Текст книги "Хорошо посидели!"
Автор книги: Даниил Аль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Вступаю в строй работяг
Вот и кончились двадцать два дня карантина. Мне и прибывшим в один день со мной выдают лагерное одеяние: нижнее белье, так называемого второго срока, то есть кем-то уже ношенное и побывавшее в стирке, и верхнюю одежду. Тоже второго срока. Штаны и тужурку из чертовой кожи, выцветший от стирки почти добела ватник, с новой, и потому яркой большой синей заплатой на спине. Выдали и обувь. О ней следует рассказать особо.
Обуть миллионы работяг ГУЛАГа даже в кирзовые солдатские сапоги или ботинки было бы для государства весьма накладно. Поэтому были предприняты поиски другого, дешевого, всего лучше – бросового материала для зековской обувки из какого-нибудь утильсырья. И такой материал был найден. Им оказались отработавшие свой срок автомобильные покрышки. Их внешняя часть – протектор – шла на подошвы, а подкладка из-под протектора – плотная прорезиненная материя – шла на верха. Материал этот был тоже весьма крепок, поэтому дырки для шнурков не требовалось снабжать металлическими кружочками. Впрочем, слово «шнурки» здесь не очень точное. Шнурками служило какое-то вервие – нечто вроде утолщенной веревки.
Материал, из которого делаются автомобильные покрышки, называется корда, и соответственно лагерные ботинки именовались этим словом. В блатной среде можно было услышать, например, такой стих: «Засвечу тебе сейчас кордой в морду между глаз!» А в нашей «пятьдесятвосьмушной» среде по поводу кордовой обуви сочинили анекдот: «Для работы в одном из лагерей пригласили американского инженера. Поселили его, само собой, за зоной в отдельной квартире. Ну и, само собой, бесконвойные зеки, ходившие по поселку, квартиру эту, пока американец был на работе, ограбили. Вынесли довольно много всякого добра и сняли даже небольшую люстру, висевшую под потолком. Пострадавший американец, когда пришел жаловаться лагерному начальству, выразил при этом удивление и восхищение мастерством советских воров. «У нас в Америке, – сказал он, – тоже есть очень искусные и хитроумные воры, но такого, чтобы снять люстру, въехав на стол на грузовике, и не сломать при этом стол, – такого у нас никакие гангстеры не сумеют сделать!»»
Выйдя из карантина, мы, прибывшие вместе из Ленинграда, – адвокат Михаил Николаевич Лупанов, инженер-лесопромышленник Грудинин, бывший первый секретарь Октябрьского райкома партии Анисим Семенович Шманцарь и я, по совету познакомившихся с нами «старожилов» лагпункта, поселились в 4-м бараке, где, как нам сказали, обычно поселялись интеллигенты – будущие «придурки». Традиция эта сложилась, видимо, потому, что 4-й барак стоял на главной улице лагпункта прямо напротив конторы, где люди с образованием, в том числе профессора, доценты, студенты разных, в основном гуманитарных профессий, работали бухгалтерами, счетоводами, плановиками. Рядом с этим бараком стоял небольшой домик, в котором трудились специалисты другого профиля – инженеры, архитекторы, чертежники, проектировавшие здания и технические службы всего Каргопольлага. Некоторые из них жили в своем служебном помещении – спали на топчанах, поставленных рядом с их чертежными досками, а некоторые жили в четвертом бараке.
Если добавить к сказанному, что в конце барака, после помещения, занятого спальными койками, стоящими, как и во всех бараках лагеря, в виде «вагонки», то есть в два этажа, располагались культурно-воспитательная часть и библиотека, может создаться впечатление, что 4-й барак был каким-то концентратом интеллигенции лагпункта. Но это было не так. Во-первых, многие заключенные интеллигентных профессий жили и в других бараках, вместе со своими бригадами, в которых работали учетчиками или мастерами. В своих госпиталях, а их на нашем «столичном» лагпункте было вместе с поликлиникой четыре, – проживали врачи-зеки. В отдельных кабинках при своих службах жили их завы: завбаней при бане, завклубом при клубе, завхлеборезкой при хлеборезке. Во-вторых, в четвертом бараке нас – «пятьдесятвосьмушников» было меньшинство. Барак, в котором умещалось человек сорок – пятьдесят, был населен в основном уголовниками, ворами всех уровней, в том числе рецидивистами и бандитами. Не случайно поэтому много лет несменяемым дневальным четвертого барака был явный представитель воровского мира всего Каргопольлага – Максим – человек небольшого роста и весьма оригинальный: с русской фамилией, но с большим еврейским носом и с одесским произношением. Через него проходил поток всевозможных сообщений, которыми обменивались блатные Каргопольлага друг с другом и со своими «братками» из других лагерей и лагпунктов Архипелага ГУЛАГ. В воровской мир Максим попал, скорее всего, еще в раннем возрасте. Он был довольно образован, в смысле – начитан, любил говорить поговорками и иносказаниями, для чего использовал всевозможные притчи и присказки. Не прочь был и пофилософствовать на всякие жизненные темы. Относился он к нам – интеллигентам доброжелательно, но немного свысока, как к представителям низшей касты.
В обязанности Максима входила уборка помещения: ежедневное мытье пола шваброй, вытирание пыли, уборка мусора, в основном окурков с длинного стола, стоявшего в проходе между койками вагонки, и за которым каждый вечер после работы и ужина, сменяя друг друга, резались в домино и в карты обитатели барака, а иногда и гости из других бараков. За чистотой в бараках следил специально назначаемый из числа заключенных лагпункта санинспектор. Дневальный должен был обеспечивать кипяченой питьевой водой бак «титан», словом, обеспечивал, вернее, должен был обеспечивать порядок. Но порядка, тем более тишины, по вечерам, до отбоя, точнее до вечернего обхода бараков надзирателями, а иногда и лагерным начальством, само собой, быть не могло и не было. Треск доминошных костяшек, споры, крики, густой мат стояли в прокуренном воздухе. В одном конце, случалось, кто-то бренчал на гитаре, в другом шла игра в шахматы. После отбоя и обхода шум нередко поднимался снова, поскольку повторный обход случался не часто. Надзирателям тоже хотелось отдохнуть в помещении вахты – поиграть в домино, а то и прикорнуть.
Однажды, после очередного обхода, в бараке воцарился особенный шум и гвалт на почве какого-то конфликта между доминошниками. Почти никто не спал. Одеяла, простыни, подушки на многих койках были скомканы. В это время в барак вошел надзиратель, прибывший к нам с другого лагпункта вместе с присвоенным ему там прозвищем – Пи…ной Мозоль. Это был молодой человек, совершенно не подходящий к своей службе. Был он какой-то робкий, мягкий по характеру, обращался он к заключенным всегда каким-то просительным тоном, словом, грозная синяя с красным околышем энкавэдэшная фуражка мало ему подходила. При этом он был, как говорили, приставуч. Постоянно обращался к заключенным со всевозможными проповедями по поводу того, как надо и как не надо себя вести. В наши дни, когда я пишу эти строки, он, надо полагать, пошел бы не в надзиратели, а в попы.
Так вот, зайдя в наш барак в момент разбушевавшегося в нем хаоса, он растерянно развел руками и, когда стало тихо, заговорил:
– Ну, как же так, ребята? Государство вас обеспечивает. У каждого на койке одеяло, тюфяк, по две простыни, подушка с наволочкой. А вы что творите?! Одеялы скомканы, простыни тем более. А вон и на полу подушка валяется. Дрались ею, наверное. Не хорошо. Не благодарно вы себя ведете.
И тут в ответ на эту речь вдруг выступил дядя Паша. Так с почтением именовали его блатные. Дядя Паша – старый вор-рецидивист – отсидел к тому времени в тюрьмах и лагерях двадцать три года и, соответственно, пользовался в уголовной среде большим авторитетом.
– Эх, гражданин начальник, гражданин начальник! Что же это вы нам подушки, простыни присчитываете. Нехорошо! Моя бы воля, я поставил бы вам лично шестнадцать кроватей. Настелил бы на них крахмальные простыни, положил бы на каждую кровать горку подушек.
Слушая эту речь старого вора, я был крайне удивлен: никак не ожидал от него такого подхалимажа.
– А подушки все, – продолжал дядя Паша, – чтобы пуховые были. – Тут он сделал паузу. – И чтоб тебя лихорадка с кровати на кровать кидала!
Раздался громовой хохот. Надзиратель, махнув рукой, повернулся и ушел. А я, тоже рассмеявшись, ощутил при этом чувство стыда за то, что плохо подумал про дядю Пашу.
Интересных эпизодов, всякого рода происшествий и разговоров было еще немало в нашем четвертом бараке за время моего в нем пребывания в течение более двух лет.
Неожиданная встреча
С момента своего поселения в четвертом бараке, я размещался на верхней полке так называемой вагонки.
Как-то раз утром моего выходного дня, я начал перебираться со своей верхней полки на нижнюю. Занимавший ее до этого дня заключенный был отправлен на этап. Тот факт, что я теперь буду жить внизу был для меня приятным подарком судьбы. И дело, конечно, не только в том, что теперь не придется каждый раз забираться вверх и спускаться вниз по любой надобности. Главное в том, что жители нижних полок были как бы хозяевами каждого данного «купе». Обитатели верхних должны были постоянно одалживаться у них. И когда надо было покушать на приоконном столике или что-нибудь написать. Было совсем неудобно садиться на нижнюю полку с зашедшим к тебе поговорить товарищем. Тем более, если хозяин на ней спал или даже просто лежал. Словом, я слез с верхней полки и переложил на нижнюю свой «сидор», то есть вещмешок. В этот момент в барак из сеней вошел незнакомый человек. Это был явно какой-то вновь поступивший из лагерной пересылки заключенный.
В этот момент в бараке было пусто. Дневальный Максим куда-то отлучился. Вошедший подошел к пустой полке, с которой я только что слез, и закинул на нее свой вещмешок.
На мой тридцатилетний взгляд, это был старый человек, с небритой седой щетиной на лице, одетый в лагерное «обмундирование» второго срока. На локтях его ватника были заплаты синего цвета.
Мы поздоровались. Мне стало жаль пожилого новичка, безусловно, измученного этапами и пересылками.
– Знаете что, – сказал я ему, – я только что слез с этой верхней полки. Я к ней привык, могу на ней и дальше жить. А вам будет трудновато туда забираться. Занимайте нижнее место.
– Спасибо, – ответил он. И переложил свой вещмешок вниз.
– Что ж, будем знакомиться, – сказал я и протянул руку.
По заведенному в лагере обычаю заключенные называли при знакомствах, кроме имени, свою прежнюю доарестную работу или свою прежнюю должность.
Назвав свое имя, я, сознаюсь, не без некоторого самодовольства добавил:
– Кандидат исторических наук.
– Ворожейкин Григорий, – отвечал мой новый знакомый. – Маршал авиации. Начальник штаба и замкомандующего Военно-воздушными силами Красной Армии.
Следует заметить, что «старику» Ворожейкину, как оказалось, было в тот момент пятьдесят пять лет.
С маршалом Ворожейкиным мы прожили вместе всего несколько дней. Его вскоре отправили на этап.
Дело в том, что он прибыл в Каргопольлаг одним этапом со своей женой, также заключенной. Ее перевели из женской зоны пересылки на наш лагпункт за несколько дней до него и уже устроили на работу медсестрой в амбулатории. А по гулаговским порядкам содержать жену и мужа в одном лагере не разрешалось. Начальство, вероятно, из уважения к прежним званиям Ворожейкина, предложило супругам самим решить – кому из них отправляться на этап. Он попросил, чтобы жену оставили на нашем лагпункте, а этапировали его.
Маршала Ворожейкина я больше не встречал. А его жена – очень милая, всегда доброжелательная к пациентам, приходившим в амбулаторию, женщина, оставалась на нашем лагпункте до реабилитации мужа, и соответственно, своей тоже.
Нас, вышедших из карантина через двадцать два дня пребывания там, отправили к нарядчику для назначения на работу. Нарядчик при этом учитывал и потребность в тех или иных специалистах или рабочих руках, учитывал иногда и прежние, «вольные» профессии прибывших на лагпункт заключенных, прикидывая при этом, кто на что может пригодиться. Так, например, рабочих, имевших специальность токаря или слесаря, он направлял в РММ – ремонтно-механические мастерские, шофёров – в автопарк, электриков – в бригаду электриков. Некоторых интеллигентов, способных хорошо считать, посылали на конторскую работу. Прибывший с нами из ленинградской «Шпалерки» инженер-лесопромышленник Грудинин был, естественно, назначен на какую-то лесную специальность. Женька Михайлов – мошенник-рецидивист по бухгалтерским махинациям, был определен счетоводом в какую-то службу. Весьма пожилого, по моим тогдашним представлениям, пятидесятилетнего юриста Лупанова нарядчик почему-то нарядил на работу в конпарк, то есть на конюшню, в бригаду возчиков и грузчиков. Видимо, посчитал его слишком старым для тяжелых работ, а для работ бухгалтерских непригодным. Забегая вперед, скажу, что позднее Лупанов получил какую-то юридическую работу – составление бумаг, требовавших юридического обоснования.
Что касается меня, не имевшего никакой практически полезной специальности, не умеющего к тому же хорошо считать, а тем более писать сносным почерком, то ни на какую «придурочную» работу я вообще не годился. Мое ученое звание кандидата наук в те годы, кстати сказать, в отличие от сегодняшнего положения, крайне редкое, и на воле в те времена весьма престижное, здесь, в лагере, было совершенно недостаточным основанием для того, чтобы занять должность «придурка».
Это страшное слово – «лесоповал»
Каргопольлаг – лагерь лесоповальный. Его главное дело, главная задача, главная работа – валить лес, пилить стволы на бревна – баланы, распиливать баланы на доски разных стандартных размеров, складывать каждый стандарт в штабеля, доставлять и грузить эти штабеля на специальные железнодорожные платформы. Их повезут на разные предприятия страны. Все остальное, не малое количество разнообразных работ огромной армии – сто тысяч работяг – лишь «подсобка» лесоповала. Объемы поваленного, распиленного и отгруженного леса измерялись сотнями тысяч кубометров в год. «Кубиками» здесь измерялось все: число и размер звездочек на погонах начальников, их зарплата (прогрессивка и премии), заработки и пайки заключенных, зачеты по сокращению срока (отбывающих его не по политическим статьям и не за особо тяжкие преступления). Этим последним сокращение срока «не светит». Ни за доблестный труд, ни за безупречное поведение.
Работа на лесоповале была самой тяжелой и самой страшной. Даже с точки зрения техники безопасности. И, конечно же, из-за самих условий десятичасового рабочего дня при тридцати градусах мороза зимой, или летом в жару, без возможности скинуть насквозь мокрую от пота одежду и маску с головы, из-за туч всевозможных летающих паразитов.
Над заключенными, занятыми на иных работах, перспектива попасть на лесоповал всегда нависала как дамоклов меч. Этим постоянно угрожали нерадивым или провинившимся «придуркам».
За время пребывания в карантине я был хорошо наслышан о том, что такое лесоповал и, конечно, очень боялся, что попаду на «исправительно-трудовые работы» именно туда.
За годы пребывания в Каргопольлаге я узнал о лесоповале намного подробнее и больше, хотя лично меня эта чаша, к счастью, миновала. Однажды у меня появился повод написать о лесоповале стихотворение. Вернее сказать, я не мог удержаться, чтобы его не написать. Несмотря на то, что прекрасно понимал: от прочтения его своим знакомым – тоже не удержусь. И, значит, могу получить за него, если не целиком второй срок – вторую «десятку», то хорошее к нему дополнение, обычное в подобных случаях – три года.
Теперь это стихотворение неоднократно опубликовано, в том числе в сборнике – «Поэзия ГУЛАГа».
А повод к его написанию был такой.
Осенью 1951 года в английской печати развернулась компания за прекращение закупок советского леса, поскольку он добыт каторжным трудом заключенных. Появились сообщения, что при разгрузке доставленных из СССР партий леса, были обнаружены прибитые к бревнам гвоздями отрубленные человеческие ладони.
Об этих сообщениях английской прессы я узнал из статьи в «Правде», которая обрушилась на «провокационную клевету». Вероятно, большинство читателей «Правды» поверили тогда гневной отповеди, которую дала газета «английским империалистам». Но заключенные Каргопольлага хорошо знали, что англичане написали правду, а «Правда» лгала. Вот это стихотворение.
Лесоповал
Лесоповал, лесоповал.
Никто не поверит, кто сам не бывал.
Летом в болоте, зимою в снегу
Пилим под корень, согнувшись в дугу.
Дзинь-дзень, дзинь-дзень
Каждый день, целый день.
Руки болят, костенеет спина,
Черной повязкой в глазах пелена.
Дзинь-дзень, дзинь-дзень,
Дерево – пень, дерево – пень.
И впереди еще тысячи дней,
Тысячи сосен и тысячи пней.
А я не виновен как эта сосна,
Пилят ее, потому что нужна.
Дзинь-дзень, дзинь-дзень —
Был человек – останется пень.
Лес как решетка кругом обступил,
Пробиться не хватит ни сил, и ни пил.
Вдруг страшная мысль взметнулась костром:
Я левую руку рублю топором.
«Что дальше? Что дальше?» Вот чудится мне:
Чья-то ладонь на окрашенном пне.
Бледный товарищ бежит со жгутом.
Что же потом? Что же потом?
Почему на работу идти не велят?
Начальник зачем-то оделся в халат,
Что-то завязано, что-то болит,
Кто-то о ком-то сказал «инвалид».
Друзья мою руку прибили к бревну.
Бревно продадут в другую страну.
Славное дерево – первый сорт!
Поезд примчал его в северный порт.
Чужой капитан покачал головой,
Табачной окутался синевой,
Плечами пожал, процедил – «Yes!
Мой народ не берет окровавленный лес».
На мостик ушел он зол и угрюм.
Пустым в лесовозе остался трюм.
Отцы наши, братья, а что же вы?
Ужель не поднимите головы?
Знаем, что нет. Всех вас страх оковал.
Чуть шевельнетесь – на лесоповал,
В пекла каналов, в склепа рудников, —
Всех заметут не щадя стариков,
Женщин и девушек не щадя,
Всех заломают во славу вождя!
Тяжко быть пленным в своей стране,
В лесном океане на самом дне.
Летом в болоте, зимою в снегу, —
Пилим под корень, согнувшись в дугу.
Лесоповал, лесоповал,
Никто не поверит, кто сам не бывал.
Октябрь 1951 г.
На другое утро, после встречи с нарядчиком, в семь часов, я стоял в большой толпе работяг перед крыльцом вахты возле лагерных ворот, на разводе. Стоявший на крыльце нарядчик громко выкрикивал номер бригады, а затем называл имена, входивших в нее работяг.
Прозвучал номер нашей бригады. Вот названа и моя фамилия. Я, как было положено, прокричал в ответ: «Здесь! Статья пятьдесят восемь-десять, часть вторая, начало срока – 6 декабря 1949 года, конец срока – 6 декабря 1959 года».
– Пошел! – крикнул нарядчик. И я, поднявшись на крыльцо, прошел через вахту и, спустившись с ее внешнего крыльца, оказался в толпе зеков лесозаводских бригад, стоявших в окружении конвоиров с автоматами и проводников с собаками. Овчарки дружно, словно приветствуя, облаивали каждого спустившегося со ступенек крыльца и примкнувшего к толпе. Раздалась команда: «В колонну по трое становись!» Мне тут вспомнилось, что в шеренгах по трое ходили в походы колонны древних новгородцев во времена Александра Невского, да и в еще более ранние времена. Отсюда и пошло слово «строй».
Шеренги нашей колонны были значительно шире. В них шло человек по восемь, по десять. Разумеется, прозвучало знаменитое: «Шаг вправо, шаг влево…», – и колонна двинулась по улице, ведшей прямо к лесозаводу, расположенному на окраине поселка.
Всю свою «вольную» одежду – синюю фетровую шляпу, демисезонное пальто, перешитое из моей фронтовой шинели, перекрашенной в черный цвет, костюм, ботинки я сдал в лагерную каптёрку, и теперь впервые шагал в лагерном одеянии: черная фуражка с матерчатым козырьком, серый ватник, серые штаны из чертовой кожи, и кордовые «ботинки», «зашнурованные» белыми тесемками.
Шли мы не быстро, спокойно. Ни собаки, ни конвоиры не лаяли. В строю можно было разговаривать и даже курить.
Вот и лесозавод – большая территория, также как и лагерь окруженная высоким забором, увенчанным колючей проволокой и вышками с часовыми.
Когда колонна подошла к воротам, они широко распахнулись, и колонна втянулась на территорию завода. Конвой с собаками остались за воротами, и бригадиры повели нас в цеха. Я оказался в бригаде, работавшей в лесоцехе, являвшемся сердцем всего заводского, а можно сказать, и всего лесного производства Каргопольлага. Перед строем нашей бригады появился начальник лесоцеха Антуфьев. Этот не молодой уже человек имел славу строгого, но справедливого начальника. Профессиональный лесопромышленник, он и сам отсидел в Каргопольлаге лет десять, а теперь, как и многие отбывшие свой срок заключенные, остался жить и работать в Ерцеве в качестве вольнонаемного. Людей этой категории в лагерях было немало. Заключенные называли их, независимо от возраста и должности, вольняшками. Оглядев нас опытным взглядом, Антуфьев распределил всех по рабочим местам. Меня он направил на сортплощадку. Для меня лично, особенно поначалу, эта работа оказалась и очень тяжелой и даже, можно сказать, пыточной.
К лесоцеху из всех лесоповальных лагпунктов Каргопольлага железнодорожные платформы свозили и сбрасывали в большой бассейн напиленные на лесоповальных делянках и обработанные там, то есть очищенные от сучьев и сучков, бревна – «баланы», а также и более тонкие стволы. Крючники подталкивали длинными баграми плавающие бревна на специальный «эскалатор» – конвейер из цепей, под наклоном уходивший в воду и поднимавший бревна в лесоцех. Там бревна разворачивали, и другой цепной конвейер подводил каждое из них торцом к пилораме. В огромных четырех пилорамах – метра в три высотой и метра в два шириной – неутомимо ходят вверх-вниз, вверх-вниз мощные пилы, поставленные одна от другой на расстояния, соответствующие заданной толщине сортов выходящих из пилорам досок. Работа пилорам создает непрерывный, с непривычки трудно переносимый шум. Проработать в этом шуме всю смену – десять часов с тремя перерывами – два по пятнадцать минут и один – получасовой, при этом, на постоянном сквозняке (лесоцех, сооруженный из досок, не имел ни передней, ни задней стены), – разумеется, очень тяжело. Особенно на зимнем северном ветру. И тем не менее, мы – работяги на сортплощадке – завидовали пилорамщикам. Они работали рычагами и кнопками. А мы…
Самым тяжелым трудом в лесоповальных лагерях считается сам лесоповал. Не даром именно туда направляли и в виде наказания особо провинившихся «придурков», – заключенных, работавших на каких-нибудь нетяжелых, «блатных» работах. Бывало, однако, что работяги, трудившиеся на сортплощадке, просились – перевести их в лесоповальную бригаду.
Да, работать здесь было несладко.
Сортплощадка представляла из себя длинную и широкую платформу на открытом воздухе. Один конец ее подходил вплотную к лесоцеху. Все, что выходило из пилорам, – доски разной толщины и горбыли (круглые, не очищенные от коры «бока» бывших бревен) – непрерывным потоком сваливалось на тяжелые цепи конвейера, двигавшиеся посреди платформы. С двух сторон конвейера стояли восемь работяг. По четыре с каждой стороны. На эти восемь душ и шестнадцать рук сваливалась вся многотонная продукция лесоцеха. Каждый должен был вытаскивать из сплошного потока доски того номера, то есть того сорта, который был предназначен ему: «пятидесятку», «шахтовку», горбыли.
Вытащить свою доску было нелегко. Зачастую, она была прижата досками, лежавшими на ней сверху. Но главная трудность была еще не в этом. За каждым из нас находилась горизонтальная труба, свободно вращавшаяся на железной оси.
Выдернутую из потока доску надо было прокатить по этому чуду техники так, чтобы она легла внизу на землю строго напротив твоего места. И не просто легла как попало на ранее выброшенные доски, но аккуратным прямоугольником, с тем, чтобы подошедшая машина – лесовоз – могла, на него наехав, сжать его своей рамой и увезти на погрузку.
Всю эту операцию надо было проделать быстро, ведь конвейер, не останавливаясь, продолжал приносить все новые и новые доски «твоего» размера.
Выше я назвал эту работу, тяжелую для всех, пыточной для меня. Дело в том, что, как уже рассказано выше, в тюремной камере я схватил миозит – воспаление спинной мышцы. Болезнь к тому времени, о котором идет речь, не прошла. Усилие при вытягивании доски, усилие при повороте в сторону железной «вертелки» и выбрасывания доски позади себя на землю, причиняло мне действительно непереносимую боль. Положение мое осложнялось еще и целым рядом привходящих обстоятельств. Главное – нескончаемый, десятичасовой рабочий день. К тому же меня ежеминутно поджидала опасность – пропустить, не успеть вытащить «свою» доску. Это означало лишнюю нагрузку для того, кто стоял следующим после меня. Не трудно себе представить его реакцию на такой «подарок» с моей стороны. Тем более когда я по неопытности или из-за боли в спине повторял свою неловкость. Доску, скинутую на землю не мною, а моим соседом по конвейеру, кто-то на земле должен был волочить к моему месту и там водружать на мою «горку». От заслуженной расправы меня спасало, пожалуй, то, что со мной на сортплощадке работали молодые ребята, в основном начинающие уголовники. Было им лет по восемнадцать – двадцать. Окрестили они меня Стариком и поэтому прощали. Было тогда «Старику» тридцать лет.
Четыре месяца, что я проработал на сортплощадке, были самыми тяжелыми для меня физически из всех четырех лагерных лет. Боль не только в спине, но и во всех суставах, словом, во всем теле, не отпускала меня и по ночам. Я ощущал ее сквозь сон. Правда, постепенно, хотя и медленно, я научался нормально работать на сортплощадке, но все равно эта работа оставалась для меня очень тяжелой.
Избавление от нее пришло нежданно-негаданно, со стороны и вовсе совершенно неожиданной.