355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Причуды моей памяти » Текст книги (страница 16)
Причуды моей памяти
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:36

Текст книги "Причуды моей памяти"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

Но когда мы увидели, как обращаются со стариками в доме престарелых, мы обрушились на врачей, на медсестер. То была непосредственность возмущения, потом я узнал про их нищенские оклады и понял, что мы были не совсем справедливы, у них была своя правда.

На могиле Эйнштейна изображена Солнечная система со всеми планетами, и там, где Земля, надпись: «Здесь жил Эйнштейн».

На памятнике Ньютону написано: «Пусть смертные радуются, что существовало такое украшение рода человеческого».

Рядом с плитой Ньютона в Вестминстере были плиты поменьше: В. Томсона, Д. Максвелла, Ч. Дарвина, В. Гершеля – великих ученых Англии.

– С ними следует говорить на языке, действенном для них, – советовал мне Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский.

Этим языком он владел в совершенстве. Но были и другие примеры, которые подтверждали его совет. Я помню, как известный художник Пластов рассказывал нам о посещении выставки в Манеже членом Политбюро Полянским. Был такой, курировал сельское хозяйство и проявлял благосклонность к искусству. Остановился он у картины Пластова «Обед на колхозном стане». Посмотрел, укоризненно покачал головой: «Что же вы, товарищ Пластов, не хотите наших колхозников хорошо накормить, разве это обед, разве это сытая колхозная жизнь?»

Выслушав, автор, то есть Пластов, удивленно развел руками: «Товарищ Полянский, вы присмотритесь, это же они десерт едят». Полянский присмотрелся. «Это другое дело», – удовлетворенно сказал он.

Петр Леонидович Капица редактировал «Журнал экспериментальной и теоретической физики» – «ЖТЭФ», основной журнал советских физиков. Вышло постановление сократить выпуск и объем журналов, в том числе и «ЖТЭФ». Капица запротестовал и попросил у Суслова доложить свои соображения. Его пригласили на секретариат ЦК КПСС.

Выступление его звучало примерно так:

– Представьте, что вы приходите в магазин купить сливочного масла. Пожалуйста, его сколько угодно: и топленое, и вологодское, и псковское, но продать не можем, бумаги нет.

Секретари засмеялись, и вопрос был снят.

Хорошая английская пословица:

«Дурак считает себя умным, а умный – дураком».

А эта Владимира Яковлевича Александрова:

«Никто не бывает дураком всегда, изредка – каждый».


АНТИЧНЫЕ БАЙКИ

У Перикла голова была в форме луковицы, скульпторы надевали на него шлем. На всех бюстах он в шлеме.

Александр, разрушая Фивы, единственный дом оставил в целости – поэта Пиндара, этого греческого гения «владыки поэтов и поэта владык».

Пиндар был уверен, что без песен поэта всякая доблесть погибает в безмолвии, и Александр это понимал.

Питтак, будучи правителем Митилены, отказался стать тираном и в конце концов сложил свои полномочия. «Знай свое время!» – его девиз.

Величайшие драматурги Эврипид и Софокл терпеть не могли друг друга.


Николаю Владимировичу Тимофееву-Ресовскому его ученики преподнесли его высказывание в стихотворной форме:

 
Ведь человек и суетен, и грешен.
Не отмечает в слепоте своей
Немногие существенные вещи
От многих несущественных вещей.
Чему Вы только нас не обучали,
Но если все до афоризма знать,
То главное – и в счастье, и в несчастье
Существенное в жизни отмечать.
 

                                            Сентябрь 1980


«Дай, Аллах, мне силы бороться с тем злом, с которым можно бороться.

Дай, Аллах, мне терпение вынести зло, с которым нельзя бороться.

Дай, Аллах, мне разум, чтобы отличить одно от другого».

70-летие Михаила Матусовского, ему позвонили из бюро секции поэтов: «Составьте, пожалуйста, к юбилею текст приветствия». «Как же так, это же неудобно». «Да что вы, все делают, иначе напишет кто другой, переврет. Мы напечатаем все полностью, все, что напишете».

Он отказался, и что вы думаете – переврали.

Где-то в семидесятые годы я был в Севастополе. В первый раз был студентом до войны, а во второй – уже бывшим солдатом. Поэтому я увидел то, чего раньше не видал. Танки стояли на вершине горы Сапун у обрыва – памятники. Плюс самоходки. Пушки установлены. Земля расчерчена белыми колышками виноградников.

Между танками бродят жирные курортники, приехавшие на экскурсию, облокотясь на траки, фотографируются.

Танки все время подкрашивают, смазывают, держат чистенькими, такими, какими они сроду не были. На башне ИС выступ с какой-то трубкой, не могу вспомнить, зачем трубка. Не антенна. Забыл. Спросить не у кого.

А на Малаховом кургане была другая война. Редуты Синевина, старые пушки и новые воронки. Пушки стали смешными. Впрочем, и наши пушки тоже стали смешными.

Стояли памятники, сооруженные дивизиями и армиями Великой Отечественной. Свои скульпторы, архитекторы вычертили, слепили, саперы построили, отлили неумелыми, отвыкшими от тонкой работы руками.

Какой-то инженер соорудил памятник летчикам Севастополя, ему удалось передать стремительность полета. Эти памятники-самоделки сердечны, жаль, если их не сохранят.

Дашу Севастопольскую помнят, а наших героев не видно, не упоминают.

Да и вообще не слишком ясно, в чем был смысл так долго удерживать этот клочок земли такой кровью. В чем смысл обороны Севастополя 1942 года? Пошел бы Нахимов на такое?

Нынче эти впечатления кажутся мне странными. Прошло сорок лет, Крым уже не наш, Севастополь принадлежит Украине, душа не лежит с этим смириться, «этот клочок земли» хочется удержать всячески.


Физик Юрий Борисович Румер работал в шарашке в отличной компании. Сидельцами, «врагами народа» были Королев, Глушков, Мясищев, Туполев, Петляков. Румера привлекли как теоретика, там он написал работу о фазовых превращениях и что-то по квантовой механике. Кажется, вместе с ним сидел и Борис Викторович Раушенбах. Словом, собрали цвет авиа– и ракетостроения.

Румер считал себя циником. «Обстоятельства, в какие я попадал, были поразительно циничны, – рассказывал он, – судите сами, по этапу я ехал с пленным немцем – гауляйтером из Таганрога, который истреблял евреев. Мы ехали с ним в одном вагоне, спали рядом на нарах, ели одну баланду. Такое подстроило мне соседство судьба. Разве это не цинизм с ее стороны?»

Еще он поведал мне историю о неком заключенном (подозреваю, что это был он сам), как однажды в шарашке вызвал его следователь и поздравил – какой у него сознательный сын, четырнадцать лет, все понимает, написал добровольно, никто не уговаривал писать, заявление, что отказывается от отца – врага народа. Осуждает мать, которая жалеет об отце, ведь идет война, врагов нельзя жалеть. Сын – искренний противник отца, правда, его все равно исключили из школы, но чекисты постараются его устроить в другую школу.

После войны, через три года, отец вернулся с наградой за самолет, созданный в шарашке. Когда собрались отметить его возвращение – пришли Туполев, Королев и другие. Сын в другой комнате рыдал, не смея выйти к ним.

Жена отозвала его, попросила выйти к сыну, как-то утешить, успокоить. На это он ответил так: «Есть огорчения, которых нельзя избегать, надо их пережить полностью, иначе жизнь ничему не научит».

Я спросил у Румера, за что его посадили, я у всех, кто возвращался, спрашивал. Они пожимали плечами. Никто не знал за собой нарушения закона. Никто. Румер сказал, что как-то приехал к ним в шарашку Берия отметить сдачу проекта. В застолье один итальянец, был среди них такой, обратился к наркому, что вот, мол, его посадили ни за что. Берия благодушно, с чекистским юмором ответил: «Если бы было за что, то, дорогой мой, ты тут бы не сидел».

Наверное, он был прав. Сидел ли кто-нибудь из тысяч и тысяч заключенных советских людей за что-то?

Был среди односидельцев Румера один комкор, то есть командир корпуса, так он убежденно повторял: «Значит, так надо». У него сомнений не было, наверное, так ему было легче.

Боже ты мой, вдруг среди вороха ежедневных писем, просьб обиженных, уволенных, требований графоманов попалось маленькое письмо однополчанина по Кировской дивизии, к тому же из нашего батальона, да еще по самому драматическому времени – сентябрь 1941 года, когда мы оставляли Пушкин. Пишет и про полковника Лебединского, нашего командира. Удивительно! Сорок с лишним лет никого не встречал из того нашего разгромленного, разбомбленного на смерть полка, казалось, никого не осталось в живых. Был Э. Писаревский – умер. Володя Лифшиц – умер. Капралов, Ермолаев – никого не осталось, все затянулось, заросло, следа не найдешь. И вот объявился. Надо же! Радость, словно встретил в пустыне… Пишет: «Соприкасались мы с Вами в Пушкине, в сентябре 1941-го, когда штаб стоял недалеко от пионерских лагерей… Если Вы помните, то числа 15 сентября у штаба сидели две девушки в гражданском, их ночью переправили через линию фронта, а утром наш штаб накрыли артогнем». Как накрыли, помню, еле вылез, а девушек не помню, но странная эта подробность убедительна. Если б он что другое привел, может, я и усомнился. Был он, Аркадий Иванович Богданов-Савельев, в роте связи, прослужил до 1948 года, потом уехал на родину, под Воронеж. Он попросил у меня «Блокадную книгу», я послал, написал письмо, спрашивал про то, что с ним было потом зимой 1941/42 года. Получил ответ, общие слова, ничего нового для меня не помнит. Память мою не поправил, колыхнулось что-то и улеглось. Воспоминания о войне его, видать, не шибко интересовали, солдаты этим не занимаются. В то военное прошлое мало кто ходит. А зачем?


КАК ОНИ НАЧИНАЛИ

В детстве Макса Планка поразил рассказ о кровельщике, который втаскивает на крышу тяжелую черепицу. Работа его не теряется, она сохраняется долгие годы. Практически вечно хранится, пока случайно не сорвется вниз и трахнет что-то, кого-то, это принцип сохранения энергии. Сохраняется бессрочно.

Однажды Абрам Федорович Иоффе, «папа советских физиков», рассказал мне, как начиналась его жизнь ученого.

– Решил мою участь учитель физики. Он был хорош тем, что признавал беспомощность физических воззрений того времени. Он говорил: «Свет есть распространение волн в эфире. Свет звезд доходит движениями волн по эфиру». Я его спросил: «Значит, кроме как передавать свет звезд эфиру делать нечего?» Мне показалось это глупым. Надо исключить эфир из науки или выяснить, чем он еще занят, – решил я.

Рассказывая, он посмеивался и над той физикой, и над собой.

– У меня обостренное обоняние. Собачий нюх. Заинтересовали запахи. Что такое запах? Нет субъективных запахов. Есть три-четыре основных запаха, из которых складывается остальное многообразие. Примерно как в оптике с цветами. Учитель развел руками. Много позже я задался вопросом, тогда неясным – отчего человек загорает? Наклеивал себе на лоб разные кусочки материалов».

Учитель Абрама Федоровича Иоффе был хорош тем, что указывал ученику на незнание, открывая перед ним непонятные явления. Это возбуждало мысль сильнее, чем то, что давно всем известно. Тайны природы, нераскрытые, удивительные, привлекают, волнуют молодой ум: «Вот она, задача, которая ждет меня!..»


МАЛЕНЬКАЯ БЛОКАДНАЯ ИСТОРИЯ

Она его любила после свадьбы еще больше, чем до. Он читал ей стихи, рассказывал дивные истории, которые сочинял специально для нее. В армию его не взяли по зрению. Носил толстые очки, сам был толстяк и как-то незаметно в феврале 1942 года опух, перешел в дистрофию. Однажды потерял карточки, ее, свои и тещи.

Это была катастрофа. Остаться в блокаду без карточек – верная гибель. Теща считала, что он убийца, он обрек их на смерть, что он, наверное, присвоил карточки и тайно ест их хлеб, он всегда жадно ел, съедал общий довесок, мог прихватить чужую порцию.

Он просил прощения, а потом ушел из дома и пропал. Больше они его не видели.

Теща умерла, а жена выжила. Продавала вещи, работала в госпитале и выжила.

Много лет спустя внук ее, школьник, стал читать Баратынского, нашел в книге три желтых бумажки. Это были их карточки.

Она представила, как это было, как запамятовал его истощенный голодом мозг, и долго рыдала.

Австралийский писатель Френк Харди приехал ко мне в гости. Мы с ним много гуляли по Ленинграду, и он озадачивал меня вопросами, которые никогда не приходили мне в голову. Например, повсюду висели лозунги «Слава КПСС!»

– Кто это пишет? – допытывался Френк. По его разумению, славить нашу партию могли только иностранцы, инопланетяне и прочие пришельцы, восхищенные нашими порядками.

Еще я помню свои безуспешные попытки объяснить ему, что значит «Ударник коммунистического труда». Если труд коммунистический, зачем еще «ударник», у них, если работаешь плохо, тебя уволят, остальные работают как положено.

Поэт Пиндар писал: «Будь таким, каким ты себя познал». Спустя две тысячи лет Гете отточил эту фразу до совершенства: «Стань тем, что ты есть».

Всегда интересен тот, кто молчит.


ДОМ МЕЧТАТЕЛЕЙ

На Троицкой площади стоит дом, построенный в 1933 году. Конструктивистская архитектура резко отличает его от соседей, ранних и поздних. Но еще больше отличает мемориальная доска на его стене. На ней длинный список жильцов дома, все они жертвы репрессий 1937 года. Это «Дом политкаторжан».


Фамилии и сломанное дерево – символ погибших надежд; Это все те, кто прошли царскую каторгу, выжили, приветствовали революцию и новую эру коммунистической жизни. За нее они боролись, о ней мечтали в ссылках. Для них был построен этот дом, его они решили сделать образцом нового быта, дом-коммуна. Жизнь сообща, без индивидуализма, никаких кухонь в квартирах, будет общая столовая, общая библиотека, детский сад, клуб, солярий, больным еду привозят транспортеры в квартиру. Совместный быт был продуман в деталях. И осуществлен. Однако вскоре действительность стала разрушать идиллию. Нехватка продуктов, очереди, появился в доме продовольственный магазин – закрытый, для «своих», появились привилегии.

Кое-что мне рассказывала старая большевичка, мать моего товарища Вити Тимофеева. Например, висело объявление: «Цареубийцам мясо без очереди». Что-то в этом роде. После убийства Кирова в городе начались репрессии. С общественной столовой не ладилось, в квартирах делали себе кухни.

В 1936-1937 годах стали арестовывать и бывших политкаторжан. Закрыли их общество, журнал, вскоре население дома сменилось, квартиры заняли следователи, те, что отправляли «бывших» опять на новую квартиру, в лагеря. А затем была еще одна репрессия, и новые хозяева тоже отправились в лагеря.

Этот дом из морали коммунистического быта стал памятником советской истории. Пожалуй, единственным в своем роде, таким наглядным примером, во что превратились утопические мечтания русских революционеров. Не знаю, выжил ли кто из прежних жильцов, вернулся ли в свой дом-коммуну. Хорошо, что сохранился сам дом, хорошо, что его не перестроили, может, его следовало бы приобщить к экспонатам соседа – бывшего особняка Кшесинской, в 1917 году Штаба большевиков, ныне Музея политической истории.

Надпись мелом у «Медного Всадника»:

 
«Петр скачет на коне —
Это сделал Фальконе».
 

Почему человек в снах себя не видит? Возможно, потому, что и наяву он себя не видит, не имеет представления, какой он на людях, как ходит, как ест.

Первый мой книжный герой был Спартак, он произвел впечатление сильное, он воодушевлял, я украшал его всякими добродетелями, дорогими мне качествами, физическими, душевными. После Спартака был «Овод», потом – Робинзон Крузо, потом – «Мартин Идеи».


ЭН ИЗ ЭНСКА

Писатели общались между собой в Союзе писателей, на собраниях, в секциях, удовольствие от этого бывает редко, чаще же в путешествиях, в поездках. Там каждый раскрывается полнее, неожиданно.

Николай Иванович впервые попал за границу. Да еще в Японию. Да еще в составе весьма почтенной делегации, которую возглавлял председатель Союза писателей СССР, сам Алексей Александрович Сурков. Делегация маленькая, четыре человека. Николай Иванович подсел к нам в Хабаровске.

В аэропорту Токио нас торжественно встречали, начальство обменивалось речами, приветствиями, потом отвезли в отель, познакомили с программой, и началось путешествие с переездами, приемами, цветами, ночными прогулками. Новый город, новый отель, далее привычный ритуал неизменно повторяющийся, те же улыбки, те же радушные фразы, заверения, те же подарки, та же трапеза.

В очередной раз, в очередном отеле глава делегации обратил внимание на желтый чемодан, обмотанный толстой веревкой. «Это чей?» – поинтересовался он. Оказалось, чемодан был Николая Ивановича. «А веревка к чему?» Николай Иванович пожался, покряхтел, затем признался, так, мол, и так, не доверяет он, известно, что тут полно жулья, человек человеку волк, может, и похуже, поэтому он для маскировки обмотал чемодан, пусть думают, что колхозник какой-нибудь, деревенщина прибыл, у него взять нечего, а то ведь в отелях этих нести чемодан самому не дают, хватают мальчишки и на тележке укатывают. Чемодан, лишенный сопровождения, он должен как-то за себя постоять, веревки ему вроде маскхалата. А так чемодан новенький, крепкий, не посрамляет… Несмотря на его доводы, глава приказал веревки снять, что Николай Иванович исполнил, но страх его при виде увозимого боем чемодана возрос, Николай Иванович рвался было последовать за ним, но останавливал себя, ибо был человеком долга и общественный интерес ставил выше личного. Вообще, по мере того как я знакомился с Николаем Ивановичем, он пробуждал во мне все больший интерес. Наивность его могла москвичам казаться глупостью, человек же, знающий нашу провинцию, постигал через него многое. Вечером Николай Иванович постучался ко мне в номер. Вид у него был удрученный.

– Вы заметили, дорогой мой, похоже на провокацию… Они каждый день меняют простыни и обе наволочки.

– Ну и что? – не понял я.

– Что же они думают, что мы, русские, такие грязные? Ночью мы, пользуясь свободой, уходили с ним вдвоем гулять. В нашей маленькой делегации мы были рядовые члены, вечерние приемы и переговоры на высшем уровне нас не касались. Гуляя, мы направлялись в центр, на людные, сияющие рекламой улицы, с распахнутыми настежь кафе, ночными заведениями, сворачивали в проулки, где всю ночь торговали магазинчики, заваленные джинсами, беретами, кроссовками.

Николай Иванович удивлялся, вздыхал, ненасытно смотрел и смотрел. Какая-то тоска одолевала его. Чем дальше – тем сильнее. Иногда ему казалось, что это все показуха, выставленная чуть ли не специально для нас. Он стремился все дальше, в слабо освещенные проулки, словно надеялся там застать что-то врасплох. Там были ночные клубы, казино, шныряли какие-то тени, что-то предлагали, обнимались парочками, работали рабочие, которые опорожняли блестящие черные мешки с мусором.

Что так мучило его? Под секретом он сделал нелепое признание: что же ему рассказывать, когда он вернется домой, в Н-ск? Тот японский капитализм, который он видел, никак не годился для рассказа. Не мог же он делиться тем восторгом рокадными дорогами, автострадами, многоэтажными виадуками, изобилием товаров, фруктов. Где, где, спрашивал он, тот капитализм, про который им рассказывали, который они изучали, гниющий от кризисов, где чудовищные контрасты, где нищета и безысходность жизни? Он не хотел врать. Рассказать правду боялся. А ведь его спросят, его заставят выступить в библиотеке, на партактиве. Что ему делать? Он был в смятении, простодушие мешало ему, то есть он мог, конечно, наговорить положенного, врать мы все умели, без вранья в эти годы прожить никто не мог, каждый должен был произносить ритуальные фразы, выражать согласие, поддержку. Николай Иванович, однако, страдал от того, что он искренне всю жизнь верил в близкую гибель капитализма и теперь никак не мог обнаружить признаков гибели. Мы ходили по заводу Ниссан, и там капитализм процветал, не корчился, не стонал… Вот в чем трагедия. Спустя два дня после этого признания Николай Иванович принес мне шариковую ручку, черную, перевернул ее, и там какая-то темная жидкость внутри медленно сползла, открывая обнаженную догола красотку, груди, животик и далее все, что полагается. Такие ручки давно появились в Москве. Николай же Иванович такую ручку увидел здесь впервые, подивился изобретательному бесстыдству японцев, не удержался, приобрел ее, и затем блестящая идея осенила его: а что если купить таких ручек с десяток, благо недорого, даже по нашим средствам, и дарить их местным начальникам города Н-ска. Сей карандаш покажет, как разлагается капитализм, развращая даже школьников, которые покупают такие ручки, а как же иначе, вроде мелочь, деталь, но как в капле воды… И начальству интересно, и не просто подарок, а идеологический акт, вещественное доказательство, до чего дошли сукины дети.

Идея его была одобрена, партия ручек закуплена, и, по моим сведениям, все сработало как нельзя лучше.

Личной драмы это, конечно, не решило. Капиталистическая Япония обманула все ожидания Николая Ивановича. Он надолго после этой поездки перестал писать.


Если поручить лучшим в мире экономистам придумать систему, при которой самую богатую в мире страну надо за семьдесят лет превратить из успевающей в самую нищую, да при условии, что народ ее, талантливый, многочисленный, будет все это время надрывно трудиться, сеять, пахать, учиться и нищать, – они бы думали, думали и не придумали, а наша славная КПСС сумела!


ОБСТРУКЦИЯ

На съезде выступил от комсомола воин-афганец, он же секретарь горкома комсомола одного украинского города, он же инвалид афганской войны. Говорил горячо, обвиняя всех и Горбачева за то, что не дал политической оценки афганской войны, и «старших товарищей» за то, что не оставили молодежи «хоть каких-нибудь приличных идеалов», больше всего от него досталось А. Д. Сахарову как противнику афганской войны.

Пафос его, театрально агрессивный, вызвал горячие аплодисменты. Еще бы, покушаются на святое-святых, героическую нашу Советскую армию! И кто, Сахаров, человек невнятных взглядов с репутацией не то диссидента, не то инакомыслящего, верит вражеским радиопередачам. Нравилось, что «афганец» не стесняется поносить академика, великого ученого – смельчак. «На каком основании Сахаров дал интервью канадской газете о том, что будто в Афганистане наши летчики расстреливали попавших в окружение своих советских солдат, чтобы они не могли сдаться в плен?» Вместо того чтобы опровергнуть это утверждение, он возмущенно говорил про унижение чести, достоинства героев Советского Союза, которые до конца выполнили свой долг.

Заодно он сетовал на то, что воинам-афганцам не дают детских колясок без очереди, не дают мебели и квартир.

Слушая это, я думал о том, какая все же разница между ветеранами Великой Отечественной войны и «афганцами». 45 лет живут, доживают бывшие мои однополчане, и так и не дождались хороших протезов, доживают в коммуналках, в инвалидных домах, топали на деревяшках, безногие катались на самодельных тележках. Ругались, жаловались, но понимали, что не ради льгот мы воевали. И все же «афганцы» молодцы, нечего деликатничать – подавай то, что положено!


Рок – штука неразгаданная, вроде совести. Почему-то совесть не бывает ложной. Если она грызет, то будьте уверены – за дело.

Словно со стороны раздается: «Нехорошо, братец, так поступать, некрасиво!» То шепотом, то хмуро, то воплем: «Тьфу, как не стыдно, чего же ты делаешь!» Ночью будит, достает.

Может, и вправду совесть – свидетельство божественного происхождения человека. Досталась она нам от Адама, от первородного греха. Стыд неслучайно был первым чувством, которое отличило человека от остальных живых тварей.

Они, Адам и Ева, прикрылись фиговыми листьями, и стыд прошел. Стыд был запретом. В фильмах мужчины и женщины африканских племен носят набедренные повязки. Меня всегда это озадачивало: зачем? Это что, признак цивилизации? Или потребность человека? Или наличие того высшего начала, что дано было человеку при сотворении мира, когда Господь спросил Адама: «Кто тебе сказал, что ты наг?»

Ни у Курчатова, ни у Флерова участие в работах над атомным оружием не вызывало моральных сомнений. Не было у них того, что испытывали Нильс Бор, Сцилард, Эйнштейн, – душевного протеста.

Приходится считать, что нравственное мышление в сороковые—шестидесятые годы у нас еще не очнулось. «Проблемы вашей научной совести берет на себя ЦК», примерно так успокаивало наших физиков начальство.

С какого-то предела Сахаров не смог отмахнуться от этой проблемы. Харитон, Зельдович, тоже великие физики, люди высокой порядочности, безмолвствовали. У Сахарова же вырвался протест. Он категорически выступил против испытания «большой» бомбы. Обратился с письмом к Хрущеву, вызвав его гнев. Это был первый голос протеста ученого-атомщика. Диктат совести одних посещает, к другим не достучаться. Никто не знает, почему одни люди получаются порядочные, а другие – непорядочные, почему в одних и тех же условиях один поступает порядочно, другой – подло. Есть благоприобретенная порядочность, но есть и врожденная совестливость. Война, блокада показали, какая сила заключена в природной бессознательности, порядочности.

Владимир Короленко писал: «…мне часто приходило в голову, что очень многое у нас было бы иначе, если бы было больше той бессознательной, нелогичной, но глубоко вкорененной нравственной культуры».

В перерыве я разыскал Сахарова, он стоял со своей женой, я понимал, что они расстроены, я не стал утешать их, чтобы поддержать их, я пригласил отдохнуть перед вечерним заседанием у меня в номере гостиницы «Россия», благо она рядом, через площадь.

Андрей Дмитриевич удивился – отдыхать, успокаиваться, можно подумать, он не заметил никакой обструкции, он вел себя как обычно, все так же чуть смущенно, мягко, даже отрешенно. Все, что происходит, – это в порядке вещей, он огласил свою правоту, ему удалось сказать то, что надо, депутаты поймут, в этом он был уверен, как бы то ни было, он исполнил свою миссию.

Выглядел он все же устало, я думал: почему он должен отдуваться один за всех нас, ему что, больше всех надо? Но тут же подумал и о том: выступи я – и слова были бы слабее, и реакция не та. Выступил великий ученый, человек, пострадавший за Афганистан, выступил не спорить с депутатом, а объявить преступным наше правительство. Им командовала его совесть. У совести нет разума, она скорее инстинкт, она не требует осмысления, в этом ее сила. В своих воспоминаниях Сахаров назвал первое свое выступление интуитивным. Оно произошло еще во времена Хрущева, на академических выборах. Выдвигали в академики пособника Т. Лысенко, некоего Н. Нуждина. Известен он был прежде всего как гонитель генетики. Общее собрание должно было утвердить его кандидатуру. Чисто формальная процедура, ибо все было на отделении согласовано, а сверху – рекомендовано. И вот тут попросил слово Сахаров, совсем не биолог, успешный физик, занятый далекими от лысенковщины вещами. На этом собрании его вдруг поразила безнравственность того, в чем его заставляют участвовать. «Вдруг» – для окружающих, но еще больше для него самого, вот что примечательно.

«Почему я пошел на такой не свойственный мне шаг, как публичное выступление на собрании против кандидатуры человека, которого я даже не знал лично? – писал Сахаров в своих воспоминаниях. – Решение возникло интуитивно, может, в этом и проявился рок, судьба».

Нуждина провалили.

На следующее утро после шумного скандала вокруг выступления Сахарова в кулуарах съезда было заметно смущение. Про вчерашнее помалкивали, словно стыдились учиненного.

– Погорячились, – сказал мне один деятель из президиума съезда.

– Хоть бы извинились перед ним, – сказал я. – Для чего вы там восседаете.

Он вскипел:

– Получится, что мы перед афганским народом извиняемся. Думаешь, нашим это по душе: «Извините, напрасно миллион перебили…» Не дожили мы еще до этого.

Потом добавил:

– Тогда надо и перед чехами извиняться, и перед венграми… Никакой извинялки не хватит.

Видать, его зацепило, потому что позже он, разыскав меня, сказал, что если б Сахаров не придумал ядерное оружие, наши генсеки сидели бы тихо и не совались куда не надо, а то возомнили, что им все можно.

– Так что у твоего Сахарова рыльце тоже в пушку.

Извиняться у нас не любят, просить прощения тем более. «Мы ни при чем, то был СССР, другая страна, другое правительство, мы не отвечаем за то, что они творили в Катыни, в Чехословакии, в Венгрии, в Прибалтике, не хотим просить прощения и у своих народов, высланных из Северного Кавказа, из Калмыкии, у немцев Поволжья».

Они не отвечают, папа римский, тот от имени церкви счел возможным извиниться за все преступления против православных христиан, за неправоту в осуждении Галилея, за действия против протестантов, за трусость отдельных христиан в годы преследования евреев нацистами. Он вспоминает один за другим грехи католической церкви и просит за них прощения. Для него нет срока давности.

Правители России не хотят отвечать за грехи и преступления советских властей. Сидеть в Кремле им нравится, Россия для них начинается лишь с их прихода к власти. Так удобнее. С какой стати им брать на себя прошлые грехи.

Великие способности ученого-физика у Сахарова сочетались с не менее великим талантом доброты. Для меня доброта – это, несомненно, талант, это счастливый дар природы. На протяжении всех лет своих правозащитных дел Сахарову доставалось, может, как никому другому. Его оскорбляли, на него клеветали, его физически мучили, чего только не позволяли себе наши доблестные чекисты, начиная с мелких пакостей – прокалывали резину его машины, – и вплоть до насилия при его голодовке в Горьком. Читая его воспоминания, меня поражало, что нигде он не сводит счеты со своими гонителями. Однажды лишь упоминает о пощечине некоему А. А. Яковлеву за оскорбление своей жены Е. Боннэр. Нетерпимость у него удивительно соединена с толерантностью, умение прощать – с требовательностью. Д. С. Лихачев прав, когда утверждает, что доброта не бывает глупой, она вне оценок с точки зрения ума или не ума. Вспомнив слова Лихачева, я не могу не привести его рассказ о том, как после возвращения из горьковской ссылки Сахаров и Лихачев встретились перед началом международного форума «За безъядерный мир». Лихачев спросил Андрея Дмитриевича, как он встретится сейчас с академиками, теми, что подписали отвратительное письмо против него.

– Ужасно волнуюсь, – ответил Сахаров. —Наверное, они будут чувствовать себя очень неловко.

Случилось так, что меня позвали на этот форум. Войдя в фойе, я увидел Андрея Дмитриевича. Было шумно, многолюдно, Сахаров стоял у колонны, никто к нему не подходил, его окружало заколдованное пространство. Здоровались, обнимались, смеялись, Сахарова же обходили, отводили глаза, некоторые отворачивались. Я подошел к нему, сразу же на нас нацелились камеры. Было смешно и стыдно – меня считали чуть ли не смельчаком. Я подозвал Адамовича, познакомил их, теперь нас было трое, но никто больше к нам не присоединился. Сахаров разговаривал, делая вид, что ничего не происходит, чувствовалось, что неловко ему, а не им – академикам, чиновникам, начальственным сановникам. Они проходили мимо нас – внушительные, увешанные лауреатскими значками, геройскими звездами, – портреты, растиражированные учебниками, монографиями, газетными фотографиями. Казалось, слава их незыблема. Бедные, они не понимали, что, сохраняя свои звезды, они потеряли порядочность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю