355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Царь Петр и правительница Софья » Текст книги (страница 6)
Царь Петр и правительница Софья
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:53

Текст книги "Царь Петр и правительница Софья"


Автор книги: Даниил Мордовцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

XI. Первый на Руси монумент

Прошел месяц. Наступило лето, ясное, жаркое, без облачка на небе. Яркая зелень садов уже успела прикрыться занесенной с мостовых и с площадей пылью. На том месте, где недавно стрельцы на Красной площади втаптывали сапогами в грязь куски тела Ивана Кирилловича Нарышкина, проросла травка, корни которой питала всосавшаяся в землю кровь молодого брата царицы Натальи Кирилловны.

На площади что-то кучится народ. Но ни набатного звону, ни барабанного боя не слышно. Из-за церкви Василия Блаженного показываются два мужика с котомками за плечами и с длинными палками в руках. Видно, что люди дорожные.

– Гля-кось, дядя, народу сколько на площади, – говорит младший с льняными волосами.

– Да, людно, – отвечает старший нехотя.

– Поди, опять стрельцы бунтуют.

– А може…. Что им, гладким, делать!

– А гля-кось, гля-кось, дядя! Столб – от какой: такого здеся-тка допрежь не было.

– И точно, столб каменной… К чему бы он тута?

– А, должно, казнить бояр будут.

– Поделом… зазнались, осударей не боятся.

– А для че на столбе золотое яблоко?

– Знамо, царское яблоко.

– А може, дядя, это звонница, колокольня?

– Кака звонница! Али ты ослеп? Где же колокола – те? Да и как на ее звонарь взойдет?

Они подошли к ближайшей старушке, с боязнью смотревшей на диковинный столб.

– А какой это, бабушка, столб? – спросил ее младший мужик. – Для че он оставлен?

– А не ведаю, родимый, – отвечала старушка, – разно люди сказывают: вершить, слышь, будут.

– Кого вершить, баунька?

– А вестимо, злодеев осударевых.

– Бояр – чу?

– Розно сказывают, родимый: одни бают, будто стрельцы бояр будут вешать, а другие, вишь, сказывали, стрельцов бояре вешать будут. Кто их ведает! Довольно у нас на Москве кровей-ту.

Прохожие двинулись дальше, ближе к столбу, и подошли к толпе москвичей, рядских и иного стану людей, посреди которых ораторствовал какой-то старик, не то чернец, не то поп. Все слушали его с величайшим вниманием.

– Столпы разны бывают, миленькие, – говорил оратор, – в Цареграде много таких столпов: на одном столпе – медный змий из пустыни, и у змия того глава отрублена…

– А кем отрублена, отец Никита? – любопытствует купчина из Охотного ряду.

– А царем Констянтином матерью его Еленою.

– А за что?

– По писанию, миленький: сказано, сотри главу змия… Так вот и скажу я вам, братия: в оном же Цареграде, пред дверьми святыя Софии столп стоит, а на нем царь Констянтин на коне: конь медян и сам медян вылит, правую же руку держит распростерту, а зрит на восток, а сам хвалится на срацынские цари. А срацынские цари против ему стоят, все болваны медяны, держат в руках своих дань многу и глаголят ему: а не хвалися на нас, господине, мы бо ся тебе ради, и потягаем противу ти не одиножды, но многочасно. В друзей же руце держит яко яблоко злато, а на яблоце крест.

– Ишь ты! – удивляется купчина. – И у нас вон яблоко на столпе.

– А ты не перебивай, сусед, – толкает его однорядка, – пущай Никита говорит.

Никита приосанился и продолжал:

– Так-то, миленькие… Так вот и скажу я вам: а оттуду, от царя Констянтина, яко с стреловище, еже ся место зовет подорожье, урыстание конское, и тут поставлен столп на спе, а соп есть вышины человека с три, а на спе том лодыги четыре мраморяны, а на лодыгах тех поставлен столп, а высота его есть шесть сажон, а ширина его одна сажень, един камень без става.

– Ай-ай-ай! – послышались знаки удивления в толпе.

– Шесть сажон, н-ну!

– Не перебивай, сусед.

Оратор быстро повернулся к однорядке.

– А ты бо, человече, не моги тому подивитися, кто тое бо есть ставил? Какие бо се были людие?

Оратор помолчал немного и продолжал:

– А возле того столпа стоит ин столп, три главы аспидовы сплетены медяны воместо одной главы, а в них запечатлен яд змиин: тот, кого охабит змия внутри града, и тии прикасают бо ся к сему аспиду медяну и исцелевают; аще ли вне града змия охабит, то несть исцеления.

– Господи! Что чудес-то! – не вытерпел купчина.

– Не перебивай, чу!.. Ну, Никитушка, отец святой?

– Да что, миленькие! – расходился Никитушка. – Там же, в Цареграде, повыше урыстания конского, стоит еще один столп, и вверху крест, где был двор царя Констянтина, и в нем запечатлены акруги Христовы двенадесять, и Ноева ковчега секира, чем Ной ковчег делал, и камень, иж из него Моисей воду источи…

– Ах! Что чудес-то там! А у нас что! Пустой столп… Не знай, зачем его споставили-ту.

– Как зачем, дурачок? – укоризненно отнесся к нему Никита. – На нем имена государевых злодеев написаны будут, на веки вечные! Вон во граде Риме, где папеж рымский живет, по пути будет к граду Бару, иде же почивают мощи Миколы мирликийского чудотворца, так в оном Риме есть такой столп, Траян именуется. Этот самый Траян бысть царь рымский, сиречь кесарь, и в те поры рымские бояре учиниша бунт супротив кесаря, вот тоже, что наши бояре. А кесарь и повели рымским стрельцам усмирить бояр. И как бояре – те были усмирены, и в те поры кесарь Траян и повеле поставить столп мраморян, и высота того столпа локтей тридцать и больше, и на том столпе иссечены болваны мраморяне – все рымские бояре, что бунт чинили, и иссечены они все на столпе том самоличностью, и жены их, и дети, и колесницы, и кони… А бунт учинили те рымские бояре потому – воспрети им кесарь никоновскою щепотью креститься, что вот то же ноне делают и наши бояре, ну, кесарь их и сказнил, да так на том столпе и иссечены из мрамору с крестным знамением никоновскою поганою щепотью…

Читатель, вероятно, догадался, что оратор, который так красноречиво разглагольствовал о столпах, был знаменитый поборник «двуперстного сложения» и старых книг, друг и приятель сожженого в Пустозерске расколоучителя Аввакума, Никита Пустосвят. Он без сомнения еще долго ораторствовал бы о столпах и о перстном сложении, если бы на площади не произошло нечаянного движения, и не послышались крики:

– Стрельцы идут! Стрельцы идут!

Действительно, от Белого города при торжественном барабанном бое двигались стрелецкие полки с распущенными знаменами. Впереди всех ехали на конях старик Хованский, ныне стрелецкий «батюшка», Цыклер, Озеров и четвертый, с которым мы еще не встречались: это был Алешка Юдин, юркий, как вьюн, по типу напоминавший еврея, да, кажется, и носивший в своих жилах кровь евангельского Иуды.

По мере приближения к занимавшему всех столбу стрельцы располагались полукругом, лицом к Кремлю. Противоположную сторону Красной площади, ближе к Кремлю, занимали толпы любопытствующих, среди которых был и Никита Пустосвят.

Когда все стрельцы выстроились рядами, Хованский приказал вызвать к столбу по два сотника от каждого полка. Тогда Тараруй обратился к ним и ко всему народу со следующими словами:

– Ведомо да будет вам, православные, московского государства всех чинов люди, что столп сей поставлен по указу великих государей. А какова в сем столпе сила, и то вам будет вычтено из челобитья, по коему сей столп учинен.

Потом, обращаясь к Юдину, громко сказал:

– Чти, Алексей, челобитье.

Юдин развернул имевшийся у него в руках свиток, откашлялся и начал читать:

«Титло великих государей… Бьют челом стрельцы московских приказов, солдаты всех полков, пушкари, затинщики, гости и разных сотен торговые люди, всех слобод посадские людишки и ямщики. В нонешнее 7190–е лето, маия в 15–й день, изволением Всемогущего Бога и Пречистыя Богородицы, в московском государстве случилось побитье за дом Пречистые Богородицы и за вас, великих государей, за мирное порабощение и неистовство к вам и от великих к нам налог, обид и неправды – боярам князь Юрью и князь Михайле Долгоруким, за многая их неправды и за похвальные слова, без указу многих нашу братью били кнутом, ссылали в дальние города, да князь же Юрий Долгорукий учинил нам денежную и хлебную недодачу. Думного дьяка Ларивона Иванова убили за то, что он к ним же, Долгоруким, приличен; да он же похвалялся – хотел нами безвинно обвесить весь земляной город, да у него же взяты гадины змеиным подобием. Князя Григорья Ромодановского убили за его измену и нерадение, что Чигирин турским и крымским людям отдал, и с ними письмами ссылался. А Ивана Языкова убили за то, что он, стакавшись с нашими полковниками, налоги нам великие чинил и взятки брал. Боярина Матвеева и дохтура Данилу убили за то, что они на ваше царское величество отравное зелье составляли, и с пытки Данилка в том винился. Ивана да Афанасья Нарышкиных побили за то, что они примеряли к себе вашу царскую диодиму и скифетро и державное яблоко брали и мыслили всякое зло на государя царя Иоанна Алексеевича, да и прежде они мыслили всякое зло на государя царя Феодора Алексеевича и были за то сосланы».

Чтец остановился, чтоб передохнуть, и обвел своими еврейскими глазами всю площадь. Передохнув, он продолжал чтение:

«И мы, побив их, ныне просим милости учинить на Красной площади столп, и написать на нем имена всех оных злодеев и вины их, за то побиты; и дать нам во все стрелецкие приказы, в солдатские полки и посадским людишкам во все слободы жалованныя грамоты за красными печатями, чтоб нас нигде бояре, окольничие, думные люди и весь ваш синклит и никто никакими поносными словами, бунтовщиками и изменниками не называл, никого бы в ссылки напрасно не ссылали, не били и не казнили, потому что мы служим вам со всякою верностью. А что ныне боярские людишки к нам приобщаются в совете, чтобы им от бояр быть свободным, и у нас с ними приобщения никакого и думы нет».

Юдин кончил чтение и взглянул на Хованского. Тараруй выпрямился на седле.

– Слышали, православные? – громко спросил он окружающих.

– Слышали-ста! – отвечали с разных сторон.

– И по оному челобитью, – продолжал Тараруй, – великие государи учинили милость: велели сей столп поставить. Такова в сем столпе сила.

– Как же, родимая, мне все невдомек, что это он вычел: кто кого вешать на столпе будет? Стрельцы бояр али бояре стрельцов? – обратилась знакомая уже нам старушка к своей соседке, монашке.

– А нет, баунька, – отвечала монашка, – не стрельцов будут вешать, а гадину, чу, медяну змеиным подобием, что вон отец Микитушка сказывал.

– А где же она, гадина эта, касатушка?

– А у Данилки-дохтура поймали.

– Медянка, баишь?

– Медяна… А на столп – от встанет новый столпничек, баунька, Агапушка – юродивый.

– Да как же он станет на яблоко-то, милая?

– Так на самое яблоко и встанет, потому – свят человек, – встанет эта и речет: царь Констянтин и мать его Елена! Не хвалитеся на срацынские цари…

– А кто ж цари – те эти, матушка?

– А Траян – царь со царицею.

– А для чего же тут змею, родимая?

– А для перстного сложения, баунька, аль не слыхала?

– Не слыхала, девынька, туга на ухо стала.

– Вот для чего, бабка, змея-то: как Агапушка будет стоять на столпе, и будут приходить к нему на поклонение вси людие, и который человек никоновскою поганою щепотью крестится, и того та змея охабит – укусит, стало быть, – и тому человеку нет исцеления.

– Ах, мать моя! Спаси нас и помилуй, Богородушка-Матушка!

Опять забили барабаны, и колыхнувшиеся толпы затерли собою и глухую старушку и словоохотливую монашку, которая так своеобразно понимала все слышанное.

XII. Царевна Софья у гадалки

Рассказанные в предыдущих главах ужасы, без сомнения, глубоко возмутительны. Мало того, они бессмысленны, как все в жизни, где главным двигающим фактором является человеческая глупость. Честолюбие царевны Софьи Алексеевны и боязнь потерять власть в союзе с таким узким умом, каким обладала эта царевна, заставили ее сделать своим орудием грубую силу, которая, кроме глупости и звериных инстинктов, ничем другим не обладала.

Стрельцы сделали все, чего от них ждала недалекая царевна. Но глупость – оружие опасное и обоюдоострое. Стрельцы побили всех, кто стоял на дороге честолюбивой царевны. Они возвели на престол, как того желала Софья, больного и слабоумного царевича Ивана. Они же сделали Софью соправительницею двух малолетних царей.

Софья, таким образом, по милости стрельцов, достигла всего, чего искала. Она правила государством.

Но в первые же дни торжества она почувствовала, что ее грызет глубокое беспокойство.

Мало того, беспокойство сменилось страхом. Она не понимала самой простой истины, что глупость и грубая сила в конце концов погубят того, кто вступает с ними в союз; однако чувствовала, что совершается что-то неладное.

В последние дни к ней доходили вести одна другой тревожнее. Родимица, собиравшая по всей Москве слухи и сплетни, начиная от торговок и потаскуш – монашек и кончая боярынями и княгинями с их сенными девушками, Родимица, обладавшая нюхом ищейки, и Васенька Голицын, у которого при его богатстве и связях находились везде шпионы, проникавшие во всякую щель, – и Родимица, и Голицын открывали ей глаза на все, что не могло проникнуть во дворец.

Вот и ночь давно настала, а царевне не спится…

 
Что ночесь мне, младешеньке, не спалось, не грезилось,
Не грезилось – много думалось…
 

– А! Да отвяжитесь вы, думы темные, уходите вы за сине море!

Она нетерпеливо подошла к окну и стала глядеть на спящую Москву.

– Не спит она, не спит… Я слышу, как копошатся в ней черви… Передавить червей надо!..

– Раскольники все мутят, а Тараруй масла в огонь подливает: чуют, что я стрельцов посадила себе на шею, так и им мнится на стрельцах выехать… Как же: не стрельцы уж они, мужичье серое, а надворная пехота… Я их избаловала: ежеден на «верху» обедают по два полка, пьют – едят с царского стола… Посадила свинью!.. Вот теперь себе столп поставили, монумент тоже! Монумент Тарарую! Ишь ты, новый князь Константин выискался!

Она задумалась, и счастливая улыбка заиграла на ее полных, чувственных губах.

– Васенька! Цветик мой лазоревый! Как жарко обнимал ноне… На колени к себе посадил… Экий шутник: я, говорит, теперь все московское государство обнимаю, Великую, и Малую, и Белую Русь у себя на коленях держу…

Но улыбка опять исчезла с ее полного лица.

– Вон онамедни у стрельцов дума была: изыскать бы-де старую православную веру, бить челом, чтоб патриарх и власти дали ответ от божественного писания, за что-де они старые книги возненавидели и возлюбили новую латино-римскую веру… Мужики непетые! Мало вас в срубах жгли за старую веру… Тоже думают, а челобитья сложить никто не умеет – умники! Призвали чернослободца Сеньку: нет ли у вас грамотея, челобитку-де состряпать. Ну и нашли чернеца Сережку ревнителя-де отеческих преданий и твердого адаманта… Хорош адамант! Булыжник с мостовой… настрочил Серьгушка челобитье: попекитесь-де, братия! Погибаем от новых книг! Не дайте нас в поругание, как прежде братью нашу – жечь да мучить…

Где-то пропел петух, а там другой, третий…

– Трикраты петел возгласи… Ах, как ему батюшке, тяжело было, ах, как тяжко!

Но не это не давало ей спать. Черви в Москве копошаться!

– К Тарарую, слышь, приходили с челобитьем, и Серьгушка тут же: инок-де я тих и смиренен, не родословен и немногословен, не навычен-де клюкам их и высокоречию, а надеюсь-де на батюшку Христа… То-то, надейся!.. Да и этот краснобай выискался, Микишка Пустосвят: этот-де всем уста заградит… Подожди, Микита, что то в срубе скажешь! А то на! Собор им подавай… Как бы с собора да в сруб прямо не угодили и с Тараруем.

Больше всего ее самолюбие уязвлялось тем, что она видела, как у нее за спиною правит московским государством этот горлан Хованский, старый Тараруй, и кичится своим родом, говорит, что он родовитее Милославских, и Нарышкиных, и Романовых… Что, говорит, Романовы!? Захудалый род: потому-де и выбрали на царство Мишу, что из захудалых, что никому из родовитых не будет завидно. А мы-де, Хованские, от Гедиминов род ведем.

– То-то Гедиминыч! Ну и ступай в Литву. Нет, я тебя не пущу в Литву… не бывать этому! Уж кому бы пристала шапка Мономахова, и бармы, и диодима, так это моему соколу Васеньке… Да, может, еще и наденем на себя эту шапочку…

И ей страстно, мучительно захотелось прозреть в будущее. Но кто может узнать судьбу свою? Одному Богу она известна: от рождения человека и раньше того – судьба его записывается на небесах в книгу живота… Вот бы взглянуть на ту страницу, где прописана ее, царевны Софьи Алексеевны, судьба, да еще судьба одного человечка, того, который сегодня вечером… нет, не вымолвится это сладкое словечушко, не вымолвится… И яркая краска залила полные белые щеки царевны.

Но ведь Родимица не раз говорила ей, что она знает такую женку благочестивой жизни, которая предсказывает судьбу человека, лишь только посмотрит на него. Так она предсказала смерть мужу Родимицы. Надо повидать эту женку, надо сейчас же!..

Петухи еще пропели. Это уже в третий раз. Да и светло совсем на дворе. Теперь бы и позвать эту женку. Нет, нет! Пусть не знает, кому она о судьбе сказывает. Надо к ней сходить, надо позвать Родимицу.

И царевна идет в свою опочивальню.

– Счастливая! – говорит она как бы про себя, увидав, что перед ее кроватью, на ковре, закинув за голову руки, спит молодая девушка.

Это была ее молоденькая постельница, Мелася, бывшая полонянка, вывезенная из Крыма послом Сухотиным и, как не помнящая родства, подаренная им царевне Софье Алексеевне. Царевна привязалась к ней и сделала ее своею младшею постельницею.

Мелася, поправив с вечера, после ухода князя Василия Васильевича Голицына, постель царевны, по обыкновению в ожидании ее легла на ковер у самой постели и крепко заснула. Она спала на спине вся раскрасневшаяся, и розовые, блаженно улыбающиеся губы ее что-то шептали.

– Вот счастливица! Никакой-то у нее нет заботушки… А, кажись, она во сне говорит что-то:

Девушка действительно грезила вслух:

– Карадаг-мурза ищет меня по всему Крыму…

– Крым, бедная сиротка, вспоминает свою неволю.

– Максимушка, серденько мое, – шептали губы сонной девушки.

– А! Максимушка, серденько… Так это, стало, и впрямь Сумбулов зазнобил ее сердечушко.

Но ей было не до грез молодой постельницы. Ее самое подмывали грезы наяву… Надо узнать судьбу!

Она тихонько проходит в помещение Родимицы и застает ее уже на ногах.

– Матушка царевна! – удивляется постельница. – Что так рано изволила встать?

– Да я, Федорушка, и не ложилась.

– Мати Божия! Да что ж это такое!

– Не спалось, Федорушка… думушки меня одолевали, о своей судьбе разгадалась, а сон – от и ушел от меня за сине море: я посылала за море мои думушки, так нет, не ушли, а сон в бегах, в нетях обретается. Знаешь, Федорушка, что?

– Что, моя золотая царевнушка?

– Я хочу о судьбе своей погадать у той вот женки, что ты сказывала.

– Это у Волошки, стало быть?

– Да-да, у ведуньи… Можно мне к ней пойти, да так только, чтоб она не догадалась, кто я?

– Можно, можно, государыня… Я ей скажу, что привела к ней сенную девушку – погадать о суженом.

– Добро, добро… Теперь не рано идти?

– Как раз в пору, она на заре гадает.

Переодевшись наскоро и закутавшись, как того требовало приличие, они переходами прошли к боковым воротам, где часовые и дворник, хорошо зная Родимицу, пропустили их без всякой задержки.

Волошка жила у просвирни Успенского собора. Родимица постучалась к ней, сопровождая свой стук неизбежным: «Господи Исусе, помилуй нас!»

– Аминь! – было ответом из-за двери, и Родимицу впустили.

Через несколько секунд позвали и царевну. Ноги ее дрожали, когда она вступала в горенку, всю пропахшую сушеными травами, а руки были холодны как лед. В горенке теплилась лампадка. Царевна подняла взоры на образа и перекрестилась, но тут чуть не вскрикнула от ужаса… «Ох!..» Под самыми образами сидело что-то страшное, с крючковатым носом, и глядело на нее огромными круглым глазами, которые не мигали… Это была сова. На лавке же сидел черный кот с желтыми глазами, которые сверкали зеленым светом.

Царевна, несмотря на свое политическое мужество, тут, в этой горенке, чувствовала такой страх, что готова была бежать… Эта сова точно читает ее мысли – глаз с нее не сводит… Вот-вот заговорит человеческим голосом…

– Так ты, девынька, спознать судьбу свою хочешь?

Софья даже вздрогнула, ей почудилось, что это заговорила сова.

– Так выдь, матушка, – обратилась она к Родимице, – только три четверицы глаз могут видеть неведомое: Христовы и Богородицыны (она указала на образа Спасителя и Божией Матери), это божеская четверица; ее глазыньки (она указала на царевну) да мои – это человечья четверица; а третья четверица – это ихняя, животная, – и она указала на неподвижные глаза совы и на искрящиеся глаза кошки.

Родимица вышла. Старуха подошла ближе к царевне.

– А покажь мне глазыньки свои, девынька, – сказала она ласково, – не кутайся так… Мне глазки твои прочесть надо… хоть я неграмотная, а Господь научил читать Его, света, книгу животную.

Тут только Софья увидала лицо и глаза своей собеседницы, это был смуглый цыганский облик, а черные глаза с большими белками напоминали глаза того «мурина», которого она видела на одном образе, изображающем «каженика» царицы Савской, крещаемого Филиппом. Софье казалось, что эти глаза действительно читают ее душу, ее судьбу, прошедшее и будущее.

– Дай теперь правую рученьку, девынька, – сказала Волошка, перестав глядеть в глаза царевны.

Софья подала свою пухлую руку, разжав ладонь.

– Хоть бы не сенной девушке такая ручка, – сказала Волошка, проводя костлявым пальцем по линиям ладони, – боярская ручка.

Волошка подошла потом к сове и сказала какие-то непонятные слова. Сова защелкала клювом.

– Знаю, знаю, совынька: уразумела речь твою.

Затем старуха подошла к коту и тоже что-то пробормотала. Кот фыркнул и замяукал.

– Добро, добро, котик: и твои речи уразумела.

После этого старуха вышла в сенцы и принесла оттуда ведро с водой. Поставив ведро на стол, она сняла с полки образ Спасителя и накрыла им ведро, ликом к воде. Затем то же проделала с образом Богородицы. При этом она все что-то шептала.

Поставив образа на место, она стала смотреть в ведро, в воду. Долго она смотрела, разводя руками, и, наконец, заговорила:

– Вижу, вижу, девынька, хороша твоя судьба… Высоко поднимешься ты, ух! Высоко! Выше облака ходячего… Должно, знатному боярину сенная девка приглянется, а либо и князю… Высоко так и светло вокруг тебя, девынька.

Она три раза дунула на воду. Вода всколыхнулась и опять успокоилась.

– Что ж это, девынька? Ты еще выше поднялась, а внизу, кажись, два гробика… Подь, посмотри, девынька, твои глазки молоденьки, лучше увидят; а мои стары стали.

Страшно, ух как страшно! Но Софья подошла и с боязнью заглянула в воду.

– Я ничего не вижу, – пробормотала она.

– Вновь, девынька, с непривычки.

Софья отошла и села на лавку. Ноги у нее подкашивались.

– Так, так, девынька, два гроба: один поболе, другой помене.

Старуха еще три раза подула на воду крест накрест. Вода успокоилась. Старуха смотрела долго, и на лице ее все более и более изображался ужас…

– Свят-свят-свят!.. Что ж это такое! Я и сказать боюсь… Софью обдало холодом. Она вскочила.

– Нет, нет! Не бойся, девынька! – остановила ее старуха. – Тут ничего нету страшного… Ух, как хорошо тебе, матынька! Только мне и сказать боязно…

– Почто боязно? – хрипло спросила Софья.

– Ох, боязно! Ни за что не скажу… Боюсь «слова и дела»…

– Говори, не бойся, сказывай! – настаивала царевна.

– Ох, не скажу! Ох, запытают! – твердила старуха.

– Говори, я никому не скажу… Образ поцелую!

– Ох, девынька, страшно мне, без клятвы-то «слова и дела» боюсь…

– Клянусь! – с силой сказала Софья.

– На образе бы, девынька, – робко заметила старуха. Софья потянулась за образом. Старуха предупредила ее и достала икону Спасителя.

– На, золотая моя, побожись на образе, что никому по смерть твою не откроешь того, что я скажу тебе о твоей превысокой судьбе.

Софья три раза перекрестилась и подняла вверх правую руку.

– Клянусь всемогущим Богом никому не открывать того, что я от тебя услышу.

И царевна поцеловала образ. Старуха снова стала смотреть на воду.

– Вижу я, вижу: сидишь ты на золотом столе, как царя Давида пишут, и на голове у тебя злат венец, да не такой, каким поп в супружество венчает, а якобы царский; и в одной ручке у тебя златой подожок с орлом, а в другой златое яблоко с крестом…

Софья не вытерпела и подошла к столу.

– Покажь, дай я посмотрю.

– Гляди, милая, гляди.

Софья уставилась в воду, пожирала глазами ее глубь, но ничего, кроме своего лица, не видела, но без венца…

– Ничего не вижу, – с дрожью произнесла она.

– Внове, золотая, внове. Да оно и со страху… Дай-кось я еще погляжу.

И старуха опять наклонилась над водой. Софью била лихорадка. Глаза совы, казалось, смотрели ей в душу и читали ее… Какая страшная птица!

– Господи Боже мой! – шепотом заговорила старуха как бы про себя. – И она не одна сидит на златом столе, а рядом с нею муж некий благообразный, с брадою, и на его голове тоже златой венец…

В этот момент кот фыркнул и громко, дико замяукал. Сова слетела со своего шеста и заметалась по горенке, зацепляя крыльями за голову растерявшейся от неожиданности и испуга царевны… Она с ужасом выбежала из этого страшного места и опомнилась только в своей опочивальне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю