Текст книги "Хорошо посидели!"
Автор книги: Даниил Аль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Небываемое бывает
Был декабрь. Снег. Мороз. Темнота. Вернувшись с лесозавода на ОЛП, как обычно разбитый и усталый, я, наскоро поужинав с бригадой в столовой, поспешил в свой 4-й барак, залез на свою верхнюю койку и провалился в сон. Было это, как обычно, после семи вечера. Так бы я и проспал до подъема, до шести утра.
Неожиданно, как оказалось, в одиннадцать вечера, для меня это была глубокая ночь, меня растолкал старший надзиратель Корнейко. Я был и удивлен и напуган.
«Что случилось? И почему меня будит не дневальный, не дежурный надзиратель, а Корнейко?.. Наверное, на этап. Решили избавиться от плохого работника», – пронеслось в голове.
– А ну, быстро слезай, одевайся, – сказал Корнейко. – Быстрей, быстрей пошевеливайся.
– С вещами? – спросил я, вытаскивая из-под подушки свой «сидор» – вещмешок.
– Не трэба его, – сказал Корнейко. – Телогрейку и ушанку надевай – на улицу пойдешь.
Я быстро оделся. Кое-как, потому что руки у меня дрожали, завязал тесемки на своих «кордах», и пошел за Корнейко к выходу из барака. В бараке, освещенном, как всегда, негасимой лампочкой над столом, все спали. Не проснулся даже дневальный Максим.
Корнейко получил у дежурившего на вахте надзирателя свой наган, провертел его барабан, убеждаясь, что все патроны на месте, и не стал убирать его в кобуру.
– Выходи! – приказал он, взмахнув наганом в сторону двери, ведущей за зону.
Я вышел. За зоной не было ни конвоиров, ни собак. Мы спустились с крыльца вахты.
– Вперед, не оглядываясь! – приказал Корнейко, снова взмахнув наганом.
Мы пересекли заснеженную площадь, окруженную темными хатами, и вышли на улицу, по которой меня и других вновь прибывших тогда в Каргопольлаг провели на наш лагпункт. На улице не было ни души. Почти во всех домах и здесь было темно.
Но вот, впереди слева, показался большой двухэтажный дом Управления лагеря. Яркий свет горел едва ли не во всех его окнах. Издалека этот дом был похож на освещенный пассажирский пароход посреди темного океана.
Корнейко привел меня именно в Управление.
За дверью, перед дежурными, проверяющими пропуска у входящих, нас уже поджидал капитан в синей фуражке. Спросив мою фамилию, капитан отпустил Корнейко.
«Выходит, меня не поведут обратно на лагпункт», – подумал я.
– Подымайтесь на второй этаж, – приказал капитан. – Потом налево.
Я прошел по коридору.
– Сюда, пожалуйста, – капитан остановил меня перед одной из дверей.
Я повернулся к двери и, прочитав прикрепленную на ней табличку, буквально обмер. На табличке значилось: «НАЧАЛЬНИК КАРГОПОЛЬЛАГА МВД СССР ПОЛКОВНИК КОРОБИЦЫН».
Здесь, чтобы читателю стало понятно мое потрясение, необходимо сделать небольшое отступление.
Фамилия Коробицын была мне, как и всем мальчишкам-школьникам, известна с детских лет. О герое-пограничнике Коробицыне, в одиночку задержавшем и уничтожившем на границе с Финляндией группу опасных диверсантов и павшем в неравном бою, нам рассказывали на пионерских сборах. Его бой с нарушителями границы был изображен на плакатных картинках. Его имя было присвоено погранзаставам.
Имя полковника Коробицына постоянно звучало на просторах Каргопольлага.
Как начальник лагеря, в распоряжении которого находились более ста тысяч заключенных, в том числе специалистов самых разных специальностей, свои железнодорожные ветки и службы, и как начальник лагеря, расположенного на территории двух таких крупных областей, как Архангельская и Вологодская, Коробицын обладал большей властью, чем первые секретари обкомов партии этих областей. Он мог помочь им рабочей силой, например, для уборки урожая, построить где надо мосты, обеспечить медицинскими, инженерными и другими консультантами столичного уровня. О безграничности власти Коробицина в самом Каргопольлаге не приходится и говорить. Ходили слухи, что своим продвижением на высокие посты в системе МВД Коробицын обязан родственным связям со знаменитым пограничником и является чуть ли не его родным братом.
Итак, я стою перед дверью в кабинет всесильного начальника. «Зачем? Почему? За что?» – вертится в моей голове.
– Входи. Вас ждут, – путается в местоимениях капитан, видимо, с непривычки говорить с заключенными на «вы».
Мы входим в приемную. Капитан остается в ней, а я по его знаку открываю массивную дверь и вхожу в кабинет.
Передо мной за массивным письменным столом сидел человек в полковничьем мундире, лет сорока с лишним. Голова его была обрита наголо. Я остановился возле двери. Коробицын продолжал некоторое время перебирать на столе бумаги. Затем он поднял голову и внимательно оглядел меня.
– Проходи. Садись, – сказал Коробицин.
– Спасибо. Здравствуйте. – Я сел возле столика, стоявшего перед письменным столом. Коробицын приподнял лежавший на столе какой-то сброшюрованный печатный текст, похожий на оттиск из научного сборника.
– Знаешь, что это такое?
– Нет.
– И не догадываешься?
– Нет.
– Ну, посмотри. – Коробицын протянул мне довольно пухлый оттиск. Я взял его в руки, и в очередной раз обомлел от удивления. На этот раз радостного. У меня в руках был оттиск из «Исторического архива» Академии Наук СССР, опубликовавшего обнаруженный мною в Отделе рукописей Публичной библиотеки ранее неизвестный список опричников Ивана Грозного.
Вихрь новых вопросов завертелся у меня в голове: «Как могли опубликовать в академическом издании, в Москве, присланную мною туда два года назад работу? Кто мог взять на себя смелость напечатать труд репрессированного по 58-й статье «врага народа»? Как оттиск из названного издания попал в руки лагерного начальства, самого местного бога – Коробицына?»
Ответы на эти вопросы я потом получил, а пока терялся в догадках. При этом сам тот факт, что исключительно ценный для науки и вообще для истории российской государственности ранее не известный исторический источник опубликован и что, несмотря ни на что, оттиск его издания находится у меня в руках, сам этот факт произвел во мне мгновенную перемену настроения, и даже самоощущения. Из униженного заключенного работяги я вдруг словно перевернувшись внутри себя, стал прежним человеком, ученым-историком и прочая и прочая. Смешно сказать, я вдруг, ощутил себя кем-то большим, чем Коробицын: «Шутка ли, я – автор такого труда, а он кто такой? Что он знает?? Сатрап, невежда, мелкий современный опричник!..»
– Это ты написал? – спросил Коробицын, беря обратно оттиск.
– Да.
– Я прочитал твое предисловие к этому документу. Ты, оказывается, умный человек.
– Полагаю, гражданин начальник, вы давно знаете, что не дураков охранять сюда поставлены.
– Да, знаю. На какой работе работаешь?
– На сортплощадке в лесоцехе.
– Тяжело?
– Привыкаю постепенно.
Коробицын снял трубку местного телефона.
– Соедините меня с Кошелевым по его квартирному, – приказал он на коммутатор.
– Кошелев?.. У тебя на лагпункте есть такой заключенный, – Коробицын назвал мою фамилию. – С завтрашнего дня предоставь ему такую работу, чтобы он мог заниматься научной деятельностью. Все. Отдыхай. – Коробицын повесил трубку.
– Ну, все, иди, – сказал он мне.
Я встал и, засунув под мышку шапку, спросил:
– А оттиск моей работы нельзя взять?
– Получишь на лагпункте у почтальона в установленном порядке.
В приемной меня ждал приведший меня сюда капитан. Затем незнакомый старшина повел меня «домой» на наш лагпункт.
Улегшись на койку, я, само собой, не смог заснуть. Что только не налезло в голову за часы, прошедшие до подъема. «На какую же работу пошлет меня теперь Кошелев?» Я живо представил себе, как он вскочил, разбуженный – для него тоже посреди ночи – звонком Коробицына, как выслушивал, стоя возле своей постели в кальсонах и дрожа спросонья, приказ своего всемогущего шефа.
После подъема, я как обычно встал, отправился с бригадой в столовую на завтрак, и вышел на развод. Все как обычно. Стою в толпе перед вахтой. Нарядчик начал выкликать имена нашей бригады. Каждый названный поднимается на вахту и выходит за зону, где стоит конвой. Меня не выкликнули. Развод закончился, и перед вахтой я остался стоять один. Все было ясно. Кошелев успел распорядиться меня на лесозавод не выпускать. Я вернулся в барак и снова улегся на койку.
Где-то около девяти часов к моей койке подошел весьма удивленный дневальный Максим. О том, что меня ночью куда-то уводили, ни он, ни кто-либо другой в бараке не знал.
– Ты чего не на работе? Закосил, что-ли, или заболел?
– Не выпустили меня на работу, – объяснил я.
– Ну, иди в контору. Тебя Кошелев вызывает.
Иду в контору. В небольшой комнате – приемной, как всегда, сидит за своим столиком у окна секретарь Кошелева заключенный Суетов. По слухам из бывших милицейских начальников. Увидев меня, он молча мотнул головой в сторону двери.
Я вошел в кабинет Кошелева. Там, как всегда по утрам, планерка, сидят начальники всех подразделений служб. Я остаюсь стоять возле двери, докладываю:
– Гражданин начальник, заключенный (далее – фамилия, статья, начало срока, конец срока) прибыл по вашему приказанию.
Предупрежденные, видимо, Кошелевым, все начальники смотрят на меня, как на какую-то диковину.
– А ты, оказывается, большая птица, – говорит Кошелев, внимательно меня оглядывая.
– Ну, какая же я птица, гражданин начальник? Никакая я не птица.
– Брось. Не прикидывайся. Если бы ты был никакой птицей, мне бы из-за тебя сам Коробицын не стал звонить. Тем более посередь ночи.
Из слов Кошелева я понял, что он еще не знает о моем вызове к Коробицину и о том, что я присутствовал при его телефонном звонке.
– Так вот, – продолжал Кошелев. – Коробицын приказал поставить тебя на такую работу, чтобы ты мог продолжать свою научную деятельность. А ты мне тут еще пытаешься доказывать, что ты никакая не птица. Я всю ночь ломал голову, какую же тебе дать научную работу. Ничего не придумал. Вот и начальники служб ничего подсказать не сумели. Так что давай сам предлагай – как тебя тут к науке пристроить. Приказ надо выполнять!
Я молчал.
– Ну, вот что, – сказал Кошелев, – назначаю тебя пожарным в зоне. Подчинятся будешь начальнику пожарной команды, что находится в поселке, товарищу Нехлебаеву. Он и его сотрудники будут сюда приходить – тебя инструктировать и проверять. А свою научную работу будешь сам делать и сам проверять. Нам этим заниматься – прямо скажу – некогда. Да и ни к чему. Нам кубометры надо давать стране!.. Все понял?
– Понял, гражданин начальник.
– Ну, тогда иди. Дождись Нехлебаева и приступай. И чтобы с пожарами у нас полный порядок был!
Так началась моя двухлетняя пожарная служба. Была она по-своему нелегкой. Надо было в очередь с моим сменщиком – таким же, по сути дела, «научным работником», как и я, дежурить то днем, то по ночам, заливать водой бочки на крышах бараков и всех прочих зданиях на лагпункте, обходить все бараки, лазареты и все другие помещения, расположенные в зоне, проверять печи, дымоходы, следить, чтобы на печах не сушили портянки, чтобы не разводили где не положено огонь, следить за наполнением пожарных водоемов. Словом, работы хватало и не всегда она была простой и легкой. Но!! Разве можно было сравнить ее с работой на сортплощадке или на лесоповале. И главное, самое главное – она оставляла некоторое время для того, чтобы заниматься другими делами. Одно время, поскольку я не надеялся, да и не очень хотел навсегда, то есть на весь свой десятилетний срок, оставаться пожарным, я, под руководством сидевшего на нашем лагпункте заключенного – военного врача капитана Андреева – стал изучать медицину. Хотел подготовиться к работе медбратом в лазарете. Не без удивления перелистываю я сегодня сохранившуюся у меня с той поры тетрадь с подробными описаниями болезней и различных травм, с описаниями методов их лечения, с рисунками – как накладывать шины на переломы, как бинтовать различные части тела, с изображениями человеческого скелета и расположения различных органов.
Стать медбратом и, следовательно, получить какую-то медицинскую практику мне не довелось, усвоенные мною тогда поверхностные сведения из медицинской профессии из моей головы, слава богу, выветрились, избавив меня от искушения применять их для лечения своих знакомых или родственников.
Но главное, чем я занимался в выпадавшее свободное время, была различного рода литературная работа. Писал стихи. Многие из них теперь опубликованы. Некоторые – неоднократно. Кроме своих стихов, писал, бывало, лирические стихи «по заказу», вернее сказать, по просьбам своих сосидельцев, посылавших их от своего имени знакомым женщинам – кому на волю, кому для передачи на женский лагпункт. Всё это предмет особого рассказа. Здесь же важно сказать другое: единственное, чем я не мог заниматься, – так это научной работой, на которую я был назначен Коробициным.
Вскоре после моей с ним встречи, лагерный почтальон вручил мне вскрытую бандероль с моей публикацией Списка опричников, присланную моей женой Ариадной Семеновной, и вложенное туда ее письмо. Прочитав его, я получил ответы на все вопросы, приводившие меня в недоумение во время встречи с Коробициным.
Факт напечатания исследования и публикации «врага народа», находящегося в заключении, под его подлинным именем – случай, как я уже замечал, за всю историю советской печати уникальный, вызывающий в памяти категорическое утверждение героя рассказа Антона Павловича Чехова «Письмо ученому соседу»: «Этого не может быть, потому, что этого не может быть никогда!!!» Никто не решался, не мог себе позволить осуществить такую публикацию. За такой поступок можно было, по меньшей мере, лишиться должности, званий, для члена партии это привело бы к исключению из ее рядов, а по большей мере, можно было запросто и самому оказаться в тюрьме за протаскивание в печать выступлений врага. В данном конкретном случае дело могло обернуться самым суровым образом. Речь ведь шла о работе, посвященной опричнине Ивана Грозного, которую написал человек, обвиненный в клевете на товарища Сталина, именно с помощью материалов эпохи Грозного. Да и сам «Великий Государь», как именовали тогда Ивана Васильевича, был «оклеветан» этим «псевдоученым», утверждавшим в своих прежних работах, что царь Иван искажал «якобы» историю своего царствования. Но вот, случилось. Человек, решившийся на такой поступок, нашелся. Это был известный московский ученый-историк, автор многих научных трудов по древнерусской истории, составитель исключительно ценного для науки труда – «Словаря русской, украинской, белорусской литературы до XVIII века», изданного под редакцией Д. С. Лихачева, выдающийся организатор изданий академических трудов по истории, ответственный секретарь важнейшего из них – «Исторических записок Академии наук», Исаак Уриелевич Будовниц. Именно он опубликовал в двух томах «Исторических записок» мои работы о приписках Ивана Грозного к летописям своего времени, ставшие основой моей кандидатской диссертации, защищенной мною в 1947 году, и вызвавшие столь большой резонанс, что стали даже предметом глубокого «научного» интереса госбезопасности.
Примерно за год до своего ареста я послал в Москву в Институт истории свою новую работу, вышеназванный «Список опричников», и вскоре получил письмо от Будовница. «С такой находкой Вас следует горячо поздравить, – писал он. – Это «чистое золото». Я приложу все усилия, чтобы продвинуть Вашу рукопись в печать».
Жена, Ариадна Семеновна, зная, что Исаак Уриелевич хлопочет о напечатании моей работы, сочла своим долгом уберечь его от неприятностей, предупредив о моем аресте по 58-й статье. И, тем не менее, Будовниц выполнил обещание, данное мне еще тогда, когда он не мог предвидеть случившееся со мной. Он скрыл от академического издательства полученную им информацию о моем аресте, благодаря чему моя работа увидела свет. Не могу утверждать с уверенностью – сам Будовниц при наших последующих встречах мне об этом не рассказывал, – но по некоторым признакам имею основания предполагать, что он согласовал свое умолчание о моем аресте в момент издания моей работы с академиком Борисом Дмитриевичем Грековым, тогдашним официально признанным главой академической исторической науки в СССР.
После выхода в свет IV-го тома «Исторического архива» АН СССР с моей работой некоторые историки, зная, что я «сижу», сочли полезным для себя накинуться на труд «врага народа» и изо всех сил доказывать ненаучность как этого, так и других моих трудов. После моего освобождения и полной реабилитации я, естественно, постарался и, мне кажется, сумел поставить на место этих бдительных защитников «истины».
Пользуюсь случаем рассказать о том, что заключенным в лагерях на определенных условиях предлагали печататься в центральной прессе. В частности, мне было однажды сделано предложение на этот счет.
Летом 1952 года в наш лесоповальный лагерь прибыл из Москвы корреспондент центральной газеты «Лесная промышленность».
Придя на наш «столичный» в Каргопольлаге 2-й лагпункт, он обратился к замначальника по режиму, капитану Тюгину, с просьбой: порекомендовать ему такого заключенного, который сможет написать для его газеты заметку или небольшую статью о трудовых подвигах лесозаготовителей. Капитан Тюгин вызывал к себе в кабинет и представлял корреспонденту нескольких заключенных. Ни один из них корреспонденту не подошел. Тем более, что каждый, под разными предлогами, от этого предложения себя «отмазывал». Главный предлог: «не умею писать». Капитан послал и за мной.
Корреспондент стал уговаривать меня выступить в качестве автора их газеты. Посулил перевести за статью гонорар на мой лагерный счет, несмотря на то, что напечатают мой материал под чужим именем и без указания того, что я заключенный. Само собой, в моей статье речь должна идти не о лагере, а о некоем леспромхозе. Я, разумеется, отказался от этого предложения. Корреспондент настаивал. Капитан Тюгин, в свою очередь, стал меня уговаривать. Не удобно, мол, отпускать корреспондента с пустыми руками.
Чтобы отвязаться, я предложил корреспонденту на пробу частушку.
– Но только на лесопромышленную тему, – сказал он.
– Понимаю, – сказал я. И прочел четверостишие:
Я доволен от души:
У моей у милки
Раньше в косах были вши,
А теперь опилки.
– Нет, нет! Вы нам не подойдете! – Замахал руками корреспондент. А капитан Тюгин рассмеялся и махнул рукой.
– Иди, бочки насчет воды проверь на 23-м бараке, – добавил он.
Прежде чем полезть на крышу 23-го барака, я пошел к себе в 4-й и записал в тетрадку свой экспромт. Тетрадка с тогдашней записью у меня сохранилась.
Развод, или «Раньше был у нас режим…»
Слово «развод» в лагерной жизни означает ежедневную утреннюю разнарядку бригад по работам за зоной – на лесоповал, на лесозавод, на продбазу, на «сельхоз», то есть на подсобное хозяйство, на промхоз, то есть в портняжные и сапожные мастерские, на конный двор и на другие работы.
Порой во время развода происходили весьма забавные случаи. О некоторых из них стоит рассказать.
Сначала, однако, необходимо обрисовать общую картину этого действа.
Каждое утро возле вахты собиралась огромная серая толпа заключенных. Зимой – все в телогрейках, бушлатах, в ватных штанах, в подшитых валенках третьего, а то и пятого срока носки. Валенки в лагеря поступали после списания их из армейских складов. Зимой на каждом зеке шапка-ушанка, как говорилось – на смеху. Летом большинство одето в штаны и куртки из чертовой кожи, в башмаках из прорезиненного брезента, на подошве, сделанной из старых автомобильных покрышек. Рассказывали, что изобретатель такой подошвы получил за свое рацпредложение Сталинскую премию. Шутка ли, сколько кожи, благодаря такой находке, удалось сэкономить на миллионах зековских башмаков!
За вахтой, в ожидании выпускаемых по одному через вахту лагерного заграждения работяг, стоял полукругом взвод солдат-конвоиров с винтовками наперевес или с автоматами в руках. Здесь же проводники со своими овчарками.
Развод происходил так.
На высоком крыльце вахты, обращенном внутрь зоны, появлялось несколько надзирателей. Поднимался туда и нарядчик. Так именуется заключенный, занимающий самую высокую из лагерных должностей. Нарядчик – «наряжает», назначает на различные работы всех, кто идет вкалывать за зону, а также «придурков» – тех, кто работает в самой зоне: конторских – бухгалтеров, счетоводов, плановиков, инженеров из конструкторского бюро, а также занятых в обслуге – дневальных, поваров, пожарных, хлеборезов, работающих в бане, в парикмахерской, в сушилке и дезкамере, в КВЧ – заведующего клубом, художников, библиотекаря, заведующего кабинетом культпросветработы, врачей и медбратьев лазарета. Разумеется, начальники могли дать нарядчику любое указание – кого, например, перевести с лесоповала в «придурки». Но в основном и это было в руках нарядчика. Можно, соответственно, себе представить масштаб его власти и его возможности брать всякого рода подношения и взятки.
Услышав свое имя, выкликаемый должен был ответить: «Я Сидоров! Статья – такая-то, срок – такой-то».
В руках у нарядчика, поднявшегося на крыльцо вахты, пофамильные списки бригад, по которым он выкликает каждого, отправляемого за зону, в «объятия» ожидающего конвоя. Именно в это время то и дело происходят всякого рода забавные «случаи». Надо еще сказать, что на разводах в любую погоду, но особенно летом, присутствуют и «зрители». Вокруг выкликаемых работяг, а нередко и на крышах бараков, стоящих рядом с вахтой, располагается «публика» из тех зеков, которые в этот день или в эту смену не выходят на работу. В основном – это блатные. Они то и дело криками и свистом реагируют на происходящее, порой превращая развод в своеобразный спектакль, скрашивающий лагерную жизнь.
Итак, несколько случаев из тех, что мне приходилось наблюдать на разводах.
В течение нескольких лет нас, заключенных, да и надзирателей тоже, забавлял один и тот же, всем давно известный, заранее всеми ожидаемый спектакль.
Держа в руках список одной из бригад, выходящих на лесоповал, нарядчик выкликал очередного зека, правильно произнося его фамилию:
– Анисовец!
Обладатель этой фамилии – полноватый мужчина лет сорока – по неписанным условиям игры не откликался.
– Анисовец! – еще громче кричал нарядчик. – Анисовец!! Где эта сука?! Опоздал, что ли?
Анисовец стоял молча.
– Такого нет! Еще не посадили! Еще гуляет на свободе! – раздавались выкрики.
Нарядчик внимательно вглядывался в список, как бы отыскивая неточность в написании нужной фамилии, и затем изображал, будто он ее нашел и исправился.
– Антисовец! – возглашал он громогласно.
– Я Антисовец! Статья 58–10, часть вторая. Срок десять лет! – бодро рапортовал Анисовец под всеобщий хохот.
Следует объяснить современному читателю, в чем причина столь бурного веселья, которое непременно охватывало «публику» в данный момент. Дело в том, что за антисоветскую агитацию, по статье 58–10, сидело в лагере большинство политических заключенных.
Подавляющее большинство дел по этой статье были «липовыми». Человек получал десять, а то и более лет «за разговоры», которых, к тому же, нередко вовсе и не вел, а если вел, то, как правило, не так, как о них донесли стукачи, как рассказывали свидетели, и не так, как их «углубили» в контрреволюционном смысле следователи на допросах. В силу массовости посадок по этой статье ее называли народной. Слова «антисоветчик», «антисоветский человек» стали бытовыми в устах следователей, а также партаппаратчиков и пропагандистов всех рангов, вплоть до вождей. И тем не менее, то, что от слова «антисоветский» появилось (будто бы) имя собственное, образовалась фамилия, воспринималось как нечто смешное, высвечивающее всю несерьезность и абсурдность ярлыка «антисоветский» по отношению к человеку. Меня всегда удивляло, что такой или подобный ход мыслей имел место в сознании (или подсознании) весьма далеких от политики блатных, «бытовиков», мелких воришек и хулиганов – тех, кто составлял основную «публику» происходивших на разводах «концертных номеров».
Благодаря постоянным этапам, перемещающим массы заключенных из одних лагерей в другие, сведения о том, что происходит в том или ином лагере или даже на отдельном лагпункте – ОЛПе, быстро разлетались по всему «архипелагу ГУЛАГ». Поэтому я не удивился, когда получил «ксиву» – письмо от одного знакомого, за несколько лет до того отбывшего по этапу из нашего лагеря на Колыму. Этот весьма интеллигентный человек всерьез просил написать ему, действительно ли на нашем лагпункте, после его отъезда на этап, появился человек с фамилией Антисовец. «Неужели уже до этого дошло?!» – вопросительно восклицал он в своем письме.
Сидел на нашем лагпункте и постоянно выходил на развод заключенный, которого звали Фридрих Энгельс.
Имя свое он получил не случайно. Родился он в семье немцев Поволжья. Его отец имел весьма распространенную фамилию – Энгельс (по-нашему – Ангелов). Когда у этого немца-коммуниста в конце двадцатых годов родился сын, он, естественно, назвал его Фридрихом.
В сорок первом году юный Фридрих Энгельс вместе с папой-коммунистом и всеми прочими немцами Поволжья был выслан в Казахстан.
В школе, еще в Поволжье, а потом и в Казахстане, его постоянно дразнили: «Фридрих Энгельс, Фридрих Энгельс, Фридрих Энгельс – борода». Неудивительно, что внимание Фридриха с юных лет, так или иначе, было фиксировано на фигуре его великого тезки. Достигнув возраста пытливого чтения, тем более что произведения классиков марксизма так и так надо было постоянно изучать и сдавать, Фридрих, быть может, усерднее многих своих сверстников и соучеников стал читать труды Энгельса. Поскольку он был крестьянином-колхозником, естественно, заинтересовался вопросом: не сказал ли его тезка-классик что-нибудь о колхозах. А если сказал, то что именно. Надо думать, колхозные порядки не очень радовали Фридриха Энгельса-младшего.
И вот, на свою беду, Энгельс-колхозник все-таки наткнулся на высказывание Энгельса-классика о колхозах. Высказывание это оказалось необычайно интересным, поскольку классик коммунизма Фридрих Энгельс лет за семьдесят пророчески предугадал, что у каких-нибудь его последователей, если они придут к власти, может появиться искушение загнать крестьянина-единоличника в те или иные «фаланстеры», «коммуны», то есть в коллективные хозяйства – колхозы.
Энгельс решительно предупреждал против подобных шагов. И наш герой с удивлением прочитал примерно следующее: когда мы будем обладать государственной властью, необходимо будет предоставить крестьянину пятьдесят – сто лет колдовать на своем индивидуальном клочке земли для того, чтобы поглотить инерцию многотысячелетнего стремления крестьянина к этому своему клочку.
Эти слова поразили колхозника Энгельса в самое сердце. Выходит, Энгельс был против организации колхозов через десять – пятнадцать лет после победы социалистической революции, тем более против поспешной принудительной коллективизации. Напротив, он советовал еще лет сто сохранять единоличное крестьянское хозяйство.
Надо ли удивляться, что юный Энгельс поделился своим открытием с друзьями и родственниками. Эти слова своего тезки он повторял много-много раз, но все обходилось без последствий. Обходилось – пока он не оказался на службе в армии. Тут его обращений к авторитету классика-тезки терпеть не стали. Фридрих Энгельс был арестован. Обвинительное заключение по его делу, как он мне рассказывал, гласило: обвиняемый Энгельс выражал неверие в победу коммунизма, систематически выступал против коллективизации сельского хозяйства, используя для доказательства своих клеветнических измышлений цитаты из трудов классиков марксизма-ленинизма.
По утрам возле вахты нашего лагпункта, во время развода, в течение нескольких лет разыгрывалась одна и та же сцена.
Нарядчик выкликал:
– Фридрих Энгельс!
Носитель этого имени нарочно медлил с ответом, чтобы дать время выкрикам из толпы зеков.
– Фридрих Энгельс, ты что, гад, оглох?! – повторял нарядчик.
– Он за Марксом побежал! – неслось из толпы.
– Они с Марксом в картишки режутся в сушилке!
– Оба вместе антисоветскую агитацию разводят!
– Не! Я сам видел: они в бараке на верхних нарах свой манифест переписывают!
– Усатого туда вместо призрака вставляют, – выкрикивал кто-то из «подкованных».
– А ну, прекратить базар!! – кричал старший надзиратель. – Я спрашиваю, здесь Фридрих Энгельс или нет?
– Здесь, в Каргопольлаге, где же еще ему быть, в бегах, что ли?!
– Да здесь я! Здесь! – объявлялся наконец наш герой.
– Здесь – так отвечай, как положено, Фриц. – ярился нарядчик.
– Я! Заключенный Фридрих Энгельс, статья 58–10, часть первая. Антисоветская агитация. Начало срока. (тогда-то), конец срока. (тогда-то).
– Выходи!
И Фридрих Энгельс – довольно крупный блондин с бородой лопатой, которую ему, видимо, нарочно разрешили не сбривать, в кургузом ватнике второго срока, поднимался на вахту и выходил на площадь перед лагерем, где под охраной дорожного конвоя с автоматами и яростно лающими овчарками уже стояли – то под дождем, то под снегом, то под восходящим солнцем – ранее вышедшие заключенные. Стояли молча. Тут шуток не шутили. Все знали знаменитое предупреждение: «Вологодский конвой шуток не понимает!»
Особенное и вполне естественное возбуждение охватывало на разводе толпу, когда проходить через вахту выкликали работяг-женщин.
Небольшая, человек на сорок, женская зона была отделена от мужской высоким забором, увенчанным колючей проволокой, но вахта для обеих зон была общая.
Даже зимой, когда женские тела были плотно скрыты под стегаными ватными бушлатами и штанами, а головы почти целиком тонули в шапках-ушанках, опытные глаза изголодавшихся по женской ласке мужчин весьма точно определяли основные для них достопримечательности женских фигур.
Надо ли говорить, что всевозможные, самые непристойные оценки этих фигур и не менее яркие предложения собственных мужских достоинств – в смысле их длины и толщины, – никакой цензуре не подвергались. Большинство женщин, состоявшее из блатных или весьма близких к ним по своему развитию и культурному уровню «бытовичек» – мелких воровок, убийц своих мужей, хахалей, а то и детей, проворовавшихся продавщиц, – воспринимало адресованные им выкрики с явным одобрением. Порой женские ответы на звучавшие из мужской толпы «комплименты» их задам и грудям – бывали похлеще, чем мужская самореклама. Нетрудно представить себе, как подобная обстановка действовала на находившихся в этой среде «политических», на сидящих по статье 58–10 интеллигентных женщин. Вроде очень милой и скромной жены маршала авиации Ворожейкина, угодившей в наш Каргопольлаг вместе со своим мужем, и только за то, что была женой прославленного военачальника.