видное место. Факультету экономики быть! Даже если мне придется выкрасть всех виднейших экономистов нынешнего времени в Европе. Ньютон… староват, наверное, или уже того… Он же тоже был экономистом, среди прочего.

Я прошелся по кабинету, заложив руки за спину, и резко обернулся к Ивану Тимофеевичу:

– В скором времени в Петербург прибудет один молодой, но подающий великие надежды профессор математики. Господин Эйлер. А также я привлеку к делу Якова Брюса. И я сам вам помогу, коли время и здоровье мне позволят. Нам всем нужно будет сесть, запереться и математически всё просчитать. До копейки!

Посошков непонимающе заморгал, пытаясь уследить за моей мыслью.

– Внутренние таможни, Иван Тимофеевич. Их отменять нужно. Под корень выжигать! – я рубанул ладонью воздух. – Без этого ни единого доброго развития державы не будет. Это же где такое видано⁈ Чтобы купцу из Астрахани с товаром до Москвы добраться, ему нужно три, а то и четыре внутренние таможни пересечь! И на каждой – мытнику в лапу дай, пошлину заплати, товар перетряси! Сколько дармоедов в мундирах мы при этом содержим на шее у государства и купечества⁈

Я намеренно накидывал ему эти злободневные, глобальные проблемы. Мне нужно было, чтобы голова Посошкова отныне и навсегда была занята именно этими государственными задачами, которые я считал первостепенными, а не мыслями о том, как тайком напечатать лишнюю партию игральных карт.

Старик выпрямился. Его тусклые глаза вдруг ожили, в них сверкнул яростный, почти молодой огонь.

– Я так же мыслю, Ваше Императорское Величество! – горячо, с неожиданной твердостью ответил Посошков. – Да, первые года два казне тяжко придется, зело тяжко. Ибо пополняться она внутренними сборами перестанет. Но с иной стороны посмотри, государь! Платить ораву мытарей нам тоже боле не нужно будет! А купцы… Купцы куда охотнее станут ездить по иным губерниям! Не станут товар гноить да за бесценок внутри своего уезда отдавать. Ведь ныне как? Не только пошлину казне отдай, но еще и каждому таможеннику, каждой собаке цепной, в руку серебрушку сунь, чтоб не придирался!

Я чуть приподнял брови. Это было высказано абсолютно верно, но для его положения – поразительно, убийственно смело. Хотя… пусть не теряет этого настроя. Я точно не из тех правителей, которые ждут только елейного придыхания и лести в своих ушах. Меня суровая правда куда как больше мотивирует. Заставляет работать.

У меня вообще складывалось четкое впечатление, что поведение старика, но с такими прогрессивными для этого времени мыслями, сильно изменилось за этот час. Сперва он дерзил от отчаяния, потом испугался, а сейчас… Сейчас он рубил правду-матку без всякой оглядки. Это был результат внутренней ломки. Старик просто принял для себя решение. Мол, пожил уже немало, лет мне под восемьдесят, можно и помирать. Он ведь действительно шел сегодня ко мне в кабинет как на плаху, как на Голгофу. А раз смерть не страшна – зачем врать перед концом?

– Нынче в казне есть деньги, чтобы покрыть эти временные расходы на переходный период, – сказал я, с огромным, почти забытым удовольствием развивая профессиональную дискуссию. – А если мы еще дадим правильные звания и льготы купцам, да железной рукой приструним аппетиты самих губернаторов на местах… то торговля шибко в гору пойдет.

Посошков подался вперед, вцепившись узловатыми пальцами в подлокотники стула.

– Тут вот еще что, государь… – заговорил он хриплым полушепотом, словно открывая великую тайну. – Твоими указами повинно еще и определить особые места. Места, где торговцам собираться безбоязненно можно! Можно ведь много мытарей по Руси-матушке разогнать, а в крупных городах купцу чужому всё едино петля. Там градоначальник свою серебрушку вымогает, губернатор – свою. А если чужой купец с зерном приедет и цену местным собьет? Так его местные же воротилы на входе в город переймут, товар в реку кинут, а самого до смерти дрекольем побьют! И такое сплошь и рядом бывает! Защита нужна, государь. Места особые!

Он говорил простонародным, весьма примитивным, архаичным языком. Но мой мозг, натренированный на современных экономических теориях, сквозь этот старорусский говор отчетливо слышал совершенно другое.

Я замер, пораженно глядя на растрепанного старика в грязном камзоле. Может, мне это чудится? Но он же сейчас прямым текстом подводит меня к идее создания Свободных Экономических Зон!

По сути, он предлагал организовывать защищенные государством ярмарки. Территории, где моим личным, жесточайшим императорским указом – чтобы навсегда отбить охоту у губернаторов и градоначальников совать туда свое мурло – вводилась бы беспошлинная и свободная торговля! Заплатил в казну за аршин землицы или за лавку фиксированную аренду – и торгуй! Торгуй чем хочешь, как хочешь, и сам назначай цену, без оглядки на местную мафию.

Я вспомнил историю. Именно такие масштабные ярмарки (вроде Нижегородской) только в XIX веке принесут России колоссальный результат, окончательно сформировав внутренний рынок потребления. Примитивный, жесткий, даже ущербный в чем-то, но всё-таки это будет работающий национальный рынок!

А сейчас… Сейчас, в 1725 году, у нас рынка нет вообще. От слова совсем. Страна разделена на удельные экономические княжества, пусть губернии и пусть я назначают владетелей, в экономике они почти что самостоятельные.

Крестьяне живут забитыми, мыслят категориями натурального обмена. Помещики тоже дедовскими, допотопными способами собирают оброк, не желая вкладываться в интенсивное земледелие. Если я сейчас выйду на крыльцо и скажу толпе бояр слова «макроэкономика», «фьючерс» или «свободная торговая зона» – они перекрестятся, решив, что царь-антихрист кроет их каким-то изощренным заморским матом.

– А ведь ты гений, Иван Тимофеевич… – тихо, почти про себя проговорил я, глядя сквозь него. – Мы сделаем эти зоны. Мы дадим им волю.

Замер… как это часто у меня бывает, чтобы даже не понять, а нутром почувствовать правильность решения. Если ничего не коробило, а не екнуло ни в одном месте, даже в моем многострадальном, что ниже пояса, то…

– Так, – сказал я. Голос мой звучал уже не яростно, а скорее с глубоким, хищным удовлетворением.

Я не стал бить кулаком по столу, а медленно, тяжело оперся о полированную дубовую столешницу обеими руками, нависая над собеседником.

– А теперь, Иван Тимофеевич, ставлю тебе боевую задачу. Первая задача: рассчитать до копейки все убытки казны и высчитать, через какое время мы получим чистый прибыток для державы, если уберем все внутренние таможни к чертовой матери, оставив только внешние кордоны. Вторая задача: высчитать и подготовить подробный прожект закона о государственной монополии… Я сказывал тебе давеча, что это за зверь такой. Монополии державы на то, как производить и торговать водкой да иными напитками великой крепости. Откупы твои, Ваня, закончились. Теперь поить народ будет казна, и деньги пойдут на флот и мануфактуры, а не по карманам ушлых дельцов.

Я сделал паузу, видя, как старик судорожно сглотнул, но продолжил давить своим авторитетом:

– И третье. Думай о бумажных деньгах. Ищи в моей библиотеке, привлекай переводчиков, или закажи, коли надо, книги хоть из Венеции, хоть из Генуи – откуда угодно! Мне нужно знать всё о том, как бумажные деньги нынче ходят в северо-итальянских державах. Изучи и изложи мне свое мнение на этот счет. Вот тебе и будут твои «медные» деньги, только не из меди, а из бумаги! Легкие в обороте. И поддерживаться они будут не царским словом пустым, а золотым запасом, серебром, да мощью нашей промышленности. Которую развивать надо, кровь из носу. Прииски мы по весне найдем, в том не сумневайся. Золота и серебра на первое время, кабы сбить наплыв, ибо многие побегут менять бумагу на металл, собьем. Где державными делами, где и экономическими мерами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю