355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Причуды моей памяти » Текст книги (страница 14)
Причуды моей памяти
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:36

Текст книги "Причуды моей памяти"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

На это мне тот же инженер Анисимов из МТС ответил:

– Зря Хрущев равнял себя с рядовым делегатом, с членов Политбюро другой спрос!

У многих досада и недоверие. А начальство повторяет на всех собраниях: зачем ковыряться в прошлом, надо идти вперед!

Кое-кто заявляет: «Я всегда считал Сталина подлецом». Это возмущает, никогда мы не слыхали от него подобного. Неприятно рядом обнаружить умников, когда сам оказался дураком. Мудрецы задним числом, они хотят успокоить свою совесть.

В таких делах не может быть общей вины, вина, как и совесть, бывает только личная. Общее – это вечная мерзлота, что сковала наши мозги, теперь она начала оттаивать.

Профессор-литературовед занимался много лет Тургеневым, показал мне свою новую книгу о языке Тургенева, и там место, где он расхваливает язык Сталина. Никто не заставлял его вставлять этот пассаж, зачем, спрашивается, на старости лет было это лакейство. Стыдно. С Тургеневым сравнивал, бог ты мой! Жена никак не могла его успокоить, «он места себе не находит, извелся».

Появилось письмо Федора Раскольникова Сталину, напечатанное на папиросной бумаге. Какой-то восьмой экземпляр. Пришлось подкладывать белый лист, чтобы прочитать.

Я читал – ужасался и восторгался одновременно. Захватывало дух оттого, что открывалось, это было сильнее того, что вслух произносил Медведев, потому что, хоть и на машинке, но было напечатано, выглядело «печатным словом», как бы официально.

«Сталин лишен гибкости государственного человека. У него психология Зелим-Хана, кавказского разбойника, дорвавшегося до единоличной власти… Он такой же схематик, как Н. И. Бухарин, с той разницей, что последний был теоретически образованным человеком… весь сталинский ум ушел в хитрость… он коварен, вероломен и мстителен. Слово „дружба” для него пустой звук. Он резко отшвырнул от себя и послал на расправу такого закадычного друга, как А. Енукидзе».

«Вы заставили идущих с вами с мукой и отвращением шагать по лужам крови вчерашних товарищей и друзей».

Раскольников написал свое письмо в 1938 году. Оно быстро дошло до Сталина, до читателей, до меня оно дошло только спустя 17 лет. Позже мне дали стенограмму обсуждения новой истории партии. В ЦК собрались старые большевики.

Они рассказывали, как Сталин на самом деле выступал против Ленина в 1917 году. Про то, как искажал речи Ленина в книге «Письма издалека», его статьи.

В 1917 году Сталин с Каменевым боролись против Ленина.

Говорили, какая лживая книга «Краткий курс».

Сталин позже переделывал свои статьи и речи, удалял из них свою работу с Каменевым, с Троцким. Он типичный фальсификатор истории партии.

Книги, газеты были забыты, читали самиздат. Со всех сторон прибывали машинописи. Чего только там не было. Экономические анализы советской промышленности (писал экономист Варга), аккуратно перепечатанные стихи Ольги Берггольц, Наума Коржавина, поэзии запретной было много, собрать ее – хватило бы на несколько сборников. Меня поразило трагическое письмо М. Булгакова. Я считал его благополучным писателем: шутка ли, Сталин раз двенадцать побывал на спектакле МХАТа «Дни Турбиных». А автор писал советскому правительству, что все его произведения запрещены, и он решил прекратить свои писательские мучения, что из 301 рецензии на его работы «враждебно-вульгарных» было 298, героя его пьесы Алексея Турбина назвали «сукиным сыном», самого Булгакова – «уборщиком, подбирающим объедки после того, как наблевала дюжина гостей», «в залежалом мусоре шарит», «одержим собачьей страстью», «новобуржуазное отродье брызжет слюной на рабочий класс и его коммунистические седины».

После XX съезда словно развеялись колдовские чары. Действительность стала обретать свои истинные черты. Как я мог не видеть то, что нами правил вовсе не мудрейший в истории человек, что мы ничего сверхъестественного не сумели выстроить, ни социализма, ни благополучия, нищая деревня, бездорожье, коммуналки, что пограничники нужны не против шпионов, они нужны, чтобы мы не убегали за границу, что нет у нас ни свободы печати, ни свободы слова, что люди тайком крестят в церкви детей, что мы не можем выезжать из страны, что повсюду царит доносительство, колхозники – форменные крепостные…

Как я ничего этого не видел, не понимал. Прожил двадцать с лишним лет оболваненным, дурнем, соучастником системы лжи, самообмана. Я терял к себе уважение. Наверное, нечто похожее происходило и с моими друзьями, но от этого было не легче, да и мне было не до них.

Страна очнулась, откинула амбиции, это было спасительное разочарование. На время.


А что, если удастся доказать, что возможности разума ограничены? Что есть направления, в которых он двигаться не может, есть пределы, есть табу, есть области, которые наш мозг, устройство разума, познать не в состоянии. Как не может человек поднять сам себя за волосы, как не может мысль следить за тем, как она рождается.

Еще Паскаль заметил, что никакое насилие не может подчинить себе истину. «Истина всемогуща, как сам Бог».


СЕНТЯБРЬ. БОЛГАРИЯ

Светлые ступени из ракушечника усыпаны листьями, узкие железные калитки, перед ними стоят тазы с лиловым инжиром, валяются сливы на палых коричневых листьях, ветер несет песок с пустого пляжа, там еще стоят цветные зонты, кожа моя сохраняет соль, но купаться не хочется. Конец сентября. В желтой кабинке висят забытые женские трусики.


Однажды Михаил Дудин передал мне письмо Г. Куприянова, бывшего первого секретаря ЦК Карелии. Было это в 1960-е годы. Куприянов вернулся из лагеря, где он сидел по «Ленинградскому делу».

После освобождения его послали работать директором Ломбарда. Его полностью реабилитировали, ЦК восстановило его в партии. Дали квартиру в Пушкине.

То, что он рассказывал, было ужасно. Он писал воспоминания, но в те годы опубликовать их было невозможно. Тем более что он не соглашался ни на какие купюры, не шел ни на какие компромиссы. Он был ожесточен до предела. Звание секретаря ЦК республики он нес, как княжеский сан, нечто неотъемлемое, вельможное. Он пишет возмущенно, что ему дали квартиру «из 3-х маленьких комнат вместо 5 больших, что я имел до ареста. И то, как мне сказали, в виде исключения». Ощущение избранности выглядело уже пережитком, но ярость его внушала симпатию.

Шесть лет он провел в камерах каторжных и пересыльных тюрем, в карцерах, в кабинетах следователей. Из этих 6 лет четыре года просидел в одиночке как персона нон грата. Навидался и натерпелся всякого. В особорежимном лагере он работал в каменном карьере. Видя, что творится с заключенными, он послал письмо Г. Маленкову об избиениях, пытках. Вскоре его заковали в кандалы, отправили в Москву и как опасного преступника приговорили к Владимирской тюрьме на 25 лет. Это был ответ Маленкова.

Молотов, Маленков и Каганович в 1937 году голосовали за расстрел Якира, Тухачевского и других, а в 1954 году – за их реабилитацию посмертно. У Куприянова накопилось много улик. После ликвидации «Ленинградского дела» его продолжали держать в тюрьме еще полгода. Это был рослый симпатичный человек. Начитанный. Но сколько еще сохранялось в нем партийных амбиций. Ни тюрьма, ни пытки не поколебали его коммунистической веры, вся протестность сосредоточилась на ненависти к Маленкову и Сталину. Не произошло в нем осмысления той жизни, которой он руководил, ему не пришло в голову, что сам он был частью, и немалой, этого страшного режима.

Знакомый мастер-радиотехник пришел ко мне посоветоваться. Он узнал, что жена изменяла ему. Всякий раз (как выяснилось из письма ее подруги, чье письмо она обронила) никакого удовольствия от этого жена не получала, изменяла потому, что подруги хвастались… Короче говоря, «Что делать?» – спрашивал мастер.

Что я мог посоветовать? Ситуация деликатная, вроде как, выгодная для мужа, но понятно, что мириться с ней не хочется.

– Вы же любите безвыходные ситуации, я читал у вас, – поддел меня радиотехник.


НА 8 МАРТА

Он встал, оглядел стол, уставленный мисками с неизбежным салатом оливье, бутылками водки, кувшинами морса, ну, конечно, колбаса, селедка «под шубой», свекла и тарелки горячей картошки. Все это было в прошлом году и позапрошлом, все тот же набор, те же лица, незаметно постарелые. Ему захотелось сказать им что-то другое, то, чего им не говорили, без банальных похвал их красоте, доброте, всегда чересчур.

– Выпьем во славу Господа Бога, который вовремя спохватился и понял, что жить без женщин мы не можем. Если бы для этого он взял у нас не одно, не два, а даже три ребра, мы бы не жаловались, тем более что второе его создание было более совершенное, он наделил Еву более чуткой душой, тонкими инстинктами, отзывчивым сердцем, правда, излишней любознательностью, но все равно слава Господу.

Каким образом Господь узнал, что был нарушен его запрет? Яблоки ведь не были сосчитаны, глупо подозревать рай в такой мелочности. Из Библии можно понять, что уликой был стыд. Люди устыдились. Стыдные места прикрыли фиговыми листками. Стыда было больше у Адама. Он должен был остановить Еву, она из его ребра вышла, так что с него главный спрос.

А всерьез, то, что Ева не из глины создана, а из человеческого нутра, объясняет человечность женщины, ее неоценимое превосходство.

«Наша партия, руководимая Никитой Сергеевичем Хрущевым, искоренит вредные последствия культа личности» (смех в зале).

«Все видимое имеет срок, все невидимое бессрочно» (надпись в гостинице).

На выездной комиссии в райкоме поэту Сергею Давыдову сказали:

– Чего вас все заграница тянет, поездили бы по своей стране.

Сережа сослался на Маяковского:

– Маяковский? Он с собой покончил, это не украшает советского поэта, это вам не дуэль с чуждыми людьми, на которую шли наши классики.

«Читая Шекспира, я убедился, что он ставил такие вопросы, на которые до сих пор нет точного ответа. К примеру, вопрос Гамлета – „быть или не быть”, и другие. Есть ли смысл ставить новые вопросы, пока на те не даны ответы?»

Белая изразцовая печь во весь угол была лучшим украшением комнаты. Гладкая с медной дверцей (мать ее начищала), там за ней гудело пламя. Печь никогда не была горячей, она всегда приятно теплая, всегда чистая. И холодной не была, какая-то теплынь в ней сохранялась. Когда поставили батареи отопления, вот тогда она похолодела. От обиды, что ли?

Стоял еще огромный дубовый буфетище, непонятно было, как его втащили в комнату, он не мог пролезть ни в какие двери.

В комиссионном магазине я видел бронзовые подсвечники – высокие, в два яруса свечей, когда-то такие стояли у нас, и сразу вспомнилось все вокруг них, над ними в овальной раме портрет какого-то мужчины, строгого, с усами, в сюртуке. Кто такой, мы не знали, и отец не знал, чем-то он ему нравился, снимать не велел. Подсвечники я развинчивал, свинчивал, пока мать не сдала за копейки утильщику.

В передней стоял ломберный стол, крытый зеленым сукном, для карточной игры. Судьбы его не знаю, а вот другой стол, овальный, из карельской березы, с львиными лапами на подставках, с инкрустацией из черного дерева, этот стол, роскошный, музейный, я с друзьями вынес на помойку. Зачем – объяснить теперь уже не могу. Видел, что красиво, а почему-то хотел избавиться, как от чего-то устарелого, пошлого.

Достался он нам от прежних хозяев квартиры. Не достался, а остался. Кто они были – не знаю, не спрашивал родителей. Многого не спрашивал, жил без любопытства к прошлому, к родительской жизни. Иногда они что-то хотели рассказать, но наталкивались на мое безразличие и умолкали. Примерно то же самое я получаю ныне от внука.

Еще висела огромная картина – море, юг, какая-то парочка на набережной стоит в правом углу. Картина так себе, а вот черная дубовая рама роскошна.

Да, поздно мы научились ценить старинное. Это была идеология, борьба с мещанством, с прежним бытом, мы приветствовали фанерную дрянную мебель, дешевку, ныне она кажется безобразной, слава богу, мало что от нее уцелело.

Тяжелые блестящие льняные скатерти, полотенца, картонки для шляп, супницы, часы с боем – сколько было всякого, что ныне стало антиквариатом.

Все верно, мило, красиво, но ведь были еще и клопы с их отвратным запахом, были мухи, пауки, мыши, были стирки с тяжелой парной сыростью. В углу стоял ларь с картошкой. Мать вычесывала мне голову от вшей, давила их на газете ногтем.


Болваностойкий аппарат.

Дружба врозь, ребенка об пол.

Не от большого ума, но от чистого сердца.


ПОХОРОНЫ ХРУЩЕВА

Мы узнали о смерти Хрущева из зарубежного радио. Был сентябрь 1971 года. Наши газеты два дня молчали. Наконец, появилось: «С прискорбием сообщаем о смерти бывшего… персонального пенсионера». Больше ни слова. Ни некролога, ничего. Хоронили, в сущности, тайно. Не было объявления о панихиде, что, где, когда. Москвичи звонили в ЦК. Там отвечали: понятия не имеем, пенсионеров хоронит семья. Дотошные иностранные журналисты выяснили, что похороны будут не то в понедельник, не то во вторник в 12 часов. Приехали на Новодевичье в 10 утра. Знали, что попытаются обмануть. Власть решила перехитрить – объявила санитарный день. Никого не пускали. Оцепили район солдатами. Допустили всего двести человек. Быстро-быстро свернули панихиду. Дали сказать сыну. Со следующего дня началось паломничество. Надписи на венках за ночь, были стерты (!). Откуда такой страх, жалкий, панический страх любви к Хрущеву? Каким трусом оказался трижды Герой Брежнев, как подло сводил он счеты с покойным. За что? За то, что тот выдвинул его, и Суслова, и всю эту компанию Политбюро?

Объявление о смерти Пастернака: «Умер член Литфонда» – это при Хрущеве, и – «Умер персональный пенсионер Хрущев».

Как аукнулось, так и откликнулось; что посеешь, то и пожнешь.

«Просвещение без нравственного идеала несет в себе отраву» (Ник. Ив. Новиков).

История технического и научного прогресса – это история непостижимого. Вирусы, микробы были непостижимы. Так же, как радио, электрический свет, самолет. Мог ли человек XVII века представить фотографию. А компьютер, а робота?

Следовательно, будущее полно непостижимых вещей. Они там существуют. И больше всего те, о которых мы не догадываемся, не в состоянии догадаться.

Антисоветская литература стала советской литературой.

Великую советскую литературу заносит песком чтива.

Античное искусство было большей частью безмолвно.

Нормальный человек задыхается в мире политических страстей, ему нужно другое общение, полное любви, мечтаний, состраданий, поэзии, с теми, кто одинаково нуждается в этом, чтобы вместе гулять, печь пироги.

Велик ли у нас престиж подвижников искусства, таких, как Филонов, который не продавал своих картин, жил бедно, или таких бедняков, как Ван Гог?


Ракеты были нацелены, потом перенацелены, все цели были великие и оправдывали, как положено, средства. Средства потратили огромные. Генералы наши тратили их, попутно строя себе дачи, покупая машины и прочие необходимые предметы роскоши. Все было засекречено, так что ни у кого не было возможности упрекать наших славных генералов. Суммы все были оправданны.

– Мы ставим идею, которой служим, – сказал мне на это генерал, – она выше ваших поисков истины.

– Ну и ставьте. Справедливости наплевать. Она непотопляема. Она выплывет.

Американцы говорят: «Мы можем сделать гения из кого угодно».

И делают. Изготовленные таким образом гении недолговечны. Подлинные заслуги страны – это ее вклад в мировую науку и культуру. В науку меньше, потому что ее достижения быстро присваиваются, музыку же Сибелиуса или Грига не отобрать у скандинавов, так же, как романы Гамсуна, пьесы Ибсена, Стриндберга.

Можно подумать, что «Мерседесы» или «Пежо» – тоже достижения Германии, Франции, тоже их вклад в мировую технику. Однако ежегодные автосалоны выдвигают новых рекордсменов. Количество электроэнергии, чугуна, шелка не вызывает восхищения страной: «Ах, какой, газ у России!» Это ведь то, что досталось ей от Господа Бога, а не от творчества.

Часть четвертая




Мать научила Сашу Минца, будущего академика, отмечать, что надо сделать и что сделано за день, научила уважать женщину, уступать ей место, скромно одеваться, не тратить деньги на роскошь, потому что кругом много бедных людей. Эти простые, наивные правила навсегда укоренились в нем и были важнее, чем если бы его заставляли читать книги, учить математику, заниматься спортом. Такое пришло само собой, а вот правила, втолкованные матерью, пришли только от нее.

В школьные годы он мастерил планер, изготовил катушку Румкорфа. Она давала искру в 12 сантиметров. Искрой его так стукнуло, что он потерял сознание. Планер ему удалось поднять в воздух довольно высоко, так, что, когда планер грохнулся, его, то есть Минца, долго искали среди обломков, тем более что он не подавал признаков жизни. С тех пор началось. То и дело он погибал. Так что в конце концов он к этому привык. Ни один из академиков, насколько мне известно, не имел такого везения.

Заболев дифтеритом, он, лежа в больнице, стал читать физику Краевича. Одолевал, думал, опять вчитывался.

Сдал экзамены в университет. Поскольку еврей, то приняли его вольнослушателем. Еврейство свое он украшал юмором, почему-то это помогало.

Пошел работать к первому русскому биофизику П. Лазареву. У него начал одну работу по колебаниям, так ее и не кончил. С тех пор он мечтал вернуться к своей идее, помешала революция. Она появилась перед ним в виде одного молодца с ордером на квартиру, где жил Минц с молодой женой. Минц прогнал его, назавтра ЧК забрала его как скрытого белого офицера. Восемь дней ждал в карцере, готовился к расстрелу. Как готовиться, не знал, но велели. Вызвал следователь, посмотрел на него, удивился: «Какой же вы офицер, когда вы еврей! Безобразие». Выпустили. Пошел в Первую Конную преподавать радиосвязь. Назначили его начальником радиосвязи армии. Имел 13 радиостанций, 250 бойцов, коней и отсутствие запчастей.

У Ровно остались без прикрытия, нужно связаться с вперед ушедшими. Развернули рацию – не работает. Ни звука. Выяснить причину – надо копаться два дня. А счет шел на минуты. Решил применить для приема передатчик. Нужда – мать изобретений. Сумел установить двустороннюю связь и сообщил, что корпус белополяков заходит в тыл. Выручил своих, и сами спаслись.

Опус с приемом на передатчик был осмыслен теоретически.

Началось отступление, Минц отправил рации в тыл, а тут потребовалась связь с Москвой, ее нет. Троцкий прислал следователя – разобраться. Минца – под трибунал, расстрел. Буденный выручил, защитил.

После войны переходить стали на стеклянные лампы. Александр Львович работал в Военно-техническом управлении Красной Армии. В институте у него связь работала хорошо, в частях – плохо. Арестовали. Посадили. Полтора месяца шло следствие. Выпустили.

Его арестовывали, судили, освобождали, приговаривали, оправдывали. Привык, так что страха не стало. Он счет потерял своим посадкам, «расстрелам». Однажды в очередной раз вызвал его Берия. Поставил условие: если выполнишь вовремя – освобожу. Минц пожал плечами: «Я не сижу, я свободен». Берия удивился: «А почему называешь меня „гражданин комиссар”?» – «Извините, привык».

Он строил радиостанции, возглавлял институты, но была у него никому не ведомая жизнь. Будучи в Италии, он посетил Флоренцию, и что-то с ним произошло, он признался мне, может, заговорила кровь предков-итальянцев и греков – были в его роду предки XIV-XVI веков, те, что не попали ни в какие анкеты спецотделов. Таинственное чувство.

В галерее Питти его поразил портрет знатной дамы в наряде гречанки. Маленький такой портрет, несколько раз возвращался. Не мог оторваться. Влюбился. Репродукции нет. Что с ним произошло, непонятно. До утра бродил по городу, не мог успокоиться. С тех пор все время думает об этой женщине. Что это такое? Сколько ни пытался себе объяснить – не мог.

Первый экспонат этой «выставки» – соска, затем идет распашонка, детские башмаки и так год за годом:

Игрушки-погремушки,

Картинки, рисунки,

Школьная тетрадь первоклассника,

Трехколесный велосипед,

Очки,

Книга «Приключения Незнайки»,

Заводной автомобиль,

Двухколесный велосипед,

Карта географическая.

Сколько их было в детстве – игр, лыж, футбольных мячей…

Они появлялись и исчезали, короткие спутники. Были солдатики, был пистолет деревянный, самодельный, потом пластмассовый, потом лук со стрелами.

Ролики,

Студенческий билет,

Порнооткрытки,

Часы ручные.

Вещи – иллюстрация возраста. Появились часы дорогие, потом опять дешевка. Галстук…

Поначалу читательские конференции доставляли мне удовольствие. Их большей частью устраивали библиотеки. Собирались люди, которые прочли, допустим, мою книгу, у них были вопросы, возражения, во всяком случае они интересовались. Помню, одна из первых такого рода встреч была в Москве, в библиотеке Чехова по поводу романа «Искатели». У меня сохранились записи о некоторых выступлениях. Про одного героя – «неживой, не показан его рост».

«Непонятно, почему Лиза не понимает своего мужа».

«Нет образца любви».

«Потапенко говорит жене: „Заткнись”. Такой язык недопустим».

«Много технических терминов».

«Не представляю, как выглядит ваш герой Борисов».

Я, конечно, бросался на защиту и языка книги, и своих героев. Особенно меня раздражали поучения и рекомендации: «Надо, чтобы главный инженер сильнее защищал новую технику», «Мы хотим видеть рядом с главным героем чистую, благородную женщину».

Они хотят, чтобы все было благополучно, хотят красиво, чтобы зло немедленно наказывалось, чтобы все говорили изысканным языком.

Потом была встреча в Доме медработников, потом в другой библиотеке.

Повторялись вопросы, претензии. Но были упреки в безыдейщине, в отсутствии роли партии, требования не личного вкуса, а идеологических штампов.

Часто находились читатели, которые оспаривали казенно-партийный подход, даже требовали большей непримиримости.

Постепенно мой интерес к подобным обсуждениям снижался. В конце концов, я свой материал знал лучше, со своими героями прожил не один год. «Ты сам свой высший суд, взыскательный художник». Правда, иногда меня радовали неожиданные точные подсказки, какой-то психологически немотивированный поступок: «Слишком быстро у вас профессор раскрывает свое коварство, неумно это».

Но затем читательские конференции, встречи надоели. Зачем они? У меня есть несколько читателей, по крайней мере трое разных, мне любопытных, с хорошим вкусом. Достаточно их суждений.

Два спутника, которые меня давно занимают: человек в зеркале, он всегда ждет меня, в каком бы я ни был виде. Никак не удается застать его там отдельно от меня. И второй – это моя тень. У этой свои правила, она то маленькая, то огромная, иногда она прячется, но все равно я знаю: она сопровождает меня всюду. Как соглядатай, от нее не избавиться, ее не уничтожить, правда, ночью она исчезает, но появляется у каждого фонаря.

Если бы дети не задавали вопросов, причем самых простых и трудных, очевидных и невероятных, – взрослые бы ни о чем не задумывались.

Много раз приходилось убеждаться, что дети куда сообразительнее, чем мы думаем, нам кажется, что они еще не знают, а они уже догадались, они обгоняют нас в том, что мы думаем о них. Они, например, чувствуют, что какие-то вещи не стоит спрашивать, это нам будет неприятно.

Еще древние считали Бога справедливым судьей, поскольку он не так сильно гневался, как человек.

Великий поэт Древней Греции Гесиод горевал над правосудием, что находится в руках «жадных до подарков царей», что люди не равны перед законом, что «легок и приятен путь ко злу и труден путь к добродетели».

Это было написано за 900 лет до нашей эры.

Гесиод был современником Гомера. История почему-то любит сводить гениев в одно время в одном месте.

Есть у Гесиода примечательный стих: «Мужчина не может выиграть ничего лучшего, чем хорошую женщину, и ничего худшего, чем плохую».

Читая древних поэтов, убеждаешься, что в поэзии нет прогресса. Три тысячи лет поэзии, она не хуже, не беднее нынешней, ее вершины достойны такого же восхищения. Впрочем, то же самое и в созданиях художников, архитекторов.

Слишком многое утеряно из стихов Сафо, того же Гесиода, утеряны пьесы Софокла, Аристофана, погибли все прекрасные храмы, статуи Фидия, Праксителя.

Мы знаем Древнюю Грецию по отрывкам, обломкам, счастливым находкам. Земля сохранила не так уж много целых статуй, великолепных скульптур, по ним можно представить удивительный расцвет художественного гения этой маленькой страны. Это было какое-то чудо взлета искусства. Возможно, в более древние эпохи существовали народы с не менее мощным выбросом человеческих талантов. Но греческие достижения в течение трех тысяч лет каким-то образом остаются недостижимыми.

Эта особенность странная, почти таинственная, представляется мне связанной с язычеством, с культом Зевса и Афины.

Человек слишком жаден. Как выразился один богослов – «человек ненасытен» и в ненависти, и в любви. Ему нужны кумиры не только для поклонения и любви, они же и для ненависти.

Человек «внутри себя искривлен» (Лютер).

– Мне сказали, что у меня сердечная недостаточность.

– Лекарство прописали?

– Не врач сказал, а учительница.

Я вспомнил эту деревню, пятьдесят лет тому назад мы остановились здесь в ноябре 1943 года, было холодно, мы подожгли дом, чтобы согреться.

В Копенгагене на главном здании Института физики Нильса Бора мы прочитали надпись: «Ничто из того, что делается в этом Институте, не должно оставаться секретным, оно должно поступать во всеобщее пользование».

В 1940 году к Тимофееву-Ресовскому в его институт под Берлином явился знаменитый немецкий изобретатель Манфред Ардена.

В кабинете Зубра он увидел плакат, самодельный, во всю стену: «Осторожно, СС слушает!»

Дерзкая эта пародия в те годы выглядела вызывающе. Ардена всегда вспоминал о ней восхищенно.

Я встречался с ним в его лаборатории где-то в шестидесятые годы в ГДР. Он представлял собой изобретательский «комбайн», его работы и открытия охватывали биологию, медицину, электронику, атомную физику и все-все остальное.

Он успешно работал при Гитлере, и после войны в ГДР, и в СССР.

«Вдруг мне пришло в голову: а свет солнца и звезд, как он доходит до нас? Эфир? Через эфир? А за пределами Вселенной, куда не проникает ни один световой луч? Что там делает эфир?»

Мысль о том, что все мировое пространство заполнено веществом, единственное назначение которого – облегчить нам понимание, как распространяется свет, если он туда попадет, – эта мысль показалась мне абсурдной.

Примерно так рассказывал мне о своих размышлениях Абрам Федорович Иоффе.

Примечательно, какие простые вопросы одолевали великих физиков. Ведь примерно подобное было у М. Планка, у Галилея, у Ньютона.

«Я видел людей, не способных к науке, но никогда не видел, чтобы люди были не способны к добродетели» (Конфуций).

Самая справедливая из властей – это природа. Она исполняет свои законы неуклонно. За нарушение этих законов карает так же неуклонно.

Образ врага всегда был главным в духовной жизни советского человека. Нас с детства учили не любви, а ненависти, не милосердию, а борьбе, не сочувствию к эксплуатируемым, а уничтожению эксплуататоров. Кругом были враги, шпионы. Агенты. Внутри страны – вредители, враги народа, перерожденцы, оппозиция, врачи-убийцы, диссиденты, уклонисты, вейсманисты.

Мы не привыкли понимать противника, прощать заблуждения, уважать чужие взгляды.

«Если враг не сдается, его уничтожают». Только так. Но когда сдавались, тоже уничтожали.

Он прожил жизнь, ни разу не подняв глаза к небу. Служил, копался в огороде, пил, жрал, блудил, на все мои разговоры отвечал: «Творец плевал на меня, не нашел времени сказать мне, на кой черт я живу, я для него – козявка, а у меня, между прочим, кепка 59-го размера!»

– Как же вы, культурный человек, не читали Толстого?

– Ну и что, и Пушкин его не читал.

– Всюду немцы, евреи, татары. Оккупировали они нашу нацию. У Ленина еврейская кровь, цари наши наполовину немцы.

– Считай, на девять десятых.

– Скоро нас, чисто русских, не останется. Моя дочь крутит с испанцем. Зачем нам испанец?

– У нас в лаборатории делают анализ. Хочешь, тебе сделают.

– Какой анализ?

– Сколько в тебе какой крови. Думаю, что там будет и литовская, и польская, конечно, монгольская, будет и французская. Ты ведь смоленский? Будет и финская. Давай?

– Да пошел ты!


СТРАННЫЙ СЛУЧАЙ

После завтрака детей повели гулять. Марья Никитична надела шляпку и выстроила всех в пары. Катя сказала, что она с Васей не пойдет, потому что он не дышит.

– Как так не дышит? – спросила Марья Никитична.

– Он и на завтраке уже не дышал, – сказала Катя. Марья Никитична испугалась.

– Ты почему не дышишь?

– А неохота, – сказал Вася.

– Как же, все дети дышат, а ты что, особенный?

– Да устал я дышать, – сказал Вася

– Ну тогда не пойдешь гулять, зачем тебе свежий воздух. Но Вася не огорчился, он остался и стал вырезать колечки и рисовать мушек.

Марья Никитична повела ребят в садик, но там она подумала: а что если ребенок задохнется? Все же она отвечала за детей. И она по мобильнику позвонила Васиной маме, пусть та отвечает за своего ребенка.

– Как так не дышит? – спросила Васина мама и заплакала.

–Успокойтесь, – сказала Марья Никитична, – он жив-здоров, он просто у вас избалованный мальчик. Мама срочно приехала.

– Может, тебя обидели? – спросила она. – Что значит надоело? Я всю жизнь дышу, и папа твой дышит. Нет, тут что-то не так. Наверняка мальчика обидели. Почему вы ребенка не повели гулять? – спросила она Марью Никитичну. – Мало ли что не дышит, гулять-то он имеет право?

Марья Никитична не согласилась, потому что все это было непедагогично.

– Вы бы лучше о других подумали, какой он пример подает нашим детям, – сказала она, – неизвестно, можно ли его дальше держать в коллективе.

Мама взяла Васю домой, но и дома Вася не дышал. Он по-прежнему был веселый мальчик, с хорошим аппетитом, но дышать не хотел. Пришлось вызвать доктора.

– Странный случай, – сказал доктор.

Долго он выслушивал Васю, поскольку доктор привык слушать ребят при вдохе и при выдохе. А тут не было ни вдоха, ни выдоха, и ничего он толком не мог определить. Тогда он рассердился:

– У вас, извините, ненормальный ребенок.

– Почему ненормальный? – возмутилась мама. – В конце концов каждый человек имеет право не дышать.

– Ну тогда пусть не дышит, – сказал доктор, – пройдет, надоест ему так жить.

И знаете, он оказался прав. Как только Вася пошел в школу, он задышал, как все дети, правда, первое время он путался, он выдыхал кислород, а вдыхал углекислый газ, но когда ему объяснили, как надо, он стал дышать так же, как все остальные дети в классе.


Хочешь быть благородным, честным, добрым, для этого надо иметь много денег. А для того, чтобы заиметь много денег…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю