Текст книги "Царь Петр и правительница Софья"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– Да письмо к тебе, токмо неведомо от кого, а внизу написано: вручить государыне царевне Софье Алексеевне.
– А ты его где взял?
– К воротам у тебя приклеено было ночью, вот и следы – воску остались.
Царевна взяла в руки письмо. Загадочный блеск не покидал ее серых глаз.
– А для чего оно разрезано? – спросила она.
– Ненароком, государыня, бердышом стражник ненароком задел.
Софья развернула и стала читать принесенное письмо.
– А подписи нету, письмо безыменное, – сказала она, взглянув в конец письма.
– Боятся, стало, – заметил Голицын.
«На нонешних неделях, – читала Софья, – князь Иван Хованский да сын его князь Андрей призывали они нас к себе в дом человек девять пехотного чина да пять человек посадских и говорили, чтоб помогали им доступать царства московского, и чтоб мы научили свою братию ваш царский корень известь…»
Она остановилась, широко раскрыв глаза и не то испуганно, не то вопросительно глядя на Голицына.
– Вон оно до чего дошло… до корня до самого… Ай да князь Иван!.. А ну-ну…
«… ваш царский известь корень, – продолжала она, – чтоб прийти большим собранием неожиданно в город и убить вас государей обоих, царицу Наталью Кирилловну, царевну Софью Алексеевну».
– Я так и чаяла… Спасибо, князюшка, не забыл и меня сироту…
Странная ирония звучала в ее голосе: она как будто радовалась, о чем говорило письмо. Но лицо князя Голицына было спокойно и сосредоточенно: он, казалось, силился проникнуть в душу своей собеседницы и не мог.
– Так вот как, – продолжала она, – «убить царевну Софью Алексеевну, патриарха и властей, а на одной бы царевне князю Андрею жениться».
– На которой же это? – спросила она Голицына.
– Не ведаю, государыня, – отвечал тот серьезно.
– Жаль, что тут не прописано, а то б мы знали.
Но заметив сосредоточенный на ней взгляд Голицына, она быстро опустила свои глаза и стала читать дальше.
«…а остальных царевен постричь и разослать в дальние монастыри, да бояр побить: Одоевских двоих, Черкасских троих, Голицыных троих»…
– Это, стало, и тебя, – как бы в скобках заметила она.
«… Ивана Михайловича Милославского, Шереметевых двоих и иных многих людей из бояр, которые старой веры не любят, а новую заводят. И как то злое дело учинят, послать смущать во все московское государство по городам и деревням, чтоб в городах посадские люди побили воевод и приказных людей, а крестьян подучать, чтоб побили бояр своих и людей боярских. А как государство замутится, и на московское бы царство выбрали царем его, князя Ивана…» – Вот как!.. Ай да Тараруй! Каков царек – от! Царь Тараруй! А? Словно бы на царя Гороха смахивает.
Она хохотала искренно, звонко, вся раскрасневшись. Невольно рассмеялся и Голицын.
– Точно, царь Горох… Уж и ты, государыня, мастерица выдумывать. Царь Горох!
– Да это не я, мой свет Васенька, выдумала: это он сам, царь Тараруй… Токмо, друг мой, это затейка не маленькая: не в меру разлакомился, государствовать захотел… Что-то еще Бог скажет!
Она перестала смеяться и стала дочитывать письмо – «…а патриарха и властей поставить, кого изберут народом, которые бы старые книги любили»…
– Кто бы это написал? – спрашивала она себя вслух.
Там в конце, кажись, прописано, – заметил Голицын.
– Нету, милый, в конце пишут: «А когда Господь Бог все утишит, тогда мы вам, государям, объявимся. Имен нам своих написать невозможно, а приметы у нас: у одного на правом плече бородавка черная, а другого на правой ноге поперек берца рубец, посечено, а третьяго объявим мы потом, что у него примет никаких нет…» Вот и все.
Она задумалась. В это время на галерее показалась Родимица, и глаза ее, упавшие сначала на письмо, которое Софья продолжала держать в руках, быстро поднялись и встретились с глазами царевны: этим загадочным обменом взоров сказано было очень многое; но что это было, осталось тайной этих двух женщин.
XV. Казнь Хованского
17 сентября 1682 года – день именин царевны Софьи Алексеевны. День этот Софья и ее братья – государи со всем двором проводят в подмосковном селе Воздвиженском, где у них такой же загородный дворец, как и в Коломенском, только нет такого богатого пруда, как там.
Только что кончилась торжественная обедня, и именинница – царевна, принимая поздравления от бояр, окольничих и думных людей, изволит жаловать всех водкою.
– А теперь, господа бояре, – сказала она, когда кончились поздравления, – пожалуйте в Крестовую палату на очи великих государей: будет у нас сиденье о важном государском деле.
О чем это будет «сиденье», о каком важном государском деле, никто не знал, хотя иные и догадывались, что это было за дело. Всем, однако, бросилось в глаза, что на поздравлении не было ни старого князя Хованского, ни его сына, князя Андрея. Некоторые говорили, что видели его на дороге в Воздвиженское, что около села Пушкина он велел разбить себе шатер и, вероятно, отдыхает, как человек старый.
В Крестовой палате бояре увидели обоих царей уже на чертожном месте, а рядом с ними и царевну Софью Алексеевну. Юный Петр за эти месяцы, что мы не видели его, с 15 мая, казалось, значительно возмужал: во взоре его было меньше детского, он довольно сильно загорел; но кроме того, замечалось еще что-то новое в его внешности, собственно в лице: оно иногда как-то странно и, по-видимому, непроизвольно подергивалось. Это были следы тех душевных потрясений, которые вынес ребенок в дни майских кровавых оргий во дворце, когда в душу его заброшено было зерно будущего террора, чего, конечно, он и сам еще не сознавал, но что невидимо пока ни для кого созревало в глубокой недетской ненависти ко всему, что отдавало стрелечиной, стариной: за террор – террор, но только еще более ужасный… Царь же Иван по-прежнему смотрел жалким, обиженным: не родись он царевичем, сидеть бы ему у Спасских ворот с чашечкой и слезливо распевать: «Милостыньку, православные, убогенькому Христа ради»…
По знаку, данному царевною Софьей, бояре заняли свои места. В числе их среди седых и лысых голов высилась курчавая голова нового боярина – Максима Исаевича Сумбулова, на которого иные из старых бояр поглядывали косо, но который сам не смел поднять глаз на чертожное место, собственно, до той высоты, где на подергивающемся подчас юном личике сверкали два быстрых черных глаза… За особым столом, на котором лежали бумаги и свитки и стояла массивная чернильница с воткнутыми в нее гусиными, лебедиными и орлиными перьями, поместилось двое думных дьяков. Один из них тихо перелистывал лежавшую около тетрадь. Тут же на столе лежало и знакомое нам подметное письмо, разрубленное бердышом.
Когда все было готово, Софья велела дьяку читать доклад. Докладывал дьяк Шакловитый, немолодой мужчина с жидкою бородою на скуластом лице и серыми неподвижными глазами.
– Великим государям ведомо учинилось, – начал он твердым, несколько хриплым голосом, – что боярин князь Хованский, будучи в приказе надворной пехоты, а сын его, боярин князь Андрей, в судном приказе, всякие дела делали без великих государей указа, самовольством своим и противясь во всем великих государей указу; тою своею противностью и самовольством учинили великим государям многое бесчиние, а государству всему великие убытки, разорение и тягость большую. Да сентября во второе число…
На этом слове Софья прервала дьяка.
– Вычитай наперед розыскную справку, – сказала она, – что в розыск занесено.
Дьяк почтительно наклонил голову и взял другую бумагу.
– В розыск занесены таковы вины князя Хованского, – начал он тем же твердым голосом, – как он, Хованский, раздал многую государеву денежную казну без указу; всяких чинов людям позволил ходить в государевы палаты безо всякого страха, с наглостью и невежеством, чего и в простых домах не повелось; держит у себя в приказе за решетками и сторожами многих людей понапрасну; правил на многих людях деньги без очных ставок и без розыска; да он же подписал даточным людям челобитную о сборе подможных денег с дворцовых волостей, и когда было решено, что денег тех не собирать, говорил затейками своими и вмещал слова злые, что будет за это великое кровопролитие; да он же, Хованский, при государях и боярах вычитал свои службы с великою гордостию, будто никто так не служивал, говорил: «Если-де меня не станет, то будут ходить в Москве по колена в крови»; да они же оба, и отец и сын, при государях в палате дела всякие отговаривали вопреки государеву указу и уложению с великим шумом и невежеством, бояр бесчестили и никого в свою пору не ставили, многим грозили смертию; да он же, князь Иван, вместе с раскольниками ратовал на святую церковь и потом оных церковных мятежников оберегал от казни; да он же вопреки царскому указу не послал пехотные полки против калмыков и башкир, несколько раз ослушивался указов великих государей, клеветал на новгородских дворян, будто хотят приходить на Москву, клеветал на надворную пехоту, что быть от нее великим бедам, а надворной пехоте говаривал многие смутные речи.
Шакловитый кончил чтение и перенес свои бесстрастные глаза на царевну.
– Теперь вычти изветное письмо, – сказала она.
Бояре, сидевшие молча, словно истуканы, «ставя брады», при слове «изветное письмо» как-то встрепенулись и насторожили уши. «Извет» страшное слово: тут всякого припутать могут. Только по лицу князя Василия Васильевича Голицына скользнула молнией загадочная усмешка, и он украдкой взглянул на Софью Алексеевну.
Шакловитый начал:
– Да сентября во второе число, во время бытности великих государев в Коломенском, объявилось на их дворе, у передних ворот, на них, князь Ивана и князь Андрея, подметное письмо: извещают московский стрелец да два человека посадских на воров и на изменников, на боярина князя Ивана Хованского да на сына его, князь Андрея…
Шакловитый взял знакомое уже нам подметное письмо и стал его читать. Чтение это произвело на бояр сильное впечатление. Многие невольно оглядывались, уж не окружены ли они стрельцами, не обложено ли Воздвиженское войсками? «Так вот он, Тараруй. В цари похотел! По боярским телам да по трупам царей хочет взойти на чертожное место!..»
Они не успокоились даже тогда, когда после небольшого перерыва Шакловитый громко возгласил:
– Великие государи и сестра их указали и бояре приговорили: по подлинному розыску, и по явным свидетельствам и делам, и тому изветному письму согласно, оных воров и изменников, Ивашку да Андрюшку Хованских, казнить смертию.
Софья подозвала к себе Василия Голицына.
– Мы, великие государи… – начала было она и не договорила.
При словах «мы, великие государи» Петр стремительно вскочил со своего места, выпрямился и хотел что-то сказать, но одумался и сел на место… Глаза его зловеще светились, а лицо судорожно подергивалось. Софья глянула на него, и лицо ее покрылось пятнами, но она сдержанно проговорила:
– Мы, великие государи, указали послать по воров князя Лыкова.
Голицын поклонился и подошел к боярину Лыкову.
– Великие государи указали тебе, боярин, ехать по Хованских.
– Слушаю-ста, – был ответ.
– Да смотри, князь, не упусти зверя-то.
– Не упущу, князюшка, не упущу, – злорадно отвечал Лыков, – я напомню ему его похвалку: «Не всякое-де лыко в строку»... А вот лыко – то и в строку вогнали…
Голицын улыбнулся.
– Истинно, – сказал он, – твое, князь, лыко скрутит его, чаю, почище ремня.
– Скрутим, точно.
Действительно, через несколько часов от Лыкова прискакал гонец с известием, что воров и изменников Ивашку да Андрюшку везут, и что они уже в виду Воздвиженского. Тогда Софья приказала, чтоб их не ввозили во двор, а остановили бы за воротами и чтоб бояре вышли за ворота для прочтения приговора и присутствия при казни.
Бояре вышли в тот момент, когда рейтары из отряда Лыкова высаживали арестантов из телеги. Лыков сдержал обещание: его пленники так были перекручены простыми лыками, что не могли пошевельнуть ни одним членом.
Бояре сели на скамьи, поставленные полукругом, и Голицын велел подвести осужденных поближе. Старик глянул на своих судей, и на лице его отразилось выражение глубочайшего презрения. Многие из этих судей только сегодня раболепствовали перед ним, а теперь они-то именно и глядят на него строго и высокомерно. Только вечное холопство может так исказить людей, и старая Русь вся исхолопилась, озверела и исказилась до потери не только человеческого достоинства, но и образа и подобия человеческого. И ничто в свою очередь в такой мере не поселяет в людях высокомерия и гордости, как то же холуйство: ни у кого не бывает такой горделивой и величавой осанки, как у настоящего холопа.
Таких гордых холуев видел теперь перед собою князь Хованский.
– В чем мои вины? – спросил было он с такою же холуйскою гордостью, но вчера пресмыкавшийся перед ним, ныне судья, Лыков с подобающим величием осадил его.
– Твоих речей мы довольно слышали! – крикнул он. – Теперь послушай наших… Не все коту масленица.
– Лыковая твоя душонка! – прохрипел старик и замолчал.
– Добро-ста, царь Тараруй Горохович! – злорадно засмеялся Лыков.
Но Голицын велел читать приговор, и перебранка смолкла.
Во время чтения известного уже нам приговора Хованский несколько раз порывался было говорить, но Лыков всякий раз останавливал его.
– Твоя речь впереди, на том свете: там оправдывайся!
Но когда Шакловитый дочел до подметного письма, старик заплакал.
– О! Знаю, кто моей головы ищет… Господи! – он поднял голову кверху и, как бы обращаясь к голубому небу, с силою воскликнул. – Боже праведный! Когда его душа, кто моей души ищет, будет некогда так же прискорбна, даже до смерти, яко ныне моя, да не ниспадет на нее роса утешения, но да будет скорбь его лютее Каиновой.
Он плакал, и старческие слезы его текли по лицу и капали на пыльную землю, а он не мог даже отереть их, потому что руки его были связаны. Между тем Шакловитый, дочитав известное письмо, произнес: «Воровские дела ваши с оным письмом сходны, примите же смерть».
Но в душе старика еще шевелилась надежда. Рыдая, он просил свести его на очную ставку с доносчиками.
– Я укажу заводчиков, только не казните меня так скоро! Смилуйтесь, господа бояре!
Хитрый Милославский, роденька царевны Софьи, тут же сидевший с боярами, знаками подозвал к себе Сумбулова, что-то пошептал ему на ухо, и тот бросился во дворец.
В это время к осужденным подошла какая-то женщина, ярко и пестро, до шутовства разряженная, с красными и голубыми лентами в косе и с красным колпаком в виде греческой фески на голове. Это была известная всему двору дурка Степанидка, одна из множества постельниц царевны Софьи.
– Здравствуй, князюшка! – сказала она. – Чтой-то тебя спеленали, ручки-ножки повязали… Аль сосочку хотят дать молоденцу?
Старик злобно взглянул на нее и отвернулся.
– Али привередничает робеночек, что его спеленали? – приставала ехидная дурка. – А где же твоя колыбелька? Должно в застенке аль на лобном месте?
– Отойди, змея подколодная! – прошипел старик.
– А, бедненький Иванушка! – ехидничала дурка. – Вон сопельки-то распустил… дай-ка я тебе нос – от утру…
И она схватила его за нос… старик отшатнулся назад и плюнул в лицо своей мучительнице.
– Вот же тебе, гадина! Съешь!
– Ничего, утрусь, – спокойно отвечала дурка, – допреж сего ты всем носы-то утирал, а теперь вот я тебе нос утерла… Ха-ха-ха-ха!
В этот момент из дворца прибежал Сумбулов и громко произнес:
– Великие государи указали: вершить злодеев непомедля, без мотчанья, не слушая их затейных речей! Вершить без палача!
Милославский дал знак стременным стрельцам, стоявшим около осужденных. Они схватили их и повалили тут же на лежавший у дороги старый верстовой столб, лицом прямо на столб. Другие стрельцы со всего размаху ударили по обнаженным шеям несчастных. У старика Хованского кровь брызнула так стремительно и далеко, что залила все подметное письмо, которое держал в своих руках Шакловитый. Он бросил его на землю и отскочил.
Софья украдкой из окна верхнего терема смотрела на эту сцену, и в лице ее не видно было ни кровинки…
– Два гробика, два, – машинально шептали ее бледные губы, – нет, это не те, что видела Волошка в воде, не те… Те должны быть поменьше…
XVI. Потехи Петра
Прошло с небольшим четыре года. Зима 1686–1687 гг. стояла на Москве не жестокая, но снежная. По улицам и площадям Москвы стояли целые горы снегу, так что его не успевали вывозить из города, а подмосковные деревни, сады и огороды были совсем занесены сугробами, так что полевые и лесные птицы, вороны, галки и снегири, не имея возможности добывать себе корм на полях и в лесу за обилием снегов, стаями налетали в Москву и кормились чем Бог послал да московская нечистоплотность, которая всякий сор, отброски, помои, обглодки, негодный брак и все порченое выбрасывала, вываливала и выливала на улицы, на площади и на Москву-реку с Яузой. Даже осторожная сорока, которая, по московскому поверью, на сорок верст не подлетает к Москве, боясь ее гаму и шуму, даже сорока в эту зиму показалась на улицах, на площадях и на дворах московских, чем и привела в немалое изумление и смущение москвичей, которые, слыша, как иногда эта белобокая и длиннохвостая гостья стрекочет у кого-либо на задворках, покачивали головами и говорили:
– Сорока стрекочет, гостей пророчит.
– Да, точно, сорока-белобока до гостей охоча… Только это, поди, не к добру: ей бы в Москве не место.
– А поди ж ты! Я сколько лет живу на свете, а сороки в Москве не видывал.
– И я тоже говорю: быть худу! Накличет она нам гостей: либо татар, либо черкасов, либо литву да польских людей.
– Так, так, соседушка: недаром Москва слухом полнится… Сказывают, будто разным людям уж сказан на весну поход в Крым с князь Василием Васильевичем Голицыным.
Так рассуждали старые московские люди по поводу появления в Москве сороки.
Не то говорила московская молодежь, особливо «потешные робятки» юного царя Петра Алексеевича. Вон уж ему стукнуло четырнадцать годков с хвостиком. Он уж теперь не тот маленький Петрушенька, над которым дрожала его матушка, царица Наталья Кирилловна и ступить ему свободно не позволяла, так что эта теремная жизнь опротивела ему хуже тюрьмы, и он, повинуясь своему жгучему темпераменту, бежал от дворца, как от каторги, и весь отдался своим полудиким инстинктам. «Огненный мальчик», как о нем справедливо выразился покойный историк С. М. Соловьев, бросает дворец навсегда, потому что там вечно ноющая мать, там скучно, противно! «Грустно и скучно! Страшно скучно для ребенка, которому уже начинает быть грузно от силушки, как от тяжелого бремени, словно Илье Муромцу после ковша браги… Что делать „огненному мальчику“, который, когда и вырос, не умел ходить, а только бегал? Оставалось одно занятие – ходить по улице широкой, с ребятами тешиться, как Ваське Буслаеву. И Петр выбегает из дворца на улицу, чтоб больше уж не возвращаться во дворец с тем значением, с каким сидели там его предки. В потехах с ребятами на улице, в воинских играх, новый Ромул кличет клич на новую дружину, и дружина собирается, удалые потешные конюхи, будущие образцовые полки…»
Вот и теперь, когда сорока всполошила всю старую Москву, четырнадцатилетний царь тешится со своими сверстниками, «потешными робятками» на Москве-реке. И до них дошли слухи, что на весну сказан ратным людям поход в Крым. Но их молодая кровь не ждет весны: у них весна уже давно в сердце… Они теперь же идут в поход…
Всю зиму юный «царь – непоседа», «царь – кипяток» стоял над душой и пилил своего старого учителя Никиту Моисеевича Зотова и дядьку князя Бориса Голицына, чтобы они рассказывали ему про татар и про Крым.
– Каков таков этот Крым, Микитушка? – в сотый раз допрашивал царь – кипяток своего учителя.
– А земля такая, государь, живет, Крымом называется.
– А есть там города какие?
– Как не быть городам! Есть.
– А какие, Микитушка?
– Перекоп город есть, это, сказать бы, перекопка от наших православных земель: за перекопкой-то и город Перекоп живет.
– А еще какие?
– Есть город Сарайбахчи, либо Бахчисарай, сказать бы, наша Москва, потому в Бахчисарае сам крымский хан жительство имеет. Да еще есть град Кафа, где бусурманы полонянков крестьянских в рабство продают, да такой же город Козлов, а в Козлове, как и в Кафе, невольничий рынок живет: полоняников и полонянок, что скотину, на торгу продают… Там вон, чу, куплена и постельница царевны Софьи Алексеевны, Маланьей зовут… Видал, чай, ее, государь?
– Видал… Черкашенка, что Меласей зовут.
– Она, государь, и есть.
– А где, Микитушка, эта Крым – земля? Далеко от Москвы?
– Да я тебе, государь, на чертеж показывал, в географии… У моря она, эта Крым – земля живет: кругом нее море, и только махонька – махонька полосочка, словно бы мост, ведет с Крыму к матерой земле.
– А ты, Микитушка, видал море? Какое оно?
– Нету, государь, не привел Бог видеть море, Белое озеро видел, Бог привел; а моря не видал, не солгу… И разные они, говорят, моря-то цветом бывают: есть цветом синее море, сине море, таких синих, сказать бы, цветом больше живет. Есть и черное море цветом, черно, как чернила, и вода в ем черная.
– И ее пьют?
– Нету, государь, морской воды не пьют, горька она и солена… Да еще есть, государь, красное море цветом: это, стало быть, Чермное, червленое, чрез него, помнишь, Моисей провел народ израильский аки по суху, а фараона, коня и всадника, вверже в море Господь… Разны, государь, моря живут.
При этих беседах глаза у царя – непоседы горели огнем, лицо нервно подергивалось.
– Я добуду Крым! – страстно говорит «огненный мальчик» и велит Борьке Голицыну готовиться сейчас же к походу.
И вот они в походе… только не под Перекопом, а на Москве-реке, на льду. Вся Москва-река покрыта против Тайницких ворот «потешными робятками»; это все больше дети придворных конюхов, истопников, трубочистов и всякой мелкой дворской челяди, а также и юные боярчата, дьячата думные, поповичи, княжичи, все это сбито в одну кучу, в одну потешную дружину. И дружина эта не маленькая: с десятков она вырастает в сотни, в тысячи. Ведь так весело! Да и сам царь тут, бегает, кричит, распоряжается, бьет неумелых, хвалит и жалует ловких, смелых, находчивых. С раннего утра они запрудили всю реку и дружно, с хохотом, с песнями строят из снегу «Перекоп – город»… Снежная крепость растет быстро, вырастает в гору. Но это не простая груда снегу, потому что ребятишки возводят снежную крепость не сами, не своим только ребячьим умом, а под руководством опытного воеводы, видавшего виды, под руководством Гордона, который когда-то отстаивал Чигирин от стотысячной турецкой армии с Шайтан – пашою и с Юраской Хмельницким. Тут же распоряжается и Лефорт. А сам царь усердно работает с прочими ребятками: таскает комья снегу, утаптывает стены, выводит бойницы, зазоры, возводит снежные шанцы… Он весь раскраснелся, брызжет огнем, энергией… Ему хочется отличиться, ведь он не царь, а еще только простой ратник, рядовой солдат: надо заслужить отличие. Он забыл о троне, о чертожном месте, о диадеме, о скипетре, о плачущей матери, о холопстве бояр, там скучно, там гниль, притворство, интриги, козни… А жизнь и правда здесь, на льду, за работой: тут нет ни ханжей, ни льстецов, тут все свой брат – ребятки!
И вот крепость готова. Воеводой с русской стороны царь назначает своего учителя Микитку Зотова. Юный царь что-то сегодня недоволен им: учитель не умел утром ответить на вопрос своего бедового ученика.
– А с кем мы ноне воевать будем, Никита? – спросил Петр, одеваясь «в поход» на Москву-реку.
– С татарами, государь.
– А кто у них ноне салтан?
– Не ведаю, государь, не то Гирей, не то Калга.
За это и рассердился царь на своего учителя, а потому, назначая воевод для похода под «Перекоп – город», он велел Зотову командовать осаждающими: он уверен был, что «русские» не возьмут крепости.
– Будь же ты князем Васильем Голицыным, – сказал он, желая тем уколоть учителя.
А так как князь Борька Голицын, его дядька, сумел ответить на вопрос беспокойного царя, что теперь в Крыму салтан Нурадин, то довольный его ответом царь, когда назначал воевод, ласково сказал Борису Голицыну:
– А ты, князюшка Боря, будь салтаном Нурадином, не пускай в крепость Ваську Голицына: я ноне в твоем войске служу.
Гордон и Лефорт разделили потешное войско на две неравные половины: значительно большая поступила под начальство Зотова, так как осаждающих ожидали большие трудности, чем осаждаемых, которые могли укрываться за крепостными стенами. Меньшая половина поступила под команду Бориса Голицына. Первые называли себя «семеновцами», последние «преображенцами», и в число последних поступил и сам царь.
После этого «татары» засели в Перекопе.
Начался приступ. «Русские» свободно овладели валом, «перекопью», и хотя их осыпал град снежков, однако они стойко шли, все более и более разгорячаемые поражавшими их ударами. По всей реке раздавались неистовые крики, и они превращались буквально в рев, оттого что и взрослые москвичи, бородачи – купцы, бояре, сидельцы, охотники до подобных зрелищ, толпами высыпали на берег Москвы-реки и яростными криками подзадоривали пыл сражающихся. Осаждающие подступили уже к самой крепости, лезли на бастионы, разбивали рыхлые стены и, поражаемые прямо в лицо комьями снега, опрокидывались навзничь, снова карабкались на стены, пробивали в них бреши и уже готовы были овладеть полуразрушенною крепостью. Видя неудачу, Петр свирепел, сбивал кулаками и каблуками первых смельчаков, взбиравшихся на стену, бил своих, малоусердных, и буквально бесился, крича до хрипоты. Уже оба глаза у него были подбиты, из носу текла кровь, и, о радость! – неприятель стал отступать, а наконец, и совсем обратился в постыдное бегство.
Впереди всех улепетывал старик Зотов. Несколько комьев угодило ему прямо в лицо, и он бросился бежать… Петр спрыгнул с полуразрушенной стены и кинулся вдогонку за учителем. Скоро он его настиг и схватил за шиворот.
– А! Попался, Васька Голицын! Проси пардону!
– Батюшка, государь! Сдаюсь! Ох! – вопил старик.
– Виват! Виктория за нами! В полону сам московский воевода! – кричал царь в восторге, не замечая своих собственных синяков.
«Виктория» действительно была выиграна, но только благодаря хитрости Борьки Голицына: он приберег сильный резерв за крепостью и в самый критический момент бросил его в тыл осаждающим.
Петр торжествовал, обнимал своего дядьку, благодарил и преображенцев, и семеновцев. Мальчишки сияли, все «робятки», начиная от царя и кончая сыном трубочиста, были счастливы. Гордон и Лефорт поздравляли торжествующего державного мальчика с «блистательной викторией».
– Гох! Дас ист эйн прехтигер зиг!
– О, я! Эйн берюмтер триумф!
Со всех сторон, словно стая ворон, налетели на проголодавшихся юных воинов пирожники, пирожницы, оладейницы, сбитенщики, саечники: знают уж, что после боя, после «стражения» ребятки будут есть здорово. И пошли выкрики: «Сбитень горячий, медовый!» и «Пироги подовы!», «Калачи крупитчаты!», «Оладьи пуховыя, для брюха здоровыя!»
Но особенно один молоденький пирожник был мастер выкрикивать. По всей Москве-реке раздавались его прибаутки:
Пироги подовые!
Пироги шелковые,
На золоте жарены,
На серебре парены.
Из-за моря везены,
А доселе свежие!
На этого веселого пирожника особенно набросились голодные ребятки. Они его все знают, да и кто ж не знает продувного Алексашку!
– Алексашка! – кричат со всех сторон. – Подавай пироги! С чем они ноне у тебя?
– Пожалуйте! – отзывается Алексашка. – Пироги знатные!
С кашей, с капустой,
Чинены прегусто:
С лучком, с перцем,
С бараньим сердцем…
Вокруг Алексашки веселый говор, смех, так что даже царь обратил на него внимание и велел подозвать к себе. Алексашка подошел смело, с улыбкой на губах и, сняв шапку, низко поклонился и тряхнул кудрями. Это был паренек лет тринадцати – четырнадцати, высокий, стройненький, с розовыми щеками и быстрыми живыми глазами.
– Как тебя зовут? – спросил государь.
– Алексашкой, государь.
– Кто твой отец?
– Конюх государыни царевны Софьи Алексеевны, государь.
– А как его зовут?
– Данилкою, государь, а прозвищем Меншиков.
Бойкие ответы понравились царю, да и вся наружность говорила в пользу Алексашки.
– Что ж ты не в потешных? – допрашивал заинтересованный Петр.
– Отец, государь, не пущает.
– Для чего?
– Бедны мы, государь, от пирогов кормимся, а мать обезножила, на торгу с пирогами ноги отморозила, познобила. Сколько годов уж из избы не выходит, так я, государь, воместо матери торгую.
– Добро… Бросай короб! – сказал царь решительно. – С нонешнего дня ты в преображенцах. А забота о семье не твоя, а моя.
Алексашка – пирожник – это будущий «Данилыч», правая рука царя – преобразователя, впоследствии, как он сам писался, «Мы, Александр Меншиков, римскаго и российскаго государств светлейший князь, герцог ижорский, наследный господин Аранибурха и иных, его царскаго величества всероссийскаго первый действительный тайный советник, командующий генерал-фельдмаршал войск, генерал-губернатор губернии санкт-петербургской и многих провинций, его императорскаго величества кавалер святаго Андрея, и Слона, и Белаго, и Чернаго Орлов, и прочая, и прочая, и прочая…»
Вот кто этот Алексашка – пирожник, о котором поэт сказал:
И счастья баловень безродный,
Полудержавный властелин…
– Чтоб я больше не видел тебя с коробом! – повторил «огненный мальчик» и отвернулся, чтобы еще раз поблагодарить своих юных преображенцев и семеновцев.
– Виват! Виват, царь-государь! – дружно закричали ребятишки, и, словно стаи галок, полетели в воздух шапки.
Вместе с Зотовым, Борисом Голицыным, Гордоном и Лефортом царь направился к саням, которые ожидали его на берегу Москвы-реки. Но там его встретил знакомый уже нам по Кукую немчин Яган Монс и поздравил с «викториею». С ним были его дочки, тоже немножко знакомые нам Модеста и Иоганна, или Ягана. Как и Петр, девушки выросли, выравнялись и похорошели. Подрумяненные морозом щечки их так и пылали, а черные глазки сверкали невинностью и приветом. Они были богато одеты в немецкое платье, перед которым тогдашний московский женский наряд с телогреями и душегреями казался чем-то вроде огородного пугала. Впрочем, в младшей сестре Ягане заметно было меньше приветливости, хоть она была и красивее сестры: казалось, она дичилась молодого царя.
Поздравив с «викторией», Монс усердно просил Петра пожаловать к нему в гости, отпраздновать «дизе гроссе викториа». Молодой царь любил посещать немецкую слободку, где не было московской убийственной скуки и чопорности, и потому охотно принял приглашение любезного немца, тем более, что с некоторого времени он стал находить приятным общество его хорошеньких дочек.
Молоденькое общество разместилось по саням. Хитрый Монс так устроил, что Петру пришлось сесть в одни сани с его дочками, а сам он и прочие разместились в других санях. Когда москвичи увидели своего юного царя рядом с девицами, они в ужас пришли.