Текст книги "Хорошо посидели!"
Автор книги: Даниил Аль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
Когда в щели окна забрезжил утренний свет, я стал с волнением ждать, дадут или не дадут чай? «Неужели дадут кружку холодной воды?» По логике поведения мучителей должно было быть именно так. «Если дадут холодную воду, – решил я, – плесну ее назад, в кормушку. Попаду кому-нибудь в рожу – тем лучше. Холодная вода мне не нужна – ее сколько хочешь течет из крана».
Кстати сказать – ни кружки, ни миски, ни ложки в камере не было. Я подумал: «Может быть, и вообще ничего мне здесь «не положено»?» В этих сомнениях я и дожил до момента, когда, наконец, за дверью послышались приглушенный грохот кухонной тележки и голоса.
Я встал возле двери и держал руки вытянутыми вперед. Руки плохо гнулись. Я боялся, что не сумею как следует взять и удержать то, что дадут.
Но вот оконце отскочило назад. Мне протянули пайку хлеба. Я быстро зажал ее между коленями и снова протянул руки. Мне протянули кружку горячего кипятка.
В другом случае я немедленно поставил бы ее на пол или на стол – так она была горяча. Но тогда я не сразу почувствовал жар, спокойно поставил кружку на столик. Я начал прикладывать к ней ладони. Я прикасался к ней сначала осторожно, потом все более уверенно.
Не знаю, можно ли более нежно и нетерпеливо ласкать женщину. Я обнимал кружку ладонями, гладил ею себя по лбу, прикладывал ее к сердцу, к животу, ставил ее по очереди то на одно, то на другое колено, медленно проводил кружкой по бедрам, по икрам. Потом я начал прихлебывать из нее мелкими-мелкими глоточками, чтобы продлить радость проникновения внутрь горячей воды. Я обогревал паром нос. Из глаз у меня потекли слезы. Не знаю – то ли от того, что я распарил какие-то глазные протоки, то ли от нахлынувшего ощущения счастья возвращающейся ко мне жизни.
Я сидел на мягкой – не такой уж холодной подушке, прихлебывал горячую воду, пощипывал пайку мягкого хлеба. Было так хорошо, так радостно. «Чего еще надо человеку, – подумал я. – Чего еще надо?! Подольше бы так. Постоянно бы держать в руках эту горячую, полную кипятка алюминиевую кружку». Но кружка с каждой минутой охладевала. Теплой воды в ней становилось все меньше. Вдруг снова залязгал ключ в замке «кормушки».
«Пришел отнимать кружку», – решил я и залпом допил оставшуюся воду.
В «кормушку» заглянул тот самый карцерный надзиратель, которого я не раз за прошедшую ночь вспоминал с ненавистью.
– Еще кипяточку налить? – зазвучал его уже знакомый мне, чуть гнусавый голос.
– Да, да, пожалуйста, – быстро заговорил я и протянул ему кружку. – Пожалуйста, – продолжал я, торопливо произнося слова. – Если можно, то, пожалуйста, налейте еще кружечку.
Когда надзиратель вернул мне кружку, наполненную не такой горячей, как в прошлый раз, но все же достаточно горячей водой, я почувствовал прилив благодарности к нему за совершенный им добрый поступок. Я ведь знал, что он не обязан был наливать мне эту вторую кружку. Мне казалось тогда, что он не такой уж дурной и злой человек.
– Спасибо. Большое спасибо, – заговорил я.
– Чего там, – ответил он. – Пей.
«Кормушка» закрылась.
Допускаю, что есть люди, никогда не ощущавшие себя рабом, холопом. То ли судьба уберегла их от положений, в которых такое ощущение может возникнуть. То ли особо высоким духом они обладают. Во мне такое чувство несколько раз в жизни возникало. Слава богу, редко, но бывали такие моменты. Могу, однако, сказать совершенно уверенно и себе (все, что я здесь пишу, я ведь говорю в первую очередь себе) и читателю этих строк: никогда в жизни, ни до, ни после этого случая с добавочной кружкой кипятка мне не доводилось так четко, так фиксированно, что ли, ощутить в себе чувство рабской, холопской благодарности «хозяину» за брошенную мне «кость». Поэтому и считаю я великим своим счастьем, фактором, оказавшим, быть может, влияние на всю мою дальнейшую жизнь, то, что я сразу же по достоинству оценил свое поведение. Тогда же, там, в карцере.
«Почему это я так залебезил перед ним из-за этой добавки кипятка?! – подумал я, усевшись на подушку возле столика. – «Спасибо», «пожалуйста», «большое вам спасибо». Не хватало еще добавить: «дай вам бог здоровьица», подобно нищему на паперти. За что я его должен благодарить? За то, что расщедрился на кружку казенного кипятку? Да если бы он был человеком, – постарался бы хоть как-нибудь облегчить мое положение. Ну, хоть вторую подушку кинул бы сюда. Можно было бы хоть как-то лечь. А голос его? А рожа? А издевательские слова, которые он вчера произносил? И почему он вообще тут служит полупалачом? За чуть более сытный паек, чем у других? Ради того, чтобы не стоять у станка, или не ходить за плугом? Он мерзавец и негодяй, мучитель-садист, наслаждающийся своей властью над теми, кто вчера был выше его, а сегодня отдан в его рук. Отдан для того, чтобы он – этот негодяй – хорошо, то есть «как положено», мучил здесь их, ни в чем не повинных людей! А я тут перед ним рассыпался в благодарности! Что же мне ожидать от себя завтра? Завтра следователь Трофимов раньше отпустит меня с допроса – «иди, поспи, а то не выспишься» – и я начну его благодарить. Послезавтра следователь разрешит мне передачу, и я начну кланяться ему до полу, как японец? Нет, нет, так не пойдет! Хорошо бы «зачеркнуть» то, что произошло, будто этого со мной и не было. Но как это сделать? Из песни слова не выкинешь. Но и так оставлять случившееся со мной нельзя». Я понял, что надо сделать. Пусть это глупо. Но так надо. Как хорошо, что я еще так немного успел отпить из кружки.
Я подошел к двери и решительно постучал. «Кормушка» открылась.
– Ну чего? – спросил надзиратель. – Еще кипяточку захотелось?
– Нет, – сказал я. – Хочу вам и этот вернуть. Я подумал, что положена всего одна кружка.
– Положена от государства, конечное дело, одна. А вторая – это от меня лично. Пей, согревайся. И поимей в виду – русский человек зла не помнит.
– Забирайте, – сказал я. – Что положено – то давайте. А от вас лично мне ничего не надо.
– У, волк проклятый! – прошипел он, сразу озлобясь. – Ты у меня и что положено не получишь!
– Украсть по мелочи собираетесь?!
– Лучше украсть, чем тебе отдать. Жаль, смена моя кончилась. Но ты-то уж точно ко мне еще не раз попадешься! – Он с шумом захлопнул «кормушку».
Я отсидел (отбегал, отпрыгал) в карцере ровно двадцать часов. Все и дальше шло так же, как я уже описывал. Холод отнимал все мысли, всякие другие чувства. И все же какие-то обрывки мыслей вдруг врывались в мое сознание. Вспомнилось предупреждение майора Яшока – «Не острите, не поймут. А если поймут – то не в вашу пользу».
Я было начал корить себя за свое поведение в отношении следователя Трофимова. Зачем надо было мне подшучивать над его нелепым – «Моя фамилия капитан Трофимов»? Разве нельзя было воздержаться от обыгрывания этой фразы и не вооружать его против себя?.. Выходит, я сам себя посадил в карцер. А ведь мог, если бы вел себя иначе, сидеть сейчас в своей теплой камере, не мучиться так невыносимо.
Хорошо, что у меня было достаточно времени, чтобы на смену этим рассуждениям пришли другие. Я пришел к выводу, что вел себя правильно по очень простому счету: я оставался перед лицом следователя самим собой. Хорош я или плох, но я – это я. Это он, Трофимов, хочет добиться, чтобы я перестал быть самим собой, превратился в другого человека. А еще лучше, в кусок воска, из которого он будет лепить все, что ему угодно. Этого допускать нельзя. Оставаться самим собой во всех перипетиях, которые меня ожидают. На большее я не способен. Но и на меньшее нельзя согласиться.
«Интересно, а как же здесь летом? – подумал я в какой-то момент. – Карцер ведь теряет тогда главное «исправительное» воздействие – холод».
Поскольку времени у меня было достаточно, и я сотни раз переводил взгляд на окно и на батарею, ответ на вопрос – «А как же летом?» – вдруг пришел сам собой. Летом окно плотно застеклено, а батарея накалена. В летнем карцере кружка холодной воды имеет столь же важное значение, как зимой кружка горячей. Нет, летом все-таки лучше. Холодная вода течет из-под крана. А вдруг ее летом отключают, чтобы наказанный не поливал себя холодной водой? К счастью, летнего карцера я не испытал, и как у них это делалось летом, так и не знаю.
Объективность требует отметить, что на обед, кроме кипятка, мне дали полмиски полутеплой баланды. Вечером, ровно в восемь часов, какой-то другой «карцерман» выпустил меня из карцера. Я с трудом надел верхнюю рубашку и пиджак. Долго мучился с ботинками. Местный надзиратель меня не торопил, видимо, понимал, что руки у меня совсем окостенели и еле слушаются. Подошел еще один надзиратель и повел меня «домой» в 66-ю камеру.
Ефимов и Берестенев встретили меня трогательной заботой. Они принялись растирать меня своими шерстяными носками и рукавицами, украдкой нагретыми на батарее. Они высчитали, что мои двадцать часов отсидки в карцере окончатся вскоре после ужина, и не только потребовали выдать на меня ужин, но не притронулись и к своим порциям. Они заставили меня съесть три ужина и выпить три кружки еще чуть теплого чая. Особенно тронуло меня то, что они с утра сохранили для меня нетронутыми свои порции сахара. Добрые, хорошие люди. От всей души говорю им спасибо и сегодня, много лет спустя.
Сейчас я, пожалуй, еще острее ощущаю их душевную заботу обо мне – о своем случайном и совсем не давнем знакомом, попавшем в беду. Тогда их поведение казалось обычным и нормальным. Все мы тогда принадлежали к поколению, совсем недавно пережившему войну и блокаду, к поколению, привыкшему к норме жизни – помогай людям, и люди тебе помогут. Вытащить раненого из боя, отвлечь огонь на себя, доставить в роту еду, как бы это ни было опасно для твоей жизни, разделить по-братски последний сухарь, последние патроны – разве не было все это и обязательной и естественной, как само дыхание, нормой тогдашней жизни? Да, было. Постоянная взаимная выручка и взаимная помощь были бытом. Сегодня, если не возобладал, то, по крайней мере, прочно утвердился другой тип отношений – «я – тебе, только если ты – мне».
Теплота и забота обо мне моих первых тюремных товарищей, повторяю, ощущается мною сегодня сильнее, чем тогда.
Я съел и выпил все, что мне было предложено. Я грел руки и сидел возле батареи, вделанной в специальную нишу под окном. Ничего не помогало – я продолжал дрожать и клацать зубами.
Когда прозвенел отбой, я быстро улегся под одеяло. Стало тепло. Дрожь понемногу стала утихать. Я лежал и с ужасом вспоминал свою прошлую ночь. И чувствовал себя счастливым оттого, что я снова «дома», в своей камере, в тепле и в уюте, рядом с такими хорошими и верными друзьями. С этими мыслями я и заснул.
Я проснулся от толчков в бок. Возле моего топчана, в одном белье стоял Берстенёв. Ефимов сидел на своей койке. В полуоткрытых дверях стоял надзиратель.
– Фамилия, – спросил он меня тихо.
Я назвался.
– На допрос. – Дверь закрылась.
Я понял, что дана минута на оправку и на то, чтобы одеться и быстро вскочил на пол.
Меня снова повели по холодной галерее в Большой дом. Интересно, что во сне меня уже перестала бить дрожь. Теперь, стоило мне окунуться в морозную стужу деревянной галереи, я снова задрожал. На этот раз меня провели мимо следственных кабинетов, и я оказался, как я понял, в широком коридоре на одном из этажей Большого дома. В коридоре горел неяркий свет. Справа и слева я видел двери с номерами, словно в гостинице. В конце коридора было большое, во всю стену окно. Приближаясь к нему, я узнал верх и покрытую снегом крышу дома напротив – артиллерийского училища на углу Литейного и улицы Воинова. Конвоир остановил меня возле крайней в этом коридоре двери и приказал войти в нее. Я оказался в просторной приемной. За письменным столом сидел, уткнувшись в бумаги, какой-то лейтенант или капитан. Оторвав глаза от бумаг, он кивнул конвоиру – «Садитесь».
– А вы, – обратился он ко мне – заходите в кабинет.
Меня все еще продолжало знобить. Я нажал дрожащей рукой на ручку двери и вошел в кабинет. В нем никого не было. На большом письменном столе слева от двери горела большая настольная лампа под большим, светло-зеленым шелковым абажуром. Напротив двери стоял большой, едва ли не во всю стену, книжный шкаф. На его полках, за стеклом стояли книги. Но большая часть каждой полки была пуста.
Я шагнул вперед и подошел поближе к шкафу. На одной из полок стояло собрание сочинений Ленина. На другой – несколько томиков сочинений Сталина. Другие названия я рассмотреть не успел.
– Дрожите? – раздался за моей спиной громкий голос. – Ну, ну, дрожите! Это хорошо.
Я оглянулся. Между стеной и оставшейся открытой створкой двери стоял толстый, грузный человек в форме полковника.
Я должен извиниться перед читателем за то, что в этих моих воспоминаниях второй раз упоминается имя Геринга. В отличие от обвиненного в шпионаже Микиты, на огород которого якобы садился самолет Геринга (см. выше), я мог бы, в случае надобности, достаточно широко разнообразить имена руководящих деятелей фашистского рейха. Но я вынужден снова назвать именно это имя. Человек, которого я увидел, обернувшись на его окрик, был похож на Геринга, как две капли воды. Не только толстыми ногами в сапогах, не только животом, обернутым офицерским ремнем, но и своим широким лицом и зачесанными назад волосами.
Человек этот, видимо, стоял в кабинете возле двери, когда я входил. Я не заметил его потому, что сам же и прикрыл его створкой двери. Скорее всего – хозяин кабинета именно этого и хотел, для создания эффекта неожиданности своего появления.
– Дрожу, – сказал я. – Меня продержали в карцере с разбитым окном и без отопления.
– Безобразие, – сказал «Геринг». – Я приму меры. Моя фамилия – полковник Козырев.
Я невольно улыбнулся, вспомнив, как представлялся мне следователь Трофимов, но промолчал.
– Я являюсь начальником следственного отдела.
Козырев закрыл дверь, предварительно приказав секретарю: «Трофимова ко мне».
– Значит, спасибо вам, гражданин полковник, – сказал я.
– За что спасибо?
– За незаконный арест и за карцер.
– Это вы себя благодарите и за арест, и за карцер. Не занимались бы антисоветской деятельностью – вас бы никто не арестовывал. Не вели бы себя безобразно на следствии – не посадили бы вас в карцер. Что заработали, то и получили.
– Понятно, – сказал я. – Признаюсь в том, чего не говорил и не делал – заработаю добавку баланды.
– Не только добавку баланды, но и убавку срока. А будете так себя вести на следствии, как сейчас, получите убавку баланды и добавку срока. Вам понятно?
– Понятно.
– Садитесь.
Я двинулся к одному из глубоких кожаных кресел, стоявших перед столом.
– Не сюда, – сказал Козырев. – Вот сюда, на банкетку. – Он указал на банкетку, покрытую черной кожей, стоявшую у стены.
Я сел.
– Закуривайте, – Козырев протянул мне пачку «Беломора».
– Спасибо. У меня есть. – Я вынул из кармана пиджака свою пачку «Казбека», в которой оставалось еще несколько папирос.
– Вот видите, как вы тут у нас живете – «Казбек» курите. А еще недовольны следствием.
Козырев чиркнул зажигалкой, закурил свой «Беломор» и дал прикурить мне. Затем он обошел свой большой письменный стол и уселся в кресло.
– Ну, так что же вы, Даниил Натанович, – начал он, как я понял, ту «душеспасительную беседу», ради которой меня вызвали. – Вы же не глупый человек, должны понимать, что есть определенный порядок, по которому мы действуем. А вы не желаете его соблюдать.
– Если под тем порядком, который вы должны соблюдать, вы понимаете закон – вот и соблюдайте его. Только об этом и прошу.
– А мы и соблюдаем. Вы арестованы по закону с санкции прокурора. А он зря санкций не дает. Значит, ему был представлен убедительный материал о вашей преступной деятельности. Это раз. Второе. Следователь по закону обязан был задать вам вопрос о ваших знакомых и родственниках, мы называем это коротко – о ваших связях. А вы отказались отвечать.
– Не отказывался. Готов дать собственноручные показания.
– У нас не полагается, чтобы обвиняемый.
– Я не обвиняемый, – перебил я его. – Пока мне не предъявлено официальное обвинение – я еще не обвиняемый, а подследственный.
Козырев встал, подошел к окну и отодвинул тяжелую штору.
– Подойдите сюда, – махнул он в мою сторону толстой рукой, в которой была зажата дымящаяся папироса.
Я подошел.
– Взгляните в окно.
Я посмотрел в окно и увидел хорошо знакомый мне перекресток Литейного и улицы Воинова. На мостовой и на панели лежал снег. Несмотря на позднее время, по Литейному, да и по Воинова шли люди.
– Вы видите этих людей на улице? – спросил Козырев.
– Вижу.
– Вот они все – подследственные. А вы уже обвиняемый. – Он отпустил штору, и она закрыла окно.
– Вы поняли?
– Я давно это понял. Сам разгуливал там в звании подследственного.
– Ну вот, значит, поняли. Чего же вы тогда ерепенитесь? Идите на место. Садитесь.
Я сел на банкетку.
– В Уголовно-процессуальном кодексе сказано, что и подследственный, и обвиняемый тоже, имеют право давать показания собственноручно.
– Ишь, какой грамотей, – сердито сказал Козырев. – Это касается уголовных преступников, разных там бытовиков – взяточников, растратчиков и тому подобных. А вы арестованы за государственные преступления. И к таким преступникам подход особый.
– Странно, – заметил я. – Насколько я знаю, Уголовно-процессуальный кодекс у нас один и касается всех подследственных и подсудимых. Но если я ошибаюсь – покажите мне этот другой кодекс. Или хотя бы какое-нибудь постановление об исключениях из общего кодекса.
– Здесь не библиотека, – оборвал меня Козырев. – И ничего я вам показывать не буду. Если я, начальник следственного отдела, вам говорю, вы обязаны мне верить.
– Я вам готов поверить. Мне будет вполне достаточно, если назовете устно то постановление или инструкцию, где сказано, что.
– Прекратите вы свою шарманку или нет?! – буркнул Козырев. – Что вы заладили – УПК, УПК.
– Мне больше нечем защищать себя, кроме как законом.
В это время дверь приотворилась.
– Разрешите, товарищ полковник? – спросил заглянувший в кабинет следователь Трофимов.
– Заходи, заходи. Садись. Вот беседую с твоим подопечным. Похоже – карцер на него не подействовал, не размягчился он там.
– Попробую с ним опять по-хорошему поработать. А нет – придется его снова в карцер сажать. Может быть, на второй или на третий раз и размягчится.
– Не научная гипотеза, гражданин следователь, – сказал я. – В холоде, как известно, тела не размягчаются, а затвердевают.
Мне очень не хотелось снова оказаться в карцере, и произносил я эти слова не для того, чтобы уязвить следователей или бравировать своей стойкостью, а для того, чтобы убедить их в такой форме в том, что меня не надо больше сажать в ледяную яму. И хорошо, что эта тема нашего разговора прервалась механически.
В кабинет Козырева вошел без стука сотрудник и подал полковнику какую-то бумагу. Тот стал ее просматривать. Я посмотрел на Трофимова. Поймав мой взгляд, он укоризненно покачал головой – «Как, мол, нехорошо, как стыдно так себя вести». Козырев вдруг оторвал глаза от бумаги и вопросительно взглянул на стоявшего возле стола сотрудника.
– По заданию Форейн офиса? А что это за организация такая? Наведи завтра же справку.
– Если позволите, я могу объяснить. Форейн офис – это английское министерство иностранных дел, – сказал я.
– Без вас знаем! – буркнул Козырев. – А уточнить надо. Хорошо, оставь у меня, – сказал он сотруднику.
Тот вышел.
– Ну, так как будем жить дальше? – обратился ко мне Козырев. – Показания будете давать?
– Буду. Но по этому вопросу только собственноручные.
– Вот видите, товарищ полковник. – Трофимов подошел к столу своего начальника. – Я же вам докладывал: враг, озлобленный до предела. И притом изощренный в демагогии.
– Вижу, – согласился Козырев. – Так вот, уважаемый знаток законов, заявляю вам: ваши фокусы здесь не пройдут. Не таких обламывали. А конкретно так, товарищ капитан: вызывайте его на допрос, не будет отвечать – приглашайте понятых и составляйте акт. Приложишь акт к делу. Затем вызывай свидетелей – дай очные ставки. Не будет отвечать на очных ставках – опять составьте акт. И предъявляйте обвинение в присутствии прокурора. Ну, и в су. Вы слышали, что я приказал следователю? – повернулся он ко мне.
– Слышал.
– А вы понимаете, что это хуже для вас, чем давать свои показания по делу, опровергать, если не согласны, показания свидетелей? Короче говоря, вы сами лишаете себя слова.
– Я выскажусь на суде.
Тут я заметил, что Козырев и Трофимов быстро переглянулись. На лице каждого мелькнуло выражение явного взаимопонимания по какому-то неведомому мне вопросу. Смысл этого обмена взглядами стал мне понятен только много месяцев спустя.
Не скрою – программа, которую изложил Козырев, меня изрядно смутила и напугала. Может быть, я и в самом деле своим упрямством только облегчаю им задачу накидывания мне на шею петли. Но зачем же тогда было сажать меня в карцер? Зачем тогда возиться со мной здесь? Мысли закружились в моей голове. Мне захотелось сказать еще что-то, предложить какой-то компромисс. Но говорить, вроде, было уже нечего.
– Ну, все, – сказал Козырев. – Завтра вас вызовут на допрос. Одумаетесь – хорошо. Не одумаетесь – составим акт об отказе от дачи показаний.
– Этот акт будет актом сплошной фальсификации, что я и напишу перед своей подписью, – заметил я.
– А нам ваша подпись на нем не нужна, – ехидно улыбнулся Трофимов. – Понятые подпишут.
– Ваши же сотрудники?
– Зачем наши. Можем, например, журналиста, товарища Половникова пригласить из «Литературной газеты». Знаете такого? – спросил Козырев.
– Знаю.
– И мы знаем, что вы его знаете, – продолжал он со значением.
Действительно, с собственным корреспондентом «Литгазеты» в Ленинграде Половниковым я пару раз беседовал в Публичной библиотеке. Он давал какую-то информацию об обнаруженных мною неизвестных исторических памятниках. Да и вообще этот высокий человек с трубкой в зубах постоянно мелькал в ленинградских учреждениях культуры. Однажды, проходя по Литейному возле своего дома, я увидел его сидящим в открытой машине «Бьюик» – тогда такие бегали по Ленинграду, оживленно беседующим с группой людей в синих фуражках.
– Пригласим и кого-нибудь из ваших сотрудников по Публичной библиотеке, – продолжал Козырев. – Пусть полюбуются на вас и расскажут другим, какой вы фрукт.
– Что ж, эти понятые смогут услышать и рассказать только одно: что я не отказываюсь давать показания, а только прошу разрешить мне дать их собственноручно по одному единственному вопросу.
– По одному единственному? – тотчас, как бы ловя меня на слове, переспросил Козырев.
– По одному единственному.
– И тогда больше подобных фокусов не будет?
– Не будет.
– Сделаем так. – В голосе Козырева мне почудились нотки облегчения. – Собственноручных показаний мы вам не разрешим: нет оснований делать для вас исключение из наших правил. Следователь пригласит на допрос стенографистку. Вы способны сформулировать под стенограмму то, что хотели сформулировать письменно?
– Способен.
– Хорошо. Идите в камеру. Вопрос, который будет задан, вам известен. Готовьтесь к подробному ответу под стенограмму. Дадим вам на подготовку пару суток.
– Спасибо, – сказал я, вставая.
– Ну, видишь, – сказал Козырев Трофимову, – одумался твой подопечный. Я же ему сказал – и не таких обламывали.
Он явно хотел подчеркнуть свое профессиональное мастерство, которого Трофимову-де не хватило.
Я же, шагая с конвоиром обратно в камеру, испытывал чувство торжества, как бы теперь сказали – находился в состоянии эйфории. (Тогда я этого термина не знал). А как же! Я все-таки одержал победу. «Если так пойдет дальше.» – думал я.
В таком же состоянии оставался я и лежа без сна на своей койке. Тогда я сочинил весьма бодрое стихотворение, посвященное жене.
Мой друг, не беспокойся ты,
Надета на меня
Завидного спокойствия
Надежная броня.
И сколько ни старается
Мой следователь – черт,
Чуть не на стол взбирается —
Спокоен я и тверд.
А если он скапотится,
Начнет кричать во сне —
Не нам о нем заботиться,
А ей – его жене.
Мысль о свободе гордая
Живет в стенах тюрьмы,
И знаю очень твердо я,
Что вместе будем мы [9]9
Стихотворение записал уже находясь в лагере, в 1950 году.
[Закрыть].
Перечитывая теперь эти строки, не могу не подумать о том, как все-таки недалеки друг от друга оптимизм (скажем мягче – избыточный оптимизм) и глупость. И «броня» моя оказалась не такой уж «надежной». И следователь мой не «скапотился», и, вероятно, не кричал во сне. По крайней мере, из-за меня. Вместе с семьей я оказался только через пять долгих лет. Да и то лишь потому так быстро, что умер Сталин.
Нет, воистину, в знаменитом споре – кому лучше сидеть в тюрьме – старому или молодому – прав был Старик Ефимов. Молодому оказаться в таком положении все же лучше, чем старому. Только благодаря молодости (молодому и глупому оптимизму) можно было в сталинской тюрьме испытать чувство какой-то победы над следствием и проникнуться на основании этой малой победы надеждой на победу большую – на то, что сумеешь доказать свою невиновность и выйти на свободу. Факт, однако, остается фактом – я был в то время избыточным оптимистом. И это, кстати сказать, несмотря на то, что всего года за два до своего ареста, прочитал в оригинале, в порядке сдачи кандидатского минимума по французскому языку, сатирический роман Вольтера – «Кандид». Его герой – неисправимый оптимист Панглос – в любых ситуациях восклицал: «Все к лучшему!» Последний раз он провопил эти слова в момент казни, когда его подвергли кастрации.
Не буду подробно описывать ход дальнейшего следствия. После состоявшегося допроса под стенограмму, к которому я старательно подготовился, интересных моментов вспоминаю всего три или четыре. О них сейчас и расскажу.
Как я узнал потом, при ознакомлении со своим делом по окончании следствия, сильные страсти разыгрывались за кулисами моих допросов. А в своей «надводной части» следствие шло довольно вяло.
Следователи обязаны были – за этим наблюдал прокурор по надзору за тюрьмой – вызывать обвиняемого на допрос не реже одного раза в две или в три недели. Трофимов не раз вызывал меня ради проформы. Бывало, я по нескольку часов просиживал перед ним на стуле, а он занимался своим делом. Мне он рекомендовал изучать карту Советского Союза, висевшую на стене кабинета примерно напротив моего стула.
– Выбирай место на севере – куда тебя направить, – советовал он мне.
Разумеется, я должен был «изучать» карту на расстоянии, сидя на своем месте. Под конец такого «сидения» Трофимов заполнял протокол допроса, задав, опять-таки для порядка, один-два малозначительных вопроса. Я отвечал, подписывал протокол и шагал в камеру. Формальность была соблюдена. Сам Трофимов, как оказалось, был секретарем парторганизации следственного отдела и занимался во время таких пустых допросов своей общественной работой. Один за другим заходили к нему какие-то сотрудники Управления, видимо, следователи, а может быть, и другие, состоящие у него на учете, чтобы заплатить членские взносы. При каждом таком появлении происходил маленький «типовой» спектакль. Поговорив о том о сем, например, о футболе, об отметках сына или дочери посетителя, о том, как тот отдохнул в отпуске. Трофимов обязательно, словно соблюдая ритуал, переходил к одной и той же теме. Причем говорил каждый раз почти одними и теми же словами:
– Вот, полюбуйтесь. Сколько лет работаю, но такого матерого врага, такого бессовестного лжеца – еще никогда не встречал.
Посетители с деланным любопытством оглядывали меня, словно диковинного зверя. Некоторые из них, подыгрывая Трофимову, что-то изрекали, вроде: «По роже видно – враг!»
Однажды между таким посетителем и мною произошло столкновение, доставившее мне много переживаний.
Как-то раз, во время допроса в кабинет Трофимова зашел пожилой майор. Начался обычный спектакль.
– Здравствуй, товарищ Горшков. Вот обрати внимание на этого человека. – Трофимов кивнул в мою сторону, доставая при этом из стола ведомость для приема партийных взносов. – Такого матерого врага мне еще не приходилось допрашивать. Ей-богу.
– Да, видать, матерый враг, закоренелый, – сказал майор, даже не взглянув в мою сторону. Он в тот момент вынимал из портмоне какие-то рубли и внимательно их отсчитывал.
– Нет, ты взгляни на него, взгляни, – продолжал Трофимов, беря из рук майора деньги. Он был явно недоволен безразличным отношением майора к его словам обо мне. Тот повернулся в мою сторону.
– Да нет, я вижу. Я с первого взгляда определил, что это матерый враг.
– Нет, майор, это случай особый. Ты даже представить себе не можешь, на какую провокацию, на какую враждебную вылазку пошел этот завзятый антисоветчик. Он в своей диссертации… на историческую тему! И в своих статьях, которые ему удалось протащить в печать, ни разу! Пойми – ни разу!! – не упомянул имя товарища Сталина. Иначе говоря, «ликвидировал» товарища Сталина как ученого, как вождя всей нашей науки.
– Не может быть! – убежденно заявил майор. – Не может такого быть.
– Не веришь мне – спроси его, – посоветовал Трофимов. – Он и сам этого не отрицает. Да и как отрицать. Все это напечатано. Так что зря ты не веришь.
– Нет, я верю в то, что этот негодяй мог такое написать. Но как это могли пропустить в науку?! Как такую провокацию могли напечатать?! Выходит, у него там, в печати, свои сидят, соучастники. Арестовали их?
– Да нет, пока, – грустно произнес Трофимов. – Надо еще подработать этот вопрос.
– Ну и времена! – покачал головой майор. – Развели тут, понимаешь, законность. В тридцать седьмом всех бы этих ученых диверсантов и их подручных в издательствах разом бы порешили. Не чикались бы с такой нечистью.
До этого момента я сидел спокойно и не реагировал на происходящее. Все это было вполне привычным, не раз происходившим спектаклем. Но последние слова майора вывели меня из спокойного состояния.
– Гражданин следователь, пока вы и ваш посетитель издевались лично надо мной, я терпеливо молчал. Но поскольку этот гражданин позволяет себе поносить известных советских ученых.
– Ах, он у тебя еще и пасть на допросах раскрывает! – взвился майор. – Дай ему в морду, чтобы заткнулся.
– Гражданин следователь, – продолжал я. – Имейте в виду, я напишу жалобу прокурору об издевательстве на допросе.
– Издевательство?! Это называется издевательство?! – завопил майор. – Да тебя еще пока никто пальцем не тронул! Какое же это издевательство?! Попался бы ты мне в тридцать седьмом.
– Очень жаль. – начал было я.
– Да, и я говорю, очень жаль, что ты мне не попался.
– Очень жаль, – повторил я, – что вас не выгнали в тридцать девятом году из органов, не исключили из партии и не расстреляли вместе с Ежовым и прочими палачами! – Последние слова выплеснувшейся из меня тирады я произнес уже стоя.