355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Причуды моей памяти » Текст книги (страница 10)
Причуды моей памяти
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:36

Текст книги "Причуды моей памяти"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

Был однажды в Ленинграде симпозиум биологов. Приехало много ученых из других городов и даже стран – из ГДР Ганс Штрубе, из Швеции Густафсон, многие из Новосибирска, Беляев, у нас было большое сборище – из писателей были Данин с Софьей Дмитриевной. В это время модный спор «физики и лирики» занимал все площадки.

Один раз Тимофеевы приехали, и Н. В. заболел воспалением легких. Пришлось лечь в больницу. Мы все по очереди ходили ему читать, т. к. Елена Александровна очень уставала. А ведь Николай Владимирович ничего не видел и читать сам не мог со времени лагеря, и все его научные работы и статьи и литературу читала Елена Александровна.

В конце 1968 года мы – я, Д. А. и дочь Марина – поехали в Обнинск встречать Новый 1969 год. Там мы отмечали 50-летие Д. А. Мы поместились в гостинице, кстати, недалеко от тимофеевской Солнечной улицы.

Вечером к ним пришла масса народу, все его ученики – Владимир Ильич Иванов, Жорес Медведев, Коля Глотов, Женя Рейсер, Кашкин и много других, кого я уже не помню. Все с женами и пирогами. Было очень весело, Н. В. возбужден, заводил пластинки с хоровым пеньем и каждый раз рассказывал все новые истории.

Наутро мы снова пришли к ним. Елена Александровна показывала мне Кимберовские медали, золотую и бронзовую. Потом разные фотографии, где они еще молодые, и фото более поздних времен. Она была удивительной красавицей, тонкой, хрупкой, хотя и довольно высокой.

Елена Александровна рассказывала мне о своих молодых годах и о встречах с Н. В. и всей их последующей жизни. Тяжелым ударом была, конечно, гибель их сына Фомы. Елена Александровна долго не могла в это поверить. Как они жили на объекте, как прикрепленный к ним солдат всюду ходил с ними и должен был ездить в Свердловск на занятия в университет с их сыном Андреем. А когда Андрей ходил на вечер, он тоже шел с ним, и даже когда сын провожал девушку, тоже плелся сзади. Он был очень славный и понимал, что они никуда не денутся, но выполнял свою службу. Один раз, когда они все трое и этот солдат поехали в универмаг и там бродили и потерялись, то Николай Владимирович бегал по универмагу и разыскивал его.

Жили они в Обнинске скромно. Маленькая квартира и никаких лишних вещей.

В 1970 году наша дочка вышла замуж и в виде свадебного путешествия поехала в командировку в Обнинск и в Москву. В Обнинске гостиница была занята спортсменами, и им некуда было идти, и они жили в квартире Тимофеевых, которые в это время куда-то уехали, а научный сотрудник Кашкин дал ключ.

Когда они приезжали в Ленинград, мы зазывали к нам наших друзей, чтобы познакомить их с Н. В. и Еленой Александровной.

Елена Александровна любила театр и концерты, а Н. В. был счастлив, если мог не пойти. Все годы они вдвоем ездили на пароходе по рекам России, и по Сибири, и по Волге, и по Северу. Всегда заезжали в Ленинград, и опять мы встречались, и Н. В. с болью говорил о реках, затянутых ряской, и о мертвой рыбе.

Д. А. несколько раз записывал Н. В. на пленку, его рассказы, начиная с ранних лет. Но все же Д. А. тогда полностью не понимал, с каким редким человеком свела его судьба. Только последние годы он стал записывать подряд все, что Н. В. говорил.

Когда мы приехали из Обнинска, то с Д. А. случилась беда – он сломал ногу и лежал в больнице в Сестрорецке. Я каждый день ездила к нему, и он диктовал мне все, что запомнил из той недели в Обнинске, что мы были у них.

В 1974 году мы получили печальную телеграмму о кончине Елены Александровны. Это было на Пасху. 1-й день Пасхи у них обедали все друзья. Когда все разошлись и посуда была вымыта, Елена Владимировна сказала: „Колюша, что-то я плохо себя чувствую”. Он сказал „Наверно, объелась”. Но через некоторое время он тоже почувствовал серьезность положения и вызвал „скорую”, но было поздно.

Я не думала, что Николай Владимирович проживет без Елены Александровны еще 10 лет.

Через некоторое время Н. В. стал работать в Москве у Газенко, ездил в Москву редко, и когда некоторые сотрудники заявляли, что почему он не ходит на службу, то Газенко отвечал: „ Я вас пятерых уволю за него одного”.

Из Обнинска уезжать не хотел – здесь могила и родные детству земли, „калуцкие”, как он говорил. В летний отпуск он по-прежнему ездил на пароходе с Владимиром Ильичом и заезжал в Ленинград. Мы тогда опять, как и прежде, приходили к Анне Бенедиктовне, и он, немного подряхлевший, но все такой же могучий, рассказывал, что видел в поездке, и все больше звучала его боль об испорченной воде. Н. В. рассказывал, как он болел и лежал в больнице в Обнинске. Палата была отдельная, лечебную физкультуру он считал „ерундистикой”, но потом уступил врачихе, которая ему была симпатична, и начал понемножку поправляться и ходить, и крайне сам был этому удивлен.

В 1983 году Николай Владимирович умер. Не знаю, почему мы не поехали на похороны. Теперь жалею. А Д. А. вообще боится и избегает похорон. Сейчас, наверное, тоже жалеет, я не спрашивала.

Через некоторое время узнал что С. Шноль (биолог) записывал Николая Владимировича на пленки, так что кроме пленок Д. А. имелось еще более 30 пленок с рассказами Н. В.

Д. А. поехал в Москву и сидел неделю в Пущино у Шноля, прослушивая и переписывая пленки.

После этого он засел за работу. Сложность личности и биографии Тимофеева-Ресовского не давала уверенности, что может получиться доступное для нашей печати произведение. Но время не ждало. Пока были живы люди из окружения Николая Владимировича и на Урале, и в Москве, и даже в Берлине. Надо было торопиться. Д. А. уже был весь в этом. В доме все время гремел голос Н. В. (это было так странно, я в кухне вздрагивала и бежала в кабинет). Довольно тяжелый был этап сбора материалов от бывших друзей и коллег Н. В. Д. А. часто бывал в Москве, виделся с семьей Реформатских (подруга Елены Александровны и ее дети также горячо болели за эту работу Д. А.). Так же сопереживали Николай Николаевич Воронцов и его жена Ляля (дочь Ляпунова, известного математика и друга Н. В.). Это все биологи, бывавшие у Н. В. в Миассе и дружившие с ним и Еленой Александровной Владимир Ильич Иванов с женой Таней, жившие с ними в Обнинске, были им близки, как родные дети.

Кроме того, помогали многие ученые, соприкасавшиеся с Н. В. по науке. С ними Д. А. виделся и записывал их на пленки. Валерий Иванов (ныне доктор биологических наук, а в то время студент) бывал много раз летом у Николая Владимировича в Миассе на Урале. Он приезжал к нам в Комарово на дачу специально, и Д. А. также записал его воспоминания о Н. В.

Анна Бенедиктовна Гецова, добрый гений их ленинградского пребывания, много помогла Д. А. и знакомила его со многими биологами, знавшими Николая Владимировича.

Этот период как бы освещался хорошо еще и личным нашим знакомством.

Но были в рассказах Николая Владимировича и Елены Александровны еще и люди, с которыми они жили в Германии и которые были очень важны для освещения той самой тяжелой поры их жизни – работы в Кайзер-Вильгельм институте. Это были Игорь Борисович Паншин – биолог, проживающий в Норильске, человек, которому Н. В. помог спастись в Берлине в самые тяжелые годы гитлеризма. Его письма – это душераздирающий роман, который я не буду повторять (они есть).

Кроме того, муж и жена Варшавские, биологи, угнанные из Ростова-на-Дону, также были спасены Н. В. Я свидетель того, как резко и горячо Д. А. разговаривал и с тем, и с другим, доказывая необходимость и просто их святую обязанность написать об этом ради памяти о Н. В. Я не знаю, откуда брались слова у Д. А., когда тысячекилометровые расстояния от Норильска не мешали ему требовать их писем или приезда. «Это дело чести каждого, кто хоть как-то был причастен к этой великой жизни».

Варшавский, переживший плен, угон к немцам и спасенье, не хотел вспоминать всего этого, весь в страхе, устроившийся после войны в Саратове, боялся всего, где-то тайно боявшийся Гранина, который, может быть, выставит Тимофеева плохим, все же дрогнул и тоже написал свои воспоминания. Одни обещали, не сдерживали слова, и снова звонки, снова обещания. Единственный, кто сразу ответил и прислал много милейших писем, был художник Олег Цингер из Парижа. Он тогда был молод и помнил все хорошо, и был с Н. В. до окончания войны, затем уехал на Запад.

Потом был мучительный период самого писания вещи, нехватка материала.

Я писала по-немецки в Центральный Архив ГДР с запросом о сыне Н. В. Фоме (Дмитрии), они ответили, но переадресовали в Вену, а Вена – в Париж. В архив Маутхаузена.

Трудности, которые в общем-то не удалось преодолеть, это жизнь Н. В. в лагере. Он сидел вместе с Солженицыным. И после войны встречались. В лагере была непосильная работа и общество священников, которое окружало Н. В., и воров, они любили его слушать. Но самое страшное для его могучего тела был голод, от голода он заболел пилагрой и уже „доходил”, когда его разыскали по приказу Завенягина и Курчатова. Везли сначала на санях (дело было зимой), потом в спальном вагоне. Охраняли охранники, купе отдельное. Кормили. Он думал, что умер. Привезли в Москву, это он не помнит, смешно рассказывал про медицинский персонал привилегированной больницы, как они боялись, чтобы он не умер. Начальник даже спал рядом в комнате.

Когда стал ходить понемногу, то повезли в магазин и одели по первому классу. И только тогда отвезли на Урал, на объект. Куда и приехали к нему его немцы.

Среди сотрудников Н. В. был Николай Викторович Лучник. В конце концов в декабре 1985 года во время съезда писателей РСФСР Д. А. звонил Лучнику домой, и он согласился приехать к нам в гостиницу. Многие говорили, что он был с Н. В. в плохих отношениях. Хотя Николай Владимирович считал его способным человеком. Приехав, он прежде всего попросил Д. А., чтобы его имя не называлось в книге. Д. А. это ему обещал. Была сделана запись на пленку.

Когда Д. А. закончил повесть и отдал ее в журнал „Новый мир”, ее читала редколлегия, и было назначено печатанье в номерах № 1 и № 2 за 1987 год.

Звонили и поздравляли прочитавшие рукопись доктор Блюменфельд, член-кор. Волкенштейн, Анна Бенедиктовна.

Но однажды позвонила редактор Лера Озерова и сказала, что пришли двое молодых в редакцию и заявили, что в повести Гранина „Зубр” оболгали и унизили известного ученого Лучника. В этот же день звонили Залыгину (главному редактору «Нового мира») из горкома партии города Обнинска и говорили о том же. Мало того, все перешло за рамки Лучника, они перешли на личность Н. В. Эта женщина из Обнинска звонила в ЦК. Зачем это было делать? Человек уже в словарях и энциклопедиях. Эти двое были сыновья Лучника – один Андрей, биолог, даже доктор наук. Они требовали, чтобы им дали читать повесть Гранина. Их направили к автору.

Вечером раздался звонок из Москвы, это был Лучник № 2, который утверждал, что он знает, что Д. А. вывел его отца – известного ученого – в плохом свете. Назавтра Лучник-сын приехал в Ленинград и встретился с Д. А. в Союзе писателей. Стало ясно, что этот Лучник боится за свою карьеру, так как он выездной и боится себе повредить. А затем в „Новый мир” к Залыгину явились Лучник № 2 и профессор Георгиев, заместитель директора Института микробиологии, Залыгин звонил Д. А. и рассказал, что этот профессор принес бумагу на бланке института с ходатайством о чистоте того Лучника.

Залыгин сказал, что разберется, но читать рукопись не даст.

Д. А. позвонил Воронцову, и тот, крайне удивляясь, сказал, что Георгиев тесть Андрея Лучника. Тут уж полный отпад. Георгиев, известный в биологической среде ученый, идет со своим зятем будто бы от имени института к главному редактору журнала, доказывая, что Гранин оклеветал известного ученого. Неужели он думал, что никто не узнает про их родственные отношения. Кроме того, звонки в ЦК, и из ЦК звонили Залыгину. Он ответил, что они разбираются. В ЦК сказали – смотрите сами!

Будучи в Ленинграде, Андрей Лучник был у профессора Николая Васильевича Глотова, бывшего своего учителя по Московскому университету и просил его позвонить Гранину. Коля Глотов, которого мы знали еще в Обнинске как ученика Тимофеева-Ресовского, теперь профессор генетики Ленинградского университета, позвонил нам и говорил, что Андрей Лучник способный биолог и он знал отца. Д. А. пригласил Глотова к нам. Он пришел в субботу. Оказывается, Лучник не сказал Глотову, что был с Георгиевым в редколлегии.

Коля рассказал, что в давние времена работы на объекте Н. В. тоже приволокнулся за девушкой, за которой ухаживал Николай Викторович Лучник. И будто бы у них была вражда из-за этого. Николай Владимирович, конечно, по словам Коли, никогда бы не оставил Елену Александровну, быстро остыл к этой девице, и Лучник женился на ней, но никогда этого не забывал. А Николай Владимирович в этом смысле был забывчив и не злопамятен. Он с такой же легкостью раздавал идеи, вместе писал, диктовал и… ухаживал. Н. Воронцов, был обеспокоен за выход второго номера журнала, так как когда выйдет 1-й номер, который явно определит своего героя, все живые лысенковцы, такие, как Глущенко, поднимут голову и начнут выть: „Кого вы подымаете – фашиста” и т. д.

Интересно рассказал, что на днях были выборы в Академии медицинских наук и баллотировался Николай Викторович Лучник. Выступил академик Збарский и сказал все слова „за” и среди всех похвал особо подчеркнул, что Лучник был учеником знаменитого нашего ученого Тимофеева-Ресовского. Но все же он не прошел. Получил 5 голосов „за” из 60.

1987 год. 5/I – звонил Н. Н. Воронцов с радостной вестью, что получил № 1 „Нового мира”.

5/I – звонил Владимир Ильич Иванов и сказал, что приходила Сакурова (которая живет в Обнинске) и рассказала, что Лучник там поднимает шум, что с ним не здоровается Волкенштейн. Что все это из-за Гранина.

9/I – пришла домой из магазина – новости. Звонили из „Нового мира”, что цензура запретила печатанье второго номера, т. е. продолжения. Оказывается, дело в том, что в комитете по атомной энергетике есть запрещение на печатанье в прессе о том, что немцы работали у нас на спецобъектах. И хотя эти немцы потом уехали на Запад и все об этом знают, все равно в печати они все вычеркивают. Опять волнение. Требуют вычеркнуть большие важные куски.

9/I – 16.30 – разговор с цензором Солодиным – уверяет, что все изъятия сделали в лучшем виде.

„Есть воспоминания Риля и Циммера, напечатаны в Западной Германии, ведь я это читал” (из разговора по телефону с Залыгиным). Все понимают, что это чепуха, и никто не может изменить инструкцию».


Природа в своей мастерской творит красоту. Достижения ее зримы, начиная от бабочек с их узорами безукоризненного вкуса. Назначение этих хрупких порхающих картинок не поддается объяснению. Что означают росписи их крыльев, зачем они? Но уместен ли вообще такой вопрос. Оперение птиц, хвост павлина, раскраска жирафа, зебры, рыб – серебристые, золотые, пурпурные, страшенные морды, смешные и милые, плывущие среди коралловых поселений с их фантастической архитектурой. А как роскошны бронзовые, аспидные, изумрудные панцири жуков, весь этот ползущий, плывущий, летающий мир, созданный Природой. Она прежде всего художник. Еще не было человека, то есть зрителя, а Она уже живописала неведомые нам картины, творила формы, ваяла фигуры растений, диковинных существ, создавала музыку, запахи – удовлетворяла потребность своего творчества. Через миллионы лет она передала изготовленную, отшлифованную потребность творить красоту человеку. Появились рисунки на стенах пещер, люди расписывали свое тело. Это отделяло человека от обезьяны.

Теории Дарвина и его последователей сделали мир объяснимым, но прямолинейным, упорядоченным. Слишком похожим на человеческое общество, лишенным тайны, красоты, похоже, что Дарвин не очень в ней нуждался для своих построений.

Гений Дарвина обеспечил развитие биологии на 70-80 лет, дальше он все невнятнее отвечал на новые вопросы. И о том, какое место в эволюции занимает красота, зачем она. Можно подумать, что выживает красивое, гармоничное, но разве красота помогает в борьбе за существование? Грация лебедей или фламинго – какая с них прибыль?

Но эти вопросы не для художника, может, они вообще не решаемы, как не решаема загадка жизни.

Есть явно «выставочные» произведения – цветы, колибри, попугаи, стрекозы и т. п. Природа, однако, распространяет свой творческий дар и на семена. Они все хороши собою – желудь, пропеллер клена, сережки тополя. Вглядитесь в скромное семечко подсолнуха, черно-белую его оболочку, грецкий орех, каков он внутри с его двумя полушариями.

На выставке немецкой художницы Сюзанны Бауман я видел «Собрание семян». 60 штук составили впечатляющую картину выдумок Природы. Рядом висела картина «Гербарий гуляющего»: засушенные воспоминания о летних прогулках – травы, цветы. Дальше – галерея «Пестики цветов». Среди разных пестиков есть еще внутренности стебля – круги жизни, узоры расходящихся линий. Картины, они, оказывается, пронизывают насквозь все создания богини Флоры. Лист каждого дерева – это отдельное произведение. Фантазия природы неистощима, ее изобретательности нет конца. Очертания насекомых, их силуэты поражают воображение больше, чем сюрреализм Дали, Кирико, Танги. Чего стоят раскраски и формы раковин, как они раскрашены внутри, словно для наслаждения их обитателей.

Когда бабочке случается походить на лист, она передает все детали его строения, расщедрясь, воспроизводит дырочки, проеденные жучком, которого знать не знает. Такая степень защитных уловок вызвана уже не «борьбой за существование», а скорее усмешкой над учеными дарвинистами.

Владимир Набоков подошел к энтомологии как поэт и бросил вызов ученым дарвинистам с их обязательной целесообразностью, борьбой за существование и т. п.

История красоты начинается задолго до человека. Может быть, это начинается с появления Вселенной, нашего неба с его созвездиями, движением светил. Вначале было не Слово, а Красота, рожденная фантазией Творца.

В одном из словацких музеев я любовался бусами, найденными в слоях палеолита. Женщины ходили в шкурах и уже носили бусы. Людям, самым древним, каменного века, нужна была красота. Резьба по слоновой кости выставлена там же с табличкой «XXII век до н. э.». Брошки «XII век до н. э.».

Свиридов как-то сказал о музыке Гаврилина, что ему непонятно, откуда она берется. Эта область музыки Свиридову была неведома. То же самое еще в большей мере можно сказать о Шостаковиче. Никто из композиторов не представлял, откуда она, где могут быть ее источники. Это такая же неведомая область жизни, как жизнь привидений или небесных черных дыр. То же самое в фауне: откуда бабочки берут свои узоры, кто сочиняет эти прекрасные рисунки?

Можно сочинить мелодию, хороших песенников много, но сочинить симфонию, то есть музыкальный роман, повесть, это нечто совсем иное, да и романы разные. Симфонии Шостаковича – это великие трагедии шекспировской силы, да еще всегда личностные. Откровенность его, обнаженность чувств и признаний пугает. Написать автобиографию столь беспощадно-бесстрашную никто на бумаге не смог. Жан-Жак Руссо становился в позу, когда писал свою исповедь. Толстой по мере удаления от детства к юности о многом начинал умалчивать.

Язык музыки понятен, но не дает себя уличить. Это «я»? Или «он»? Или «мы»? У таких, как Шостакович, музыка производится совсем из другого материала, чем у прочих, это как лунный камень или звездный свет. Примерно то же наблюдал я и у физиков. Володя Грибов, Лев Ландау, Петр Капица – все это были люди, неведомо откуда бравшие свои догадки, они опережали собственное мышление. Рассказываешь такому про свое исследование, а он, не дослушав, говорит что у тебя должно получиться. Раз угадает, два угадает, а потом начинаешь ему верить и понимаешь, что у него особый дар, он действует без доказательных выводов. Иногда это похоже на гадание.

Он не спорит, ответ ему виден, он уже различает его до того, как кончен расчет, откуда ему становится известно, что должно получиться, непонятно. Сперва ему не верят, потом считают его догадку случайностью, потом начинают убеждаться, что имеют дело с гением.

– С чего вы это взяли?

– А мне так кажется.

– Но при таких температурах не может получиться.

– Не может, – соглашается он, – но вот увидите, что получится.

– А за счет чего?

– А черт его знает, – говорит он, – именно тут должна быть точка поворота.

И он вовсе не заботится, что это выглядит абсурдно, никакие абсурды его не смущают.

Точно не помню, кажется, в Берлине мне прочитали стихотворение, где была такая строфа:

 
Земля умирает,
Вода умирает,
Воздух умирает,
Лес умирает,
Звери умирают.
Ура! Мы живем!
 

…У него дочь в партии зеленых. Она вешает скворечники. И мастерит их. Ненавидит автомобили, ездит на велосипеде. Считает животных и умнее, и благороднее людей.

Мы плыли с ними по Волге, шлюзовались, пристани маленьких городов. Боже, какое грустное зрелище, Волга – умирающая река. Пустынная. Местами цветет ядовитой зеленью. Кое-где торчат затопленные верхушки колоколен. Изредка где-то на берегу полыхнет костерок. Гидростанции обессилили великую реку. Бревна, как трупы, плывут мимо лесов. Баржи, пароходы – редкость.

Мой друг Карло Каладзе, грузинский поэт, признался мне:

– Идет машина, а я весь напрягаюсь, боюсь, что она идет на сына, лестница – она построена так, чтобы он упал. Как защитить его? Каждая женщина хочет соблазнить, увести его. Он уже взрослый, а мне все равно хочется заслонить его.

Он сам высмеивал свои страхи и ничего не мог поделать с собой. Мы разговаривали в ресторане гостиницы. Я приехал в Тбилиси укрыться от проработок за повесть «Наш комбат». В Ленинграде меня то и дело вызывали то на партбюро, то в обком, вспоминать не хочется. Позвонил мне из Тбилиси поэт Иосиф Нонешвили, пригласил в гости.

Окна моего номера выходили на проспект Руставели. Под окном росла старая акация. Рано утром в одно и то же время дерево начинало петь, и я просыпался. Все ветви были унизаны бурыми комочками, похожими на осенние листья. Это были воробьи. Дерево закрывало все окно. В безветренном воздухе хор птичьих голосов то сплетался из переливчатых трелей в единую песню, то распадался на отдельные партии, слышны были солисты. Певцы раскачивались на ветках. Утренний этот концерт я выслушивал от начала до конца. Исполнив приветствие, птицы разом улетали, дерево оголялось, умолкало.

С этого приветствия начинался день. Зима была не свойственна этому городу. Кусты самшита стояли зеленые. Снег выглядел неудачной декорацией. Словно неряшливые куски ваты валялись где-то в скверах.

Чернеющие горы – на них снег был уместен, он украшал горы рельефными складками.

На базар тянулись ишачки, шли женщины в больших клетчатых платках.

Время здесь было другое, поглощенное вдумчивым интересом к окружающей жизни, чем-то его течение напоминало мне время в Старой Руссе, Боровичах, старых русских городках.

Меня окружили неутомимой заботливостью. И Нонешвили, и Каладзе, и Бесо Жтенти – белобрысый грузин, литератор. Каждый день к кому-то в гости. Было ощущение незаслуженного внимания, кто я, в конце концов, один из питерских прозаиков, только одна книга в то время переведена на грузинский. За что мне такое гостеприимство? Иосиф напомнил мне Лермонтова:

 
Быть может, за хребтом Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
 

Напомнил и Пушкина, и Пастернака, и Заболоцкого – сколько их находило в Грузии отраду и укрытие.

Если я отказывался, хозяева искренне огорчались. Я учился отличать аджарское хачапури от обычного, разбираться в местных винах. Смена блюд, цоцхали – сизые рыбки, их надо есть отдельно, не смешивая с лобио. Учился употреблять всевозможные соусы, травы, огромные редиски, все это вперемешку с тостами тамады.

Люди здесь были красивы, обычаи их – тоже. Мы заходили в духан. Там сидела молодежь. Были свободные столики, но все молодые люди вскакивали, уступая нам места. Таков был ритуал уважения к старшим. Как-то, собираясь в гости, я хотел купить хозяйке букет. Иосиф шепнул: «Не надо». – «Почему?» – «Цветы хозяев ко многому обяжут».

Каждый знал здесь своих любимых поэтов, артистов, художников. Меня пригласили в мастерскую Ладо Гудиашвили. Там были ни на кого не похожие работы. Сам художник рассказал мне о своей жизни за рубежом и о дороге домой.

Тосты за родителей, за удачную дорогу, за детей, за тамаду, постепенно я вникал в искусство вести застолье, нелегкое, мудрое, веселое.

Иногда мне казалось, что здесь соблюдают условные законы гостеприимства, подчиняются обычаям, а не велению души, но всякий раз убеждался, как я был неправ. Никто не заставлял их выкладываться. Им не хватало русских слов, они переходили на родной язык, забывали обо мне. Я вслушивался в разговор, что-то понимал: например, они обсуждали, какое вино гостю лучше подходит. Или книгу стихов Паоло Яшвили.

Иногда они пели. На разные голоса, у них сразу складывался хор. Это было красиво.

Я слушал, и меня охватывала тоска: смогу ли я как-то отплатить им, такой же красотой застолья, таким же гостеприимством, с этой древней культурой радушия.

По пути из Тбилиси, в самолете, мой сосед, москвич, крепко поддатый, плечистый здоровяк с рыжими усиками внушал мне, что в основе действий каждого человека лежит корысть. Она разная, явная, скрытая, но обязательно есть, если углядишь, тогда все просто будет: ты – мне, я – тебе, и не просчитаешься, жизнь становится простой, даже легкой. Учти (он вдруг перешел на ты), в чистой воде рыба не водится.

Под конец выяснилось, что он специалист по садам и паркам, профессия, казалось бы, удаленная от корысти. Он вез для Петергофа луковицы каких-то грузинских цветов, подаренных мингрелами.


Доктор Сушкевич вправлял диски позвоночника. Сотни больных из его маленького городка. И из области приезжают, живут там неделями, дожидаясь своей очереди. Прием производил ночью, потому что днем он работал в больнице. В Минздраве все были против него. Специалисты утверждали: ночью он принимает нарочно, для тайны, деньги берет большие (иначе зачем бы старался?), приносит временное облегчение, а значит, вред, ибо вместо лечения больной тратит время на это знахарство. На самом деле он лечил бесплатно. Его замучили комиссии проверкой. Тридцать комиссий за год! В конце концов он прекратил прием. Устал. Довели до инфаркта. Многих привозили к нему на коляске, а они пошли и ходят. К одному такому колясочнику, юристу, он обратился за помощью. Тот отказался его защитить, побоялся. Люди настаивали, скандалили. Сын шепотом ссылался на заместителя министра здравоохранения. В конце концов один из больных явился в Министерство здравоохранения и избил этого зама. Было разбирательство, зама сняли. Но Сушкевич к практике не вернулся.

Лидия Гинзбург как-то заметила, что каждое страдание сопровождается непредставимостью его конца. Потому что если представить себе конец страдания – значит избавиться от страдания. О счастье мы, напротив того, знаем, что оно пройдет: в каждой радости затаился страх конца.

Эккерман ходил за Гете и записывал каждое его высказывание. Получилась толстая книга. Гете об этом знал и помогал ему, думая вслух. К тому же Эккерман его понуждал своими расспросами, приходилось отвечать, находить свою точку зрения. Эккерман не только записывал, он извлекал мысли из него. Гете говорил и говорил. Ходит за тобой не охранник, а секретарь с записной книжкой, приходится что-то произносить. Думаю, что если бы было побольше Эккерманов, то больше было бы и Гете. Конечно, Гете велик, Гете – гений, но, допустим, нашелся бы у нас такой самоотверженный человек и стал бы ходить за Виктором Борисовичем Шкловским, или за Эрдманом, или за Ильфом, за Бахтиным, да мало ли. Многое можно было бы записать. Причем это не упущенные высказывания, это мысли, которые появились бы на свет на интерес, на ожидание.


Литературовед Борис Михайлович Эйхенбаум умер во время вечера памяти Мариенгофа в Доме писателя в Ленинграде. Сошел с трибуны, сел в первый ряд, тихо склонился набок. Сразу и не заметили, что случилось. Был инфаркт. Замечательно он жил, замечательно и умер.

Как ни странно, зачастую именно гиганты научной мысли, которые сумели одолеть установившиеся взгляды, убежденно отказывались от власти авторитетов, вели науку к новым высотам, сами спустя годы становились научными консерваторами, упорно не принимали еретических взглядов своих преемников. Галилео Галилей отвергал созданную Кеплером теорию эллиптических планетных орбит, называл ее фантазией. Томас Юнг оспаривал теорию, которую разработал Френель. Эрнст Мах возражал против теории относительности. Резерфорд считал, что ядерная энергия практически не применима. Эдисон не признавал значение переменного тока. Линдберг смотрел на ракетную технику как на безнадежное дело.

Знать, что недоступное нам на самом деле существует; то, что нам кажется невероятным, возможно; что мои личные способности могут быть не способны воспринимать новое, – это необходимое и очень трудное качество в науке.

Мы люди свободные, что нам скажут – то мы и захотим.


РЕЗОЛЮЦИИ

Начальник пожарной службы института подал докладную Игорю Васильевичу Курчатову, что при обходе помещений замечено, как в одной лаборатории младший научный сотрудник занимался любовью с такой-то младшей научной сотрудницей. Курчатов написал резолюцию: «Занятие любовью м. н. с. с м. н. с. пожарной опасности для лаборатории не представляет».

К Петру I обратилась одна молодая женщина с жалобой на мужчин, которые не хотят жениться на ней, поскольку она не девица. И так она была убедительна в своем негодовании, что он велел выдать ей бумагу, где объявлял ее девицей, и скрепил своей подписью.


ПЕТР ВЕЛИКИЙ

Для Д. С. Лихачева Петр был человек нервный, мистический, рвущийся.

Лихачев считал, что в России не было ренессанса, сразу началось барокко. Оно пришло с Украины. Как архитектурный стиль. Вместе с ним – церковные руководители. При Петре они все были с Украины. Барокко означало интернационализм.

Аввакум был за национализм, за узкорусскую церковь, за русский язык, в этом смысле он был шовинист – против расширения русской церкви, которая в то время включала в себя украинскую и белорусскую церковь.

Алексей Михайлович вовсе не был тишайшим, он разгромил разинщину. При нем появилась немецкая слобода и начался курс на просвещение.

Петр не есть счастливый случай, я убежден: появление его можно считать логичным, петровское как бы появилось до Петра. Но что в нем удивительно, таинственно – это его способность переходить из одного состояния в другое. Это переходы от человека к монарху и обратно. Замечательно то, как подчиненные улавливали и приспосабливались к этим переходам. Он и за границей продолжал так себя вести: то плотник, то царь, то матрос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю