Текст книги "Царь Петр и правительница Софья"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
IV. Щука в море
Прошло семь лет.
Много за эти семь лет воды утекло, много и Россия пережила в эти годы. Но всего, что пережила она, я рассказывать не буду, да это и невозможно. Целой науке истории не справиться с этой задачей, а мне где же, да и зачем? У меня свои задачи. Я рисую в своем воображении образы и картины далекого прошлого. Я стараюсь вызвать из забытых могил тени давно умерших людей, которые жили в иную чем мы эпоху, в иной обстановке, в кругу иных верований, понятий и чаяний, и мне кажется порою, что живу вместе с ними в эти моменты, смотрю их глазами, верую их верованиями, болею их страданиями. С такими чувствами я бродил бывало во время моих странствований по развалинам царства фараонов, по узким и темным уличкам и окрестностям Иерусалима, по римскому форуму и по развалинам Помпеи, по бывшим дворцам мавританских царей в Севилье и в Гранаде. Сколько глубокой, хорошей и горькой грусти переживаете вы в этих скитаниях!
Того же ищу я и в скитаниях по нашему прошлому и подчас нахожу…
Перенесемся в низовья Дона и за двести лет назад. Как не похож в то время был Дон и в особенности его низовья на то, что мы видим там теперь, проезжая по железной дороге от Черкасска до Азова или на пароходе, совершающем рейсы в этих низовьях. Тогда это были окраины великой турецкой империи: и Крым, и низовья Днепра, и Черное и Азовское моря, низовья Дона, все это принадлежало Турции.
В этих низовьях Дона в начале лета 1696 года двигается громадная речная флотилия, растянувшаяся на десятки верст и вся наполненная ратными людьми, боевыми запасами, пушками, провиантом. Во флотилии насчитывается тысяча триста стругов, триста лодок, сто плотов, двадцать три галеры, четыре брандера и два огромных корабля. Вода в Дону была в этот год обильная и потому осилила поднять на себе такую громадину. Словно лес плавучий, эти мачты и снасти флотилии. В воздухе полощутся тысячи цветных флагов, значков, словно стаи невиданных, неведомо откуда налетевших птиц. А правым берегом двигаются иные рати: щетиною колыхаются и сверкают в воздухе пики, как мак горят на солнце красные верхушки шапок; слышится ржание лошадей; прорежет иногда воздух заунывная песня:
Ух, и чтой-то у нас на Дону лихо склалося!..
Это идут донские казаки со своим старым атаманом Флором Минаевым.
Тем же берегом, только ниже, другие полчища, другого вида и строя двигаются многочисленными загонами, раскинувшись на десятки верст, оглашая ногайскую степь нестройными возгласами, громким говором, а иногда ружейными залпами…
Это идут туда же, к Азову, украинские казаки, отражая на пути налетавшие на них саранчою нестройные стаи ногайцев и крымцев. Их ведет наказный гетман Яков Лизогуб, да полковник прилуцкий Дмитро Лазаренко – Горленко, да лубенский Леон Свичка, да гадяцкий Михайло Борохович.
По Дону же в самом центре громадной флотилии в голове восьми самых нарядных галер, на галере «Принципиум» плывет сам царь Петр Алексеевич. Сам он в качестве корабельного плотника строил в Воронеже эту галеру, и сам теперь на ней, окропленной святою водою из рук угодника Митрофана, плывет к Азову, к этому, как он сам выражался, «гнезду шершней», которых в первый поход очень раздразнили и «которые за досаду крепко кусались».
Не тот уже это Петр, «Петруша», каким мы видели его семь лет тому назад, когда в памятную для него ночь с 7–го на 8–е августа он скакал из Преображенского к Троице. Это уже не мальчик, а исполин, и телом, и духом: ему уже пошел двадцать пятый год. Посреди всего своего многочисленного войска этот великан целою головою выше всех самых рослых молодцов, как из стрелецких полков, так и из семеновцев и преображенцев.
Одиноко, словно маяк, стоит он на капитанской вышке своей стройной галеры со зрительною трубою в руке и задумчиво смотрит вдаль, где, затопляя острова и поемные места левого берега, расстилается широкая равнина полноводного Дона. Знакомы уже ему эти места. Два года назад он проплывал здесь со своею флотилией, но только на душе у него было тогда не так, как теперь. Не шутки теперь на уме. Уже не пишет он теперь потешному королю Ромодановскому: «Min Her Kenich! На службе Бахусовой да Ивашки Хмельницкого зело подвизаемся…» Не до хмельного теперь.
Бывают моменты, когда, приступая к какому-нибудь трудному или опасному подвигу, человек как бы исповедует перед совестью свою душу, свои помыслы, всю свою жизнь. Как разорванные облака, то мрачные, то светлые, проносятся перед умственными очами картины прошлого, лица, речи, звуки этих речей, и то, что иногда казалось мимолетным, случайным, то проводило теперь глубокую борозду в душе на всю последующую жизнь или, как ядовитое зерно, западало в душу и вырастало потом в мучительное напоминание, в укор, в медленную, но неизлечимую отраву.
Так и Петр стоял теперь на исповеди перед самим собою. А если и теперь придется воротиться со срамом от этого «гнезда шершней»? Жизнь не игра, не потеха на Москве-реке или на Переславском озере с корабликами. А как много пережито в эти семь лет! А сколько народу не стало за это время… Он вспомнил тот момент, когда лукавая голова Шакловитого хлобыстнулась наземь, отделенная от плеч топором палача. Добрая сестрица, царевна Софьюшка, запрятана в Новодевичий монастырь. Ее друг сердечный, «свет Васенька», томится в Пустозерске, где много лет сидел в земляной тюрьме протопоп Аввакум… А плавание по Белому морю, а буря, застигшая их у Унской губы!.. С каким трепетом он принимал святые дары под завывание ветра! Как ужасны были эти мрачные волны, метавшие корабль, как щепку!.. И все, казалось, забыто было… Так нет, не забывается! Вот и брат умер, несчастный, слабоумный брат, и остался он, Петр, единым самодержцем всея Руси. А что он для нее сделал?.. В его годы Александр Македонский весь мир завоевал, а он что? На Кукуе просидел, целуясь с Аннушкой Монцевой…
С жалобными криками над водою кружились чайки. И тогда они так же жалобно выкрикивали неудачу… Вон по воде несет вырванное с корнем молодое дерево. Из воды торчат его зеленые ветви, точно жалобно вытянутые руки. У черных корней бьется клубами белая пена… Не так ли и его, оторванного от родной земли, как это молодое дерево, несет могучая волна жизни? А куда занесет? В какое море?.. А там с берега доносится протяжный, задумчивый напев:
Ух, и что-то у нас на Дону лихо склалося…
Какое лихо? В душе у великана лихо… Краска стыда разом заливает его загорелое лицо, это стыд просыпающегося гения, спасительный, творческий стыд… Лицо великана нервно подергивается… Сколько жизни потрачено даром!
Он оглянул водную равнину: и впереди, и назади вся она усеяна стругами, лодками, плотами, галерами и стройными кораблями. Он глянул на свои ладони, все в мозолях, царские руки в мозолях, как у последнего плотника!.. Но и этим он недоволен: мало этого!.. Хоть бы клок моря вырвать этими мозолистыми руками у турок, у шведов… Попробуй, возьми!
Снова краска стыда и негодования брызжет в лицо, бросает в жар… На целой половине Европы и Азии раскинулась русская держава… Экое богатство привалило глупому сыну царя Алексея Михайловича, и все не впрок!
– И он токмо три слова написал в Рим: veni, vidi, vici, – слышится Петру голос Лефорта.
– А что же оные слова значат? – слышится другой знакомый голос – Алексашки.
– Да по-русски оно будет так: пришел, увидел, победил.
– Вот и мы так-то под Азовом, придем, увидим, победим!
Петр невольно глянул вниз. На боковом сиденье он увидел Лефорта с немецкими офицерами, которым он, по-видимому, рассказывал о подвигах Цезаря, а около них стоял Алексашка Меншиков и с лихорадочной жадностью слушал.
Цезарь… пришел, увидел, победил… Петра, казалось, передернуло от этих слов! А сам-то он что? Пришел и со срамом ушел… И он же осудил в ссылку Голицына за крымский поход, за то, что тот не взял Перекопа. А сам он, добыл Азов?.. В душе его закипала злоба: и Якушка Янсен передался тогда туркам, ушел в Азов потому… да потому, что видел, что и азовский поход та же потеха, что на Москве-реке.
– И поднялась на море великая буря, и ужаснулись все в корабле, думали, что приспел час гибели, – снова слышался голос Лефорта.
«О, это обо мне, – думает Петр вслушиваясь, – о буре на Белом море, когда я…»
– И кормщика обуял такой страх, что он упал на колени…
– Ну и что же? – с дрожью в голосе спрашивал Алексашка, торопя рассказчика.
– А он и говорит кормщику: не бойся, ты везешь Цезаря и его счастье.
Петра обожгли эти слова: Цезаря не испугала буря, а он, Петр… Он от ужаса стал к смерти готовиться, причастился святых тайн… Цезарь кормщика ободрял, а он…
Внизу говор смолк, но он не окончательно смолк, а беседующие, видя угрюмость царя и боясь обеспокоить его, стали только тише говорить.
– Точно, хмурен он ноне крепко.
– И с чего бы! – удивлялся Лефорт. – Все шло доселе по добру.
– И еще вечером, как подходили к реке Койсе, потешаючись, указывал мне выкликать по-старому:
Пироги подовые,
Легки, что пудовые,
С лучком, с перцем,
С собачьим сердцем.
– А вот ноне с утра уж не таков: «Облак сумнения, говорит, закрывает мое солнце».
– Это насчет Азова, что ли?
– Да… Боюсь, говорит, как бы плод от нашего флота не был плод фиников.
– Как фиников? – удивился Алексашка.
– Да это к тому он сказал, что финик долго растет, и кто сажает его, тот сам никогда от плода его не вкусит… А я так иное думаю: в ту пору не добыли Азова для того, что турки с моря сикурс городу дали, а ноне этого не будет: ноне мы у турок под носом запрем да брандеры в нос им пустим.
Но вот Петр направил вдаль зрительную трубу. Мрачное лицо его оживляется. Виднеются очертания азовской крепости, а ближе, на обеих сторонах Дона, высятся укрепленные каланчи. В зрительную трубу Петр видит, что над каланчами в воздухе полощется русский флаг с московским гербом: Георгий-победоносец поражает змия. Подкрепление к Азову, значит, не успело подойти, и каланчи поэтому не отняты турками.
– Видишь, Франц? – кричит царь Лефорту, протягивая руку по направлению к Азову.
– Вижу, государь, – был ответ, – можешь ноне воскликнуть с Цезарем – veni!
– Для меня одного глагола мало.
– Можешь, государь, сказать и другой глагол: vidi.
– Глаза-то видят, да зубы что скажут?
– Зубы не зубы, государь, а губы скоро молвят: vici!
– Коли бы твоими устами да мед пить.
– Будем, государь, и мед пить, и мушкателенвейн, что некая персона прислала в Воронеж вместе с цедреолями.
При словах «некая персона» Петр улыбнулся… «Аннушка… Что-то она теперь?.. Поди, скучает по своем Петерхене»... Царь разом повеселел.
– А ты что, Алексашка, по-латыни надумал учиться? – спросил он, увидав своего фаворита.
– Надумал, государь.
– Добро, учись: в познании сила.
– Я и то, государь, уж три слова выучил: veni, vidi, vici, и силу оных знаю.
– Добро! Это лучше пирогов подовых, – улыбнулся царь.
Но вот и Азов. Угрюмо смотрит «гнездо шершней» своими мрачными стенами, из-за которых выглядывают тонкие иглы минаретов. Над воротами на главной башне с высокого зеленого шеста тяжело опускается знамя падишаха с изображением на нем двурогого месяца.
К вечеру же крепость была обложена. С северной стороны грузно навалились московские рати – стрельцы, преображенцы и семеновцы. С запада и юга полукругом расположились казацкие донские и украинские полки. С востока, вдоль по Дону, тянулась непрерывная цепь стругов, лодок, плотов вплоть до самого моря, где заканчивали эту грозную цепь еще более грозные корабли, галеры и брандеры с их разрушительными молниеносными гранатами, брандскугелями, ракетами.
Царь едва высадился на берег, как тотчас же сел на коня и объехал все войска, которые приветствовали его криками, метанием в воздух шапок, а казаки еще залпами из мушкетов. Его сопровождали главные военачальники: генералиссимус боярин Шеин, адмирал Лефорт, наказный гетман Лизогуб и донской атаман Фрол Минаев. Тут же был и неизбежный Алексашка. Затем на катере в сопровождении той же свиты он поплыл по Дону для осмотра позиций, занятых флотом, и остался доволен расположением флотилии.
– С Божиею помощью, может, и до благого конца дело доведем, – сказал он, возвращаясь к крепости, к вечеру глядевшей еще более угрюмо.
Заходившее за горизонт солнце отбрасывало гигантские тени от крепостных стен и башен. Знамя падишаха, высоко повисшее в воздухе, казалось кровавым. Из-за Дона летели стаи птиц на запад, как бы торопясь догнать уходившее солнце.
– Да, государь, – помолчав, отвечал Лефорт, – может, и фиников дождемся.
– Каких фиников? – удивился царь.
– А не ты ли, государь, говорил ноне о флоте: не фиников ли это плод, коего насаждающие сами не видят и плода того не собирают?
– Правда, правда, Франц: может, только мои внуки да правнуки будут вкушать от того финика, что я ныне насаждаю.
– Бог даст, государь, и ты вкусишь, – заметил Шеин.
Чем ближе подъезжали к крепости, тем более слышался нестройный гул и говор боевой жизни и ржание лошадей. Из крепости с высоты минарета доносились по воде какие-то странные, дикие, как бы жалобные крики. Это муэдзин, приветствуя прощальным приветом уходящее дневное светило, сзывал правоверных на молитву.
– Ля иллах иль – аллах! Ля иллах – аллах! – неслась по воде вечерняя молитва, может быть, последняя.
– Тоже ведь своему бусурманскому Богу молятся, – заметил Шеин.
С берега, из казацкого стана, доносились иные звуки, какая-то заунывная, тоскующая песня. Так отчетливо доносились по воде и ее грустная мелодия, и слова.
Царь внимательно вслушивался. Он в первый раз слышал такое необычайное пение. Пели два сильных голоса, богатые, роскошные голоса, каких он отродясь не встречал на Москве. Могучий низкий голос вел главную ноту, почти унисон, а мягкий, но сильный высокий голос гармонично впадал в главную ноту, и гармония выходила удивительная, тем более что тут же какой-то струнный инструмент, бренча вперебой то медленно, то ускоренно, оттенял собою всю эту плачущую мелодию, и, казалось, сам плакал. Царь старался уловить слова, и они были для него не совсем понятны. Низкий голос заводил:
Ой, то не пыли пылили,
Не туманы уставали, —
Як из земли турецкой,
Да из веры бусурменськои,
Из города, из Азова, з тяжкой неволи
Три братики втикали…
– Это об Азове поют, – тихо заметил царь.
– Об Азове, ваше царское величество, – подтвердил Лизогуб, – дума у нас есть такая казацкая.
– Понимаю… Это о том, как три брата из тяжкой неволи утекали.
– О том, ваше величество.
Дума между тем плакала дальше, голоса певцов все более крепли и, казалось, еще более рыдали. И инструмент захлебывался, плакал.
Два кинных, третии пиший, пишениця,
Як бы той чужий чужениця,
За кинными бижить – нидбигае.
На сыре кориння, на биле каминня
Нижки свои козацькии посикае, кровью слиды заливае…
Царь снял шляпу и набожно перекрестился. Обнажила головы и его свита и также крестилась.
– О, сподоби, Господи, – как бы усиливая смысл пения, торжественно сказал Петр, – сподоби, Господи, нас положить конец этой неволе!
Резкие черты лица его смягчились умилением. На глазах сверкали слезы.
V. Взятие Азова
На другой же день начались осадные работы. Это уже были не те вялые, нерешительные копания, без системы, без энергии, какими ознаменовался первый, несчастный азовский поход. То было как бы продолжение невинных московских потех: суровая действительность еще не глянула тогда в очи молодого богатыря, не разбудила в душе его спавшего гения. Богатырь еще не выпил ковша роковой браги, поднесенного каликами перехожими. А теперь этот ковш выпит. В очи великана глянул позор – стыд словно кнутом ударил по душе, и в великане сказалась могучая сила.
С непостижимой неустанностью он везде поспевает, где особенно жаркая работа и где наиболее она должна быть сильна. То, как мачта, высится его гигантская фигура на валу, насыпаемом против неприятельского вала, то он шагает через рвы и окопы, сгибая свою исполинскую спину, потому что турки, наученные перебежчиком Яковом Янсеном, давно уже с настойчивым усердием посылали в этого великана пулю за пулею. Недаром он пишет в Москву: «Пешие, наклонясь, ходим». А сестру Наталью так успокаивает в письме: «По письму твоему я к ядрам и пулькам не хожу, а они ко мне ходят. Прикажи им, чтоб не ходили, однако, хотя и ходят только по ся поры вежливо».
Осадные работы шли около крепости, много было работы, пули как пчелы жужжали, вылетая из-за крепостных стен и валов. А между тем, в других местах бой кипел ежедневно. Ногайские и кубанские татары постоянно налетали на казаков с тылу, чтобы дать возможность туркам, пришедшим с моря на кораблях, которые не могли войти в Дон, запертый у устья московскою флотилией, прийти на помощь осажденной крепости. И казаки жестоко бились со своими исконными врагами. С татарами у них были старые кровавые счеты, а с Азовом и подавно.
Недаром они, как только явились под стенами этой крепости, сейчас же вспомнили думу о трех братьях, турецких невольниках, убегавших из этого самого Азова: много бедных казаков – невольников перебывало в этом страшном гнезде; немало казацких голых спин отведало червонной таволги здесь, на турецких галерах – каторгах; не одна девичья краса загинула в азовской неволе, в азовских гаремах; не одно казацкое дитя, взятое в полон, потурчилось здесь да побасурманилось; немало белых казацких костей, обглоданных волками, валяется по азовским степям, по тернам да по буеракам… некому было их похоронить, некому над ними поплакать…
Теперь пришла пора расплаты. Азовцы поняли это и защищались с бешенством отчаяния. Даже летописец казацкий, постоянно спокойный и сдержанный, меняет свой тон, когда доходит до описания осады Азова…
Не вытерпели турки и решились на отчаянную вылазку, на «выпор», как выражается летописец.
«Однако, – говорит он, – когда из города турки выпором, а из поля орда на казацкий обоз шкодливо нападать стали, тогда казаки, немецких подкопов и штурмов не дожидаясь, сами дерзновенною охотою через вал азовский с турками великий бой всчинали и целый день в огне страшном на неприятеля валячися, з оружья палячи непохибно и с конями на стену скачучи, не токмо турков стрельбою, но и зруч ломали и убивали, хоругви их хватали и, канатами водными за пали градския закидая, з валу оныя ворочали и в город дыру делали, и на дыру тую одни пред другими в город ввалитись, тщились и заохочивали себе. А так турки, не могучи казаков оружием отбить, мешками с порохом, приправляя огонь, за стены кидали и казаков обжигали; потом ров глубокий в городе близ штурму ископали на упад казакам; но ни мешки, ни ров не помогли туркам…»[9]9
Летопись самовидца. Изд. Ор. Новицкого. Киев. 1878 г., стр. 294–295. Прим. авт.
[Закрыть]
Ночь на время остановила эту отчаянную рукопашную схватку, когда осаждающие, как выразился Петр в грамоте к патриарху, «с неприятели, кроме оружия, едиными руками терзалися». Это была ночь с 17 на 18 июля 1689 года. Роковою она была и для той, и для другой стороны. Турки ждали общего штурма и не спали всю ночь. Всю ночь с высоты минарета раздавался охрипший голос муллы, призывавшего благословение Аллаха и его пророка на правоверных. Казаки же, овладев наружным валом и раскатом с четырьмя турецкими пушками, ожидали отчаянной, последней ночной вылазки и тоже не спали. Слышно было, как в крепости выли собаки: умные животные не могли не понимать, что вокруг, и в городе, и за городом, творится что-то очень страшное. За московскими и казацкими таборами вдоль всей цепи перекликались часовые, и в окликах этих, казалось, слышалось что-то таинственное, как таинственны были эти ночные тени, эта непроглядная тьма, нависшая над полем смерти…
Петр лежал в своей палатке и невольно прислушивался к этим волнующим воображение ночным звукам. Ему не спалось. Разнообразные мысли и воспоминания теснились в душу, а в мозгу сама собою звучала неотвязчивая мелодия, которую он давно слышал, не запомнить даже, когда и от кого:
Что ночес мне, добру молодцу, не спалось, не сонилось,
Не спалось, не сонилось – много думалось.
Он лежал совсем одетый, как был одет с вечера, когда объезжал войска и приказывал на утро готовиться к общему штурму. Припоминалась ему такая же ночь из прошлого года, когда он накануне приступа с задорной похвальбой писал в Москву: «В Марсовом ярме непрестанно труждаемся. Здесь, слава Богу, все здорово, и в городе Азове марсовым плугом все испахано и насеяно, и не токмо в городе, но и во рву, и ныне ожидаем добраго рождения…»
Ему опять стыдно стало этой задорной похвальбы… «Да, много, зело много было напахано и насеяно, и не токмо насеяно, но и кровию полито изрядно, а что взошло? На той марсовой ниве один токмо стыд вырос, стыд!.. А если и теперь взойдет та же колючая трава, стыд? Стыд не дым, глаза не выест… Ложь, постыдная, рабская ложь! У раба этот дым, может не выест глаз, у бесстыжего раба, а у царя выест, и глаза, и всю душу выел!..»
Он и во тьме чувствовал, как горячая краска заливала ему щеки. Где-то однообразно и жалобно выкрикивала ночная птица… Неужели этот сокол «квилит» над турецкой темницей, в которой сидят невольники и просят этого сокола, как недавно пели казаки в невольнической думе, чтоб он летел на их родину и поведал бы, где их, бедных невольников, искать на рынке ли в Козлове, или в Кафе на базаре, или в азовской темнице?.. А птица все кричит, все плачется…
Душно ему в шатре, дышать нечем, спать он не может… Что-то будет завтра?
Он встает, выпрямляется во весь свой исполинский рост, ощупью находит шпагу, шляпу и выходит из шатра: для его бушующей груди в шатре мало воздуха.
Но при выходе из палатки он спотыкается на что-то мягкое, живое.
– Кто тут?
Перед ним вырастает темная фигура.
– Это я, государь.
– Ты, Александр? Ты что тут делаешь?
– Прости, государь, я лежал… вздремнул ненароком…
– Отчего ж не в своей палатке, а тут валяешься?
– Виноват, ваше величество, я… я пришел… я думал…
Алексашка, это был он, затруднялся ответить на вопрос царя.
– Ты чего путаешь? Сказывай правду, ты меня знаешь!
– Слушаю, государь… Я вздремнул было у себя… да сон увидал… дурной…
– А ты снам веришь?
– Какой сон, государь…
– Ну какой же?
– Вижу я это, государь, как будто то же, что и здесь: прохожу будто я станом ночью мимо твоей государевой палатки и вижу, будто кто-то к твоей палатке тихо с ножом крадется… Я тайком за ним… смотрю…
Меншиков остановился.
– Ну кто же, Цыклер?
– Тише, государь, услыхать могут…
– Что ж, он?
– Он, ваше величество… И от страху я проснулся, да в ту ж пору и кинулся к твоей государевой палатке, ан тут все, слава Богу, здорово, да только я уж боялся уходить от тебя и лег тут, да и вздремнул малость.
– Добро… Я сам такой же сон видел, да не верю я снам.
Он глянул на небо. Утро начинало брезжиться, звезды бледнели, а над самой крепостью ярко горела и искрилась утренняя звезда. В самой крепости было тихо как в могиле, и красное знамя падишаха, тяжелым полотнищем ниспадавшее с высокого шеста, казалось застывшим, мертвым. Жалобного крика ночной птицы не было уже слышно.
Царь в сопровождении Меншикова пошел вдоль стана, по направлению к казацкой линии. Стан понемногу пробуждался. Кое-где виднелись одинокие фигуры, которые крестились на восток, а иные клали земные поклоны. Везде видны были принадлежности предстоявшего штурма: кучи хвороста, фашиннику, соломы, заступы, лестницы. Тут же на соломе и вокруг шатров навалены были седла, войлоки, а на них вповалку разметаны были человеческие тела: это были те, которым на заре особенно крепко спалось. По казацкому стану уже вился кое-где синий дымок, блестели огоньки: это более ранние казаки или те, которые почти всю ночь с турками «руками терзалися», варили теперь себе наскоро «кулиш с салом», может быть, в последний раз…
Еще дальше, ближе к взятому казаками крепостному раскату, отчетливо вырисовывались в утреннем воздухе фигуры всадников, которые стояли группою и о чем-то разговаривали, показывая на крепость. Увидав издали великана, бродящего по стану, и узнав в нем царя, два всадника отделились от группы и поскакали к нему. Он тотчас узнал их: это были казацкие вожди Яков Лизогуб и Фрол Минаев. В почтительном расстоянии они осадили коней и стали как вкопанные, отдавая честь молодому повелителю всея Руси. Стройные мужественные фигуры их казались приросшими к статным коням, точно и всадники, и кони были выкроены из одного материала.
– С добрым утром, мои храбрые стратеги! – приветствовал их царь.
– Здравия желаем вашему царскому величеству! – был дружный ответ.
– Хорошо ли промышляли над врагом?
– Не без корысти, ваше величество, – отвечал Лизогуб, – прикажи, государь, и мы ныне же до основания ниспровергнем сей притон врагов Христа.
– Спасибо, мои верные соратники, – торопливо отвечал царь. – Вы изрядно потрудились на марсовом поле, вашей службы я не забуду… Но и я ревную разделить с вами вашу иройскую славу. Ныне мы всею армиею чиним промысл над супостатами.
В этот момент вдали у ставки главнокомандующего боярина и генералиссимуса Шеина забил барабан.
– Проснулся старый Марс, – с улыбкою заметил царь, а потом снял шляпу и набожно перекрестился, – благослови, Господи, день сей и призри на труды наши имени Твоего ради.
Затем, обратясь к казацким вождям и быстро проговорив «С Богом, к своим местам», воротился к своей палатке, где уже его ждали все воинские власти. По звуку вестового барабана, на зов которого откликнулись барабаны по всем полкам, весь стан поднялся на ноги, и по команде начальников рати стали готовиться к приступу. Прежде всего открыла огонь артиллерия, расположенная вдоль вала, насыпанного осаждающими. На огонь осаждающих турки отвечали, казалось, еще более убийственным огнем, но ядра их большею часть вязли в земляной насыпи, тогда как ядра и бомбы осаждающих производили в городе страшные опустошения: крепостные стены обсыпались, мечети и высокие тонкие минареты рушились с грохотом, посылая в воздух облака пыли; скоро грохнула и стройная белая игла минарета главной мечети, и видно было, как мулла, все время, воздев руки к небу, тщетно призывавший Аллаха, вместе с подбитым чердаком минарета полетел вниз с теми же распростертыми к небу руками. На главной стене и на внутреннем валу живыми шпалерами стояли защитники крепости, высоко поднимая свои знамена, но русские ядра делали брешь за брешью в этой живой стене, а знамена все продолжали упрямо развеваться в воздухе, как бы презирая и жизнь, и смерть. Петр, с лихорадочным огнем в глазах следивший за этой огненной игрой, не вытерпел и, соскочив с коня, бросился на вал к пушкам. Подойдя к главному бомбардиру, он отстранил его от пушки и сам навел орудие.
Царя оно послушается… аминь!
Он приложил фитиль, и пушка громыхнула. В тот же момент большое знамя падишаха, гордо и внушительно развевавшееся на главной башне, вместе с вершиною этой башни дрогнуло и, как подстреленная гигантская птица, полетело на землю, беспорядочно махая крыльями. На стенах, по всей линии осажденных и за стенами послышались крики испуга и отчаяния…
– Алла! Алла! Алла!
В тот же момент стрельцы, все стрелецкие полки, семеновцы, преображенцы с одной стороны, а казаки донские и украинские с другой под усиленный бой всех барабанов и с криками «С нами Бог!» стремительно бросились через засыпанный ров к стенам крепости.
– Господи! Не вмени мне в суд и осуждение кровей их, – страстно воскликнул Петр, поняв, что сейчас должна начаться жестокая резня.
– Государь! Отойди! – крикнул Лефорт, появляясь на валу.
– Молчи, Франц! – отстранил его Петр, глядя вперед и простирая туда руку. – Их кровь дороже моей: их кровь царей возвеличивает, престолы зиждет.
– Государь! Благослови твоего пирожника Алексашку!
Это взбежал на вал Меншиков и, упав на колени, целовал свободную руку царя.
– С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся! – отчаянно крикнул он и ринулся на приступ.
Пушки осаждающих мгновенно умолкли. Голые руки, бердыши и сабли должны были решить дело – или осаждающих опрокинут, или осажденные будут смяты.
– Государь, смотри! Чалмами машут, фески вверх подымают! – радостно заговорил Лефорт.
– Вижу, вижу, знамена преклоняют, пардону просят. Бейте отбой! – крикнул он громогласно.
Действительно, турки сдавались. Они махали чалмами и фесками. Знамена их униженно склонились со стен.
По всей линии забили отбой. Полетели вверх казацкие и стрелецкие шапки. Радостные крики волной перекатились по всем рядам.
Петр снял шляпу и перекрестился. Исполинская фигура его, казалось, еще выросла.
– Первая победа! Первая победа! – словно молот, колотилось его сердце. – Виктория!