Текст книги "Хорошо посидели!"
Автор книги: Даниил Аль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Предпоследнее известие
Днем 2 марта 1953 года я был свободен после своего ночного пожарного дежурства и пошел в баню. Как правило, заключенные мылись в бане побригадно, в соответствии с расписанием. Я же, поскольку ни в какой производственной бригаде не состоял, мог, как и прочие «придурки», работавшие в зоне, приходить в баню в любой день и мыться одновременно с любой находившейся там в это время бригадой.
Я, как обычно, поднялся в помещение бани со служебного входа и через большое, заполненное паром помещение прачечной, где заключенные – рабочие бани стирали белье, прошел в кабинку завбаней, моего друга полковника Окуня.
Мы, как всегда, поговорили о том о сем, обсудили последние «параши» о скорой амнистии, которая будто бы вот-вот будет объявлена. Затем я здесь же, в кабинке у Окуня, разделся. Он выдал мне мыло и мочалку, открыл деревянные половинки широкого окошка в предбанник, через которое выдавал вышедшим из мыльной заключенным чистое белье.
И вот я в мыльной. Там в это время мылась одна из бригад грузчиков, состоявшая в основном из блатных. Было их здесь человек двадцать. В помещении, заполненном паром, стоял обычный для таких случаев шум: плеск воды, звон железных шаек, возгласы и перекличка мокрых, голых людей.
Взяв себе пару шаек, я нашел свободное место в углу, на одной из деревянных лавок. Начал мыться. И вдруг!.. Вдруг дверь из предбанника распахнулась, и в мыльную влетел человек в зимней одежде – в ватном бушлате, в ватных штанах, в шапке-ушанке, в валенках.
– Братва! – заорал он истошным голосом. – Братцы! Усатый подыхает! Слышь, братва!? Подыхает Усатый!
В мыльной стало тихо. На мгновение сама собой возникла не снившаяся никакому режиссеру немая сцена. Кто-то замер с шайкой над головой, кто-то стоя в шайке, кто-то нагнувшись к лавке, кто-то с мочалкой над его спиной. Потом начался всеобщий галдеж.
– А ну, замри!! – зычным голосом прокричал известный на лагпункте вор в законе по кличке Фиксатый. Снова стало тихо. Фиксатый подошел к стоявшему у дверей вестнику.
– Чего туфту гонишь!? Врешь, ведь, сучий потрох?! Если наврал, сейчас мордой в шайке утоплю!
Фиксатый схватил со скамьи шайку полную грязной, мыльной воды.
– Да, что ты, Фиксатый! Разве ж я фраер недоделанный?! Сейчас только, по радио из Москвы извещение толкали! Своими ушами слышал!
– Обзовись!
– Гад буду! Ей богу, гад буду! – стал заверять вестник, ударяя себя кулаком в грудь. – Последней сукой буду! И чтоб век мине свободы не видать!!!
– Вроде, правду говорит! Какой ему фарт врать! Значит, и верно, Усатый концы отдает! Да уж давно пора!! – раздались голоса.
– Ну, раз такое дело, надо выпить за то, чтоб не оклемался, чтобы в натуре копыта откинул! – прокричал Фиксатый. С этими словами он схватил шайку с грязной водой. – Ну, что бог послал! До дна!
Он поднял шайку ко рту, запрокинул голову и начал глотать ее содержимое.
Снова поднялся шум – грохот шаек, шлепки ладоней по мокрым телам. Кто-то прокричал: «Молоток, Фиксатый!»
Вылив на себя воду из своей чистой шайки, я выскользнул в предбанник и застучал в деревянные створки окна выдачи белья.
– Сейчас! Сейчас! – услышал я взволнованный голос Окуня.
Створки раскрылись.
– Скорее, скорее! Сейчас будут повторять сообщение! – замахал руками Окунь.
Я влез в окошко и вслед за Окунем вбежал в его кабинку.
Окунь дал мне полотенце.
Так, наскоро натягивая на себя белье и одежду, я прослушал известное сообщение о болезни Сталина.
Свершилось
Около часу дня 5 марта 1953 года я, выполняя свою пожарную работу, разгребал снег с площади самого большого на лагпункте пожарного водоема.
Был обычный зимний день – мороз, густой снежный покров на земле, на крышах бараков и других строений лагпункта, сизые дымы над крышами.
В зоне пустынно. Большинство заключенных на работах, те, кто остался в зоне, сидят по своим баракам. На вышках, что по углам зоны, топчутся часовые в тулупах. Тепло одет и я. На мне удлиненный ватник – бушлат, валенки, шапка-ушанка. Поверх бушлата, как положено в часы дежурства, светлая брезентовая тужурка и широкий зеленый пояс пожарного с металлическими причиндалами для крепления в случае пожара необходимых приспособлений.
Работы немало. Площадь водоема с его двумя деревянными квадратными крышками и подъездные пути к нему завалило за ночь толстым слоем снега.
«Но ведь не лесоповал, не сортплощадка, – думаю я, – а научная работа, на которую меня нарядили по указанию Коробицына…»
Как все в эти дни, я думаю о Сталине: «Помрет, не помрет? И что с нами будет после того, как он помрет? Скорее всего, наступят какие-нибудь улучшения в нашей судьбе. А может быть, еще хуже станет?!..»
Все три дня после первого сообщения о болезни вождя только на эту тему шли разговоры в бараках и в рабочих бригадах, при любых встречах в зоне и в поселке Ерцево.
Анисим Семенович Шманцарь – бывший первый секретарь райкома Октябрьского района Ленинграда волновался и суетился больше всех.
Он в течение всех лет, что мы находились в лагере, неустанно перед сном молил судьбу об одном и том же, чтобы на следующее утро первым сообщением, с которого начнутся радиопередачи, было сообщение о смерти Сталина.
– Наконец, и на моей улице праздник! Наконец, дождался! – говорил он теперь всем и каждому с утра и до вечера. – В шесть утра заговорило радио. Просыпаюсь. Передают!!!
Я бросаю в сторону сугроба очередную лопату снега и, распрямившись, замечаю, что из бараков выбегают люди. Кто-то размахивает руками, кто-то машет шапкой. До меня еще не доносится, что эти люди кричат, но я догадываюсь о том, что случилось.
Швыряю в сторону лопату и бегу к ближайшему громкоговорителю, в баню к Лазарю Львовичу Окуню.
Да! Подтвердилось! Сталин умер! Началось другое время.
Запахло свободой
То, что происходило в стране после смерти Сталина, хорошо известно и неоднократно описано. Я буду здесь, как и прежде, говорить только о том, что происходило там, где был я, и о том, что я лично видел и испытал.
Все разговоры между заключенными на лагпункте, как, надо полагать, во всех лагерях и тюрьмах страны, сводились теперь к одному. Все были уверены, что предстоит то или иное облегчение: амнистия, справедливый пересмотр дела. Говорили об этом и политические, и бытовики, и воры. Среди тех и других были оптимисты и пессимисты. В числе последних был и мой приятель Евгений Осипович Войнилович – ленинградский интеллигент, инженер. Когда мы познакомились в лагере, при первом же нашем разговоре выяснилось, что мы с ним оказались во внутренней тюрьме МГБ, в Шпалерке, в один и тот же день – шестого декабря 1949 года, в один и тот же час.
Евгений Осипович и теперь, после смерти Сталина, оставался неисправимым пессимистом. «Будет только хуже, – повторял он. – К власти придет Берия, или любой другой из сталинских соколов. Какой им будет резон нас выпускать?!»
Я был оптимистом всегда, а теперь тем более воспрянул духом и находил всяческие аргументы в пользу своей «гипотезы»: нас обязательно скоро выпустят.
Будущее показало, что я был и прав, и неправ. Нас выпустили задолго до окончания наших сроков, но не скоро. До того, как мы, политические, вышли на свободу, прошло много месяцев. Лично мне пришлось сидеть в лагере еще почти два года, до начала января 1955-го. И выходили мы все по-разному, в трех различных, если можно так выразиться, статусах.
Годы эти были наполнены многими яркими событиями. Много перемен ворвалось в лагерную жизнь.
Расскажу о наиболее интересном и значительном по порядку.
В то время, когда в Москве гроб Сталина устанавливали в Мавзолее, по всей стране, как известно, гудели трубы заводов, фабрик, паровозов и кораблей. Хор громких гудков был слышен и на нашем лагпункте. Гудели паровозы, остановившиеся по данному случаю на Архангельской железной дороге вблизи лагерного забора. Гудел наш лесозавод.
Паровозы наших лагерных веток не загудели. Молчали гудки паровозов, стоявших в депо 37-го железнодорожного лагпункта.
Все начальники, включая надзирателей на вахте, и находившиеся в помещениях тех или иных служб, и те из них, кого гудки застали на улице, стояли как вкопанные, опустив головы и вытянув руки по швам.
Никто из заключенных, слушавших возле громкоговорителей в бараках или в рабочих помещениях репортаж с Красной площади, не встал. Те, что до этой минуты стояли, демонстративно сели на что попало.
Потом рассказывали, что-то же самое происходило во всех лагпунктах – и в нашем лагере, и по всей стране. Вероятно, кое-где были среди заключенных такие, кто хотел в этот момент встать, но не посмели это сделать, опасаясь презрения своих товарищей, а то и расправы со стороны уголовников.
Амнистия
Первый месяц после смерти Сталина проходил внешне спокойно, без каких-либо происшествий. Но в воздухе ощущалось, что все как-то не так, как было. Явно притихли надзиратели. Реже слышались грубые, а то и злобные окрики, то и дело вылетавшие раньше из их ртов. Само их обращение к заключенным, нередко напоминавшее обращение к собакам или к скотине, стало явно менее презрительным. Получилось это само собой, без какой-либо команды на этот счет.
Ну, а заключенные говорили только об одном – об амнистии. Слухи о ней – «параши» – распространялись с небывалой активностью.
Главные распространители «параш» среди нашего брата – политических – завхлеборезкой Наум Исаакович Лондон и завбаней Лазарь Львовичи Окунь неустанно обегали своих друзей, делая им очередные «уколы». Так прозывались бодрящие сообщения о предстоящем освобождении.
Не прошло и двух месяцев после смерти отца всех советских людей, как долгожданная амнистия наконец наступила.
Ее сразу же, и совершенно справедливо окрестили – «воровская амнистия». Ворам всех «мастей» и так называемым бытовикам она объявляла освобождение или значительное сокращение сроков. Под амнистию не подпадали убийцы и политические. В отношении последних была, правда, сделана оговорка, которую иначе, как издевательской нельзя было назвать. Амнистии подлежали «политические», имевшие срок, не превышавший пяти лет. Таких среди нашего брата – «пятьдесятвосьмушников» – были единицы. На нашем лагпункте по амнистии выходил «на слободу» только «политический» Яша Маркус, получивший пять лет лагеря как член «Академии перепихнизма».
Воры, естественно, бурно радовались своему освобождению. Вышеназванный Васька Калинин носился по всем баракам и, бия себя в грудь кулачишком, кричал: «Говорил я вам! Говорил – «пятьдесят восьмая не дыши!»
В том же духе, но, разумеется, без всякой радости, выступал в наших разговорах Евгений Осипович Войнилович: «Ну, что я вам говорил?! Съели?! Только еще хуже будет!» Возразить было нечего. Надежды на скорое освобождение сменились разочарованием и, конечно же, возмущением.
На волне тогдашних настроений и переживаний я написал в те дни стихотворение – «Амнистия»:
Стал сильнее блеск в глазах,
Глотки – голосистее.
Наконец-то, «на волах»
Прибыла амнистия!
Толковалы входят в раж —
И хулят и хвалят,
Ведра целые «параш»
На головы валят.
Чтобы подолгу друзьям
Слухами не маяться, —
Разберемся по статьям:
Что же получается?
Если парень из жулья,
Крал, не уставая, —
Это легкая статья,
Это бытовая.
Если дядя был горазд
Мальчиков насиловать, —
Что ж такого – педераст.
Надо амнистировать.
Если с кем поговоришь
(От не полной сытости) —
Под амнистию? Шалишь!
Ни за что не выпустят!!
Значит, тех, что говорят,
Языком болтают,
Без амнистий, в тот же ряд
С тем, кто убивает?!
Отчего такая твердь
В отношеньи слова?
Оттого, что слово – «смерть»
Для всего гнилого!
Воров стали освобождать косяками.
Попал под амнистию и вышел на свободу мой сменщик по пожарной службе, молодой мелкий воришка Володя Колесов. Судьба этого амнистированного была весьма типичной. Через год он попался на мелкой краже, получил новый срок и вернулся на наш лагпункт. Встретив меня в зоне, он кинулся меня обнимать, выражая свою радость по поводу возвращения, как он сказал, «к себе домой».
«Домой» постепенно возвращались многие воры. Гулагерное начальство считало, видимо, целесообразным возвращать лиц этой категории на те места, где их единожды уже «исправили».
Ну а то, что творили амнистированные уголовники на воле – в поездах, в городах и поселках, – хорошо известно.
Инициатором амнистии считали Маленкова. Поэтому благодарные воры ласково именовали его – Малина. Как стало известно теперь, находившийся первые месяцы после смерти Сталина в составе руководства страной Берия предлагал амнистировать и политических, но его коллеги тогда на это не согласились. Однако поток жалоб на фальсификацию обвинений резко увеличился. В адрес прокуратуры, МВД, руководителей партии и правительства шли вагоны писем заключенных и их родственников.
После ареста, а затем и расстрела Берии политических решено было освобождать. Их освобождение связывали теперь с именем Хрущева.
Постановления об освобождении стали приходить постепенно, в ответ на заявление обратившегося с жалобой, или с просьбой об амнистии. Освобождение происходило в трех разных формах.
Одна из них – «Сократить срок до отбытого». Человека освобождали, как отбывшего срок наказания за совершенное им преступление. Это был самый худший вариант. Совершенно необоснованно репрессированный выходил из лагеря преступником, со всеми вытекающими из такого статуса последствиями. Именно таким образом был, например, освобожден сидевший в нашем лагере известный литературный критик и писатель, автор пьесы «Давным-давно» – о героине Отечественной войны 1812 года Надежде Дуровой – Александр Гладков. Его пьеса шла во многих театрах страны и за рубежом, по его сценарию был сделан знаменитый фильм – «Гусарская баллада», а он все еще жил в Петушках, так как не имел права прописаться в Москве.
Другой, наиболее массовой формой освобождения политзаключенных было помилование. Выглядело оно так: «Сократить – имярек – срок до пяти лет и применить в отношении него амнистию». Этот вариант был, конечно, лучше предыдущего. Помилование означало снятие судимости (в том числе с тех, у кого ее и не было, то есть, с репрессированных по постановлению всяких троек и Особого совещания). Амнистия, однако, не позволяла тем, кто этого хотел, восстановить свое членство в партии, не открывала возможностей вернуться на тот или иной руководящий пост, или заново занять таковой.
Из моих лагерных товарищей по амнистии были освобождены многие. В том числе Илья Николаевич Киселев. Ему, как и многим другим амнистированным, пришлось предпринять, уже на воле, непростые хлопоты, чтобы обрести реабилитацию. Только после ее получения, в результате трагикомической сцены, которую он разыграл в Смольном, на заседании бюро Обкома партии, возглавляемого тогда Фролом Романовичем Козловым, Киселев был восстановлен в партии. Это позволило ему через некоторое время стать директором «Ленфильма».
Третьей, самой лучшей и справедливой формой освобождения сидящих по 58-й статье, была реабилитация. Она означала: признание соответствующими властями, что отбывающий наказание был невиновен и репрессирован незаконно. Вполне понятно, что раздавать такие признания власти хотели, как можно реже. Удостоиться реабилитации в принципе могли только те, кто на следствии не оговорил ни себя, ни своих «подельников».
Мне, как и всем заключенным, очень хотелось освободиться, вернуться к семье, к сыну, которого я оставил полуторамесячным, к любимой работе, к своим успешно начатым научным исследованиям. Да и просто к нормальной человеческой жизни.
Абсолютная уверенность в своей невиновности усиливала никогда не ослабевавшее с годами стремление к воле, усиливала надежду на то, что она наконец придет. При этом мне мало нравилась перспектива выйти на свободу досрочно освобожденным преступником, или, что почти то же самое, – преступником помилованным. И, поскольку я не признал на следствии ничего из предъявлявшихся мне обвинений, я твердо решил: не просить об амнистии, а требовать полной (хочется написать здесь – и безоговорочной) реабилитации.
Об обстоятельствах моего освобождения, поскольку оно произошло, как я уже написал выше, только в первые дни 1955 года, я расскажу позже. До этого протекли еще многие месяцы лагерной жизни. Внешне она оставалась прежней. Тот же высокий забор, увенчанный колючей проволокой вокруг лагпункта, та же «запретка» по его внутреннему периметру. Тот же «собачий троллейбус» – немецкие овчарки, бегающие на поводках, которые со звоном скользят по проводам, натянутым с внешних сторон забора. Те же вышки с вертухаями на четырех его углах. Тот же режим: подъем, развод. Тот же вологодский конвой, сопровождающий колонны заключенных на работы. То же предупреждение – «Шаг вправо, шаг влево…» Та же работа. В зоне те же поверки – пересчет находящихся в ней заключенных по головам. Все вроде бы то, и вместе с тем все постепенно менялось.
Лагеря были изъяты из подчинения МВД и переданы в ведение Министерства юстиции. За МВД и его сотрудниками сохранялись только организация работ и другие хозяйственные функции. Надзиратели, охрана заключенных, словом, все, кто осуществлял лагерный режим, оказались теперь представителями юстиции.
Пропагандистское значение этой меры – понятно: создать впечатление о смягчении гулаговского режима и прекращения репрессивного произвола, придания карательной системе правового характера. Практически, естественно, надзиратель не превращался в адвоката или даже в прокурора. Конвоир, разумеется, не сделал бы шаг в сторону права и по-прежнему стрелял бы в того, кто сделает «шаг вправо…» из охраняемой им колонны. Тем не менее, в головах начальства стало что-то происходить. Это стало особенно заметно летом и осенью 1954 года. Все нарастающим потоком стали тогда приходить из Москвы положительные ответы на заявления политзаключенных о пересмотре дел.
В этой обстановке многие лагерные начальники, особенно те, кто знал за собой грех жестокого обращения с «врагами народа», явно «подобрели». Предвидя, что, оказавшись на воле, некоторые из их бывших подопечных (тем более те, кто сумеет восстановить прежние высокие связи) станут жаловаться на факты лагерного произвола, они старались как-то задобрить будущего «освобожденца». Некоторые стали заводить покаянные разговоры, жаловаться на приказы сверху, которые они якобы через силу выполняли.
Искусство принадлежит «врагам народа»!
Да, именно так. Искусство, при этом настоящее, большое, принадлежало в лагерях всецело, и без каких либо исключений, заключенным. Выступлений на лагерных сценах «вольных» артистов или музыкантов просто не бывало. А среди нашего брата – «врага народа» – было много профессиональных артистов, музыкантов, писателей. Еще больше было талантливых людей, многие из которых стали в будущем профессионалами, и обрели известность в различных родах искусства и литературы.
Справедливость требует сказать и о том, что немало талантливых людей было среди уголовников. И плясунов, и людей, хорошо игравших на различных музыкальных инструментах. Были и такие, кто в силу неодолимого желания съездить в составе нашего самодеятельного коллектива на концерт в женский лагпункт становились танцорами или певцами в хоре, или даже акробатами.
Несколько слов об интерьере нашего клуба и об общей обстановке, в которой происходила его работа.
Отдельного помещения у клуба не было. Для киносеансов, концертов и постановок наезжавшей к нам общелагерной культбригады, а также для выступлений нашей собственной самодеятельности просторное помещение лагерной столовой превращалось в зрительный зал.
В одном его конце, при входе в столовую, была оборудована кинобудка. В ней стояли два киноаппарата, обеспечивавшие вполне качественную демонстрацию кинофильмов. В другом конце зала находилась довольно высокая и большая сцена, снабженная черным бархатным занавесом и такими же бархатными кулисами. В течение дня, пока функционировала столовая, занавес был обычно закрыт. В левой стороне стены за сценой была дверь в небольшую кабинку, в которой жил заключенный – заведующий клубом. В 1953 году в ней довелось поселиться и мне. За сценой с правой стороны, была дверь в музыкальную комнату. В ней стояло пианино и хранились музыкальные инструменты. Там проходили репетиции солистов – певцов и музыкантов, играющих на духовых или струнных инструментах.
Многие музыканты, особенно те, которых отправили в лагеря из Прибалтики, имели присланные им или привезенные на свидания собственные инструменты – скрипки, мандолины, аккордеоны.
На концерты культбригады и собственной самодеятельности, нарушавшие однообразие лагерной жизни, шло все население лагпункта. Огромное помещение столовой превращалось в зрительный зал.
Трудно представить себе, как бывал он набит людьми. Сидели в проходах, на коленях друг у друга, стояли на сдвинутых в сторону столах, на подоконниках. Некоторые зрители по два часа на плечах своих приятелей, некоторые сидели на полу перед первым рядом, у самой сцены, так что по всем законам физики, они не могли ничего разглядеть, но, тем не менее, сидели. Однажды я видел, как один молодой паренек из воришек весь концерт провисел, держась попеременно то одной, то другой рукой за край большой железной печки.
Обстановку, в которой обычно происходили у нас концерты или спектакли, вполне можно себе представить на примере хотя бы таких случаев.