Текст книги "У стен Малапаги"
Автор книги: Борис Рохлин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
Ну, Серёжа, прошу тебя, поехали ко мне. И приятеля возьми. Что тебе стоит? Все вместе поедем.
Чего ж не поехал? Симпатичная женщина, и так уговаривала. Некрасиво. Не по-джентльменски.
Что поедем?! Куда? Опять спать? А простыни?! Не знаю, может, и не со мной, а с тобой. Такая женщина, никогда не угадаешь, что будет. И вместе тесно не было нам в лодочке одной.
Вот сёстры Дёрг: так и будем, – говорят, – как девочки, диванчик-то для чего? Дивное это дело диванчик, горизонтальность манит, притягивает.
Выкомурин Владимир Ильич, Закрута Валерий Андреич, мальчик Коля: папа, а Леонид Ильич Брежнев будет тебя слушать?
Не люблю, когда меня огорчают. Не надо меня огорчать. Если вы мой друг, то не говорите ничего, что может быть мне неприятно. И не возражайте, я этого не люблю. Никто не возражает. Тихо. Никого нет.
Эпоха сражающихся царств, и мальчики с финками, и девочки с фиксами, и две проводницы дремотными сфинксами, и город Ярославль, и год тысяча девятьсот какой-то, и эликсир бессмертия, и судья Стаканова, и полузнакомая шармант, и солдатский госпиталь где-то на Суворовском, и ресторан «Метрополь» с последующим ангажементом, рукою вспомнил, что забыл часы.
Утром встал, решил на себя в зеркало посмотреться, какой, мол, есть, гляжу и не вижу, куда же я подевался? Наверно, на работу ушёл. Получился такой нюанс, а она, – вот неймётся, – посмотри, какие розочки, вот ещё маслица купила. Вот так и живём, – говорит, – скорей надо в воду поставить, а то лепесточки пожухли, ничего, в воде выправятся. И долго мы ждали, и очень устали, когда ж вы придёте ко мне?
У Царёвых украли ложки, серебряные, с финифтью, большое горе в семье. Вечер тёплый, шофёр-дальнобойщик зовёт нежный пол в свой фургон, ев и лилит перекрёстка, какая согласится, надеется провести… В тёплой обстановке взаимопонимания. Чтоб было что вспомнить на просёлочных дорогах родины. Балконы парижа, бульвар осман, Гидаспов лев, завхоз по завхозной части, может достать. И лицо двинулось, заголило, и задница шевельнулась, вильнула как одушевлённая. Завхоз по лекарствам и лекарственным травам, по фармакологии и фармацевтии. Папуля болен, сын любящий и хочет продлить.
Надьку жалко. Нашла кого жалеть! Завидовать надо. Мужики у неё все невыработанные. А этот?! То борща принесёт, то вареников. И так жопа на спину лезет. И ведро, из которого выплеснулась вода, и яблоки на дороге, их давят копыта лошадей и колёса телег. И страх между лопатками, не понял, не осознал, только сжалось всё, в животе, голове, сердце. Крым, Ялта, портвейн «Агдам». С тобой… или приблудное. Не разобрать.
Я ждала, я объясняю, почему, я говорю… Моё ожидание было связано… Весенние сумерки, девушки в цвету.
На днях Любимая позвонила, спела песню… а на большее ты не рассчитывай. Приснился ей сон. Натурально, групповой портрет: Ельцин Вячеслав Михайлович, Чубайсов Лаврентий Павлович, Гайдаров Климент Ефремович и пр. Все чего-то просят, а чего, непонятно, дать-то хочется, люди хороше, приятное сделать, но не знает, что именно требуется, робость, боязнь промашку сделать, и вот мается, во сне, безусловно. И вдруг на самом интересном прервался, при невыясненных обстоятельствах. Я-то сразу разгадал, подавай в отставку. Оно и справедливо, при такой-то клиентуре. Вот тоже мне Манон выискалась.
…карл черни, опус двести девяносто девять, школа беглости, тетради один – четыре, феликс Мендельсон, избранное для фортепиано, вариации на тирольскую тему гуммеля и. н., шуман роберт, воспоминание, не скоро и очень певуче, я знаю маленькую девушку, очень скоро и не очень певуче…
«Живопись – это судьба», – сказала как-то впопыхах Маша Климова и нарисовала картину сестра милосердия Лена, с мольбертом, и грудь полуприкрыта белым халатом, красивая, сразу видно. Позавчера угостили печеньем мадлен из городка коммерси, что в эльзасе. Вокруг нанси, метц, эти побольше, далее Страсбург, собор и город при нём, последний посветлее, первые два темны и унылы, всё – и дома, и люди – на перепутье. Вокруг свана, пруста, мадлен. У пруста вкуснее. В китайском квартале Парижа есть парк, называется бют шомон, при петре великом пушкин был арапом.
Вот ещё сюжет: ночная улица, фонарь, аптеки нет, да и не надо, все здоровы, деревянный забор в глубине рамы, за ним куст сирени, художник нам нарисовал, тёмное пятно-дом, угомонились, спят. Или оказался нечаянно в семье. Большая комната, похожа на гостиную. Возвращаются старые понятия: гостиная, столовая, спальня, кабинет, буфетная. Последняя лелеет слух, нежит ушные раковины. Да, семья, папа, мама, четверо детей, один мальчик, остальные девочки, в книжном шкафу ла русс, иллюстрированный, год не указан, но видно, давний, адрес типографии рю монпарнас семнадцать. Замыкает уют, ставит точку в домашней аркадии фортепьяно.
Люксембургский сад, фонтан марии медичи, созерцаем, остановились в задумчивости, а видится что-то давнее, детско-отроческий лепет, парк ленина, как закалялась сталь, особняк балерины, памятник стерегущему, татарская мечеть. Голубые минареты в голубом небе. Пятьдесят второй, весна. В доме, – большом, старом, уродливом, доходный начала века, два орла стерегут парадняк, головы откушены в порыве революционного энтузиазма, вид на Неву, на мост Свободы, идёт демонстрация, первое мая, музыка и флаги, разноцветные шары, гармони и водка, идёт организованно, по районам, заводам, учреждениям; транспаранты, кумачовое, багряное, рдяное, портреты знатных и властных, лозунги момента, карнавал побеждённых, – рыбный магазин, как раз на углу, на пересечении Большой и Малой Дворянских, ныне Чапаев с Куйбышевым сошлись на перекрёстке времени, икра зернисто-паюсная, аквариум с живой рыбой, вылавливают сачком карпов и прочую живность.
Аберрация зрения. Слегка отодвигаемся, покидаем сад с его фонтанами, статуями царственных мадам, посетителями, цветами в вазах. Площадь ростана, кафе ростана, столики и стулья из соломки, вылавливает глаз бокал с вином цвета созревшего персика, улица медичи, всё той же мэрии, клоделя поля, перемещение происходит в правильном направлении, к дому на улице печки, экзотически дю фур, церковь сан-сюльпис, фонтенелев фонтан, генерал ордена бенедиктинцев оливье, умер в тысяча шестьсот восьмом, не дожил до нашего визита. Минуем.
А в Новгородской губернии деревня Желомля, два скотных двора, два пруда, ручей с холодной водой. Берега в черёмухе, чёрной, красной смородине, крапиве. Заросли так густо, непролазно, что ручей прозвали Чёрным. Всегда тень, даже в жаркий июльский полдень. Местность холмистая. На самом высоком церковь и школа.
Выпей Море был человеком сентиментальным. Вероятно, поэтому он всегда покупал одно и то же вино, в одной и той же бутылке, разлив коньячно-водочного завода имени Микояна. И вино, и бутылка, и наклейка на ней были известны, знакомы, выучены наизусть, но всякий раз, купив и принеся домой, он долго рассматривает её, читает про себя, по слогам. Он вовсе не рвётся налить, выпить. Вино, бутылка вращаются в руках неторопливо, торжественно, что-то обещают, невнятно лепечут. Но предчувствие необычайного, чудесного длится недолго. Он наливает, чего-то ждёт. Верь тому, что сердце скажет? Нет залогов от небес? Поднимает стакан, смотрит на свет. Пьёт.
Если ваш сын – три годика, бодр, свеж, не удручён и не робок – ещё раз здесь появится, я отправлю вашу свекровь на лесозаготовки. Январь сорок пятого, Башкирия, Караидель. Чёрная река будущего. Говорит секретарь райкома Безухий или Безуглый Пётр Петрович или Пётр Иванович. Здесь – местный райком. Реквием, некролог, образы италии, потом, потом, не до этого. В равенне ещё сохранились постоялые дворы, как те, где останавливался на ночлег Дон Кихот, он же Кихада или Кесада, хитроумный идальго. Останавливался в Ламанче, страна другая, но дворы те же.
Взяла я его в свои нежные рабоче-крестьянские ручки, и поставлю, и переверну, чтоб удовольствие ему же доставить, а он, – да не надо ему ничего, – и говорит, где-то мы не подходим друт другу, где, в каком месте, где-то, сказал тоже, да везде, нет места, чтоб подходили.
Послала я его, разошлись, но обедать каждый день приходит, поест, посидит и тихонько, глазки потупив, отваливает к себе, к телевизору, весь счастливый. Ну и жизнь у меня?! Да мне всё равно. Пусть приходит, пока не найду. Найду-то точно. Стоит только постараться. На шару и уксус сладкий. А я денег за удовольствие не беру, своих хватает.
Гардероб Академович, Номерок Гардеробович, Академ Герценштубович, а ещё Ксенофоб Ипполитов, доцент и полиглот, и Элеонора Валентиновна Митрофанова, пассия.
Я – человек болезненный, ревматический. Ослабление мозговой деятельности неподдельно, механизмы контроля уязвимы, зрение, слух, восприятие, ощущение, различение и пр. Приготовление обеда из семи блюд весьма затруднено. Как и для прочих старичков, независимо от расы, веса и роста. Но бывают исключения.
Сборища, застолья, застольцы наших трапез. Не знаешь, где всплывёт, аукнется, откликнется. Ох, уж этот Моисей Соломонович, Соломон Моисеевич Рабкрин! Походя, за рюмкой водки, и под канадское радио.
Не веришь?! Говорю, так и есть. Позвоночный столб. Идёшь сверху вниз от шейных… и там, где ложбинка начинается, как раз перед, аккуратно посередине, родинка. Не веришь? Сейчас покажу. Ну что? Видел? Я же говорю, без обмана. Что есть, то есть.
…тимьян, цветы бузины, цвет липовый, анис, листья ежевики, горький фенхель, кожура шиповника, корень солодки. В самой глубокой древности знаменито было маронейское вино из приморской Фракии. Вторым шло вино из Фалернской области. Пьяной горечью Фалерна… Кто не знает, что одни вина приятнее других и что вина того же самого разлива различны. Одно оказывается лучше, потому ли, что лучше его тара, или по чистой случайности.
Я многое пропустил. А куда ни пойдёшь, всюду повторяется одна и та же история.
Какие у тебя пальчики на ножках! У другой и на руках таких нет.
Надо же, заметил.
Станцуем, станцуем! Еще станцуем… Вальс Бостон.
Призрение
Учись, Митенька, учись. Не пей, Митенька, не пей. Что мне всегда говорила моя бабушка. Изо дня в день. И не по одному разу. С утра до вечера. Учись, да учись. Не пей, да не пей. И будешь профессором в Цюрихе. И все уважать тебя будут. А сам ты будешь уважать себя.
Главное – уважение окружающих. Потом – самоуважение. А потом – обеспеченная жизнь среди культурного ландшафта и не менее культурных людей.
Отпустишь аккуратную бородку. Будешь носить очки в солидной и модной оправе. Одеваться в магазине с давней прочной репутацией.
Скромно, со вкусом одетый, ты будешь принят в обществе людей достойных, обеспеченных и тоже со вкусом.
Тебя будут приглашать на приёмы для узкого круга лиц. И всё люди учёные, известные и даже не без славы.
Ты и сам будешь давать приёмы вместе с женой. У профессора непременно должна быть жена. Таков порядок, традиция. И не тебе её менять.
Жена может и не быть красавицей. Это необязательно. Но милой и обаятельной. Иначе к тебе перестанут ходить. Помни, что на приёмы люди – даже учёнейшие из учёнейших – ходят не ради хозяина, а ради хозяйки. Таково правило в приличных домах, заведённое издавна. С того времени, как появились учёные люди.
Бабушка, как, впрочем, и я, была достаточно далека от той жизни и тех людей, которых рисовало её воображение. Нас разделяли тысячи световых лет. Но такова сила желания или мечты. Эта сила способна творить из ничего.
У тебя светлая голова. Ты пошёл в своих родителей. У них тоже была светлая голова. Жаль, что так рано они её потеряли. А у тебя всё впереди. Не пей только.
Ты обязательно что-нибудь откроешь. Новое, никому неизвестное. Дадут Нобелевскую премию. Нечего смеяться. Ничего смешного здесь нет. Премия как премия. Её все получают. Кто не пьёт, конечно.
У бабушки были странные представления об университетах и премиях. И почему Цюрих? Не Сорбонна, не Оксфорд с Кембриджем. И известны более, и для слуха звучат приятнее. А Цюрих? Подавишься, пока произносишь. Одни кости без мяса. Закусить даже нечем. Но бабушку «Цюрих» не пугал.
Мне до сих пор кажется, что она путалась здесь, сильно сбивалась. Но не могла объяснить, выразить то, что переливалось и дрожало для неё в этом слове. Где-то очень далеко и одновременно внутри звенело, предчувствоваломь… Другая жизнь, какой она должна была бы быть, но не случилась, затерялась, не произошла.
Это было много-много лет тому назад. Бабушка давно умерла. Я по-прежнему пью. Не совсем по-прежнему. Гораздо больше и чаще. И это неточно, неверно, слабо сказано. Есть такое застарелое выражение «страдает запоями». Так вот, я ими страдаю.
Это надо уметь. Я умею. Единственное, что умею.
Запой приходит из глубины… Источник его мне неизвестен. Знаю только, что изнутри. И всякий раз, как он приходит, я начинаю им страдать, Страдание, надо заметить, относительное. Когда он начинается, то никаким страданием там и не пахнет.
Наоборот, удовольствие, тихая радость, полнота сердца. Одинокое странствие по водам и суше. Паломничество… Точно. Наконец-то нашёл нужное слово. Запой – паломничество, пилигримство. Но не к святым местам, а в никуда. Паломничество в вечность…
В любимый бабушкой Цюрих я так и не попал. Не до кафедры было. С премиями тоже вышла неувязка. В светлой моей голове даже она, думаю, давно разочаровалась бы. Так и хорошо, что её нет. Зачем огорчать человека, который когда-то, – очень-очень давно, – тебя любил.
Увидев меня сегодняшнего, ты сказала бы:
«Пропащий человек».
Они говорят: «Люмпен, алкаш».
Возможно, они правы. Но…
Вы говорите: «Люмпен».
А я вам скажу: «Пьющий люмпен – счастливый ребёнок. Вечный Жан-Жак».
«Философ, дующий в рожок», – как выразился недавно наш местный поэт.
«Пропащий», – сказала бы ты.
Но, поверь, я остался таким же. Просто имя моё внесли не в ту книгу.
Один шутник утверждал, что существует книга, в которой поимённо исчислены все богатые до окончания времён. Если тебя нет в этой книге, ты никогда им не станешь. Почему бы не быть и книге с именами всех пьяниц. Моё имя внесено в последнюю.
«Эй, алкаш! Опять куда-то подевался».
Меня зовут. Отвлёкся… Со мной бывает. Редко. Но бывает.
Я работаю. Подсобным рабочим. В доме для престарелых. Гуманное заведение. Не без заботы о ближнем.
Утро начинается с кухни. Здесь одни женщины. Мастерицы выпивать и материться. Да и какая у них жизнь… Одна беспросветная грусть. Вот и лаются. Но поесть всегда дадут. Вроде, повинятся. Престареленьким, говорят, хватит.
После кухни иду в кладовую, куда свозят со всех отделений грязное постельное бельё и разную ночную и дневную мелочь. Весь этот хлам выкидывают в корзины. У каждого отделения своя. Моя работа заключается в сортировке. Работа как работа, но…
Подвальное помещение крохотное. Два окна – не окна. Узкие проёмы в проволочных решётках. А воздух можно взвешивать на напольных весах.
Помещение столь подвально, так утоплено в почву, что через эти щели видны лишь верхушки деревьев да кусок неба. В этом мелком пространстве царствует потолок. Потянись – и рукой достанешь.
Надеваю резиновые перчатки, беру мешок и начинаю сортировку. Простынь к простыне, подштанники к подштанникам. И всё отдельно. В зависимости от цели, для которой вещь предназначена. Отходы старого больного тела. Отработанное организмом, уже неспособным к саморегуляции.
Начинает кружиться голова. Неторопливо подступает тошнота. Но я уже давно привык к этому.
«Учись, Митенька, учись. Не пей, Митенька, не пей», – говорю я себе.
И тошнота проходит. Головокружение слабеет. Свёртывается…
Я продолжаю, не торопясь, размеренно. Сегодня белья много. В каждой корзине гора сырого, липкого, – словно заплесневелого, дерьма.
«Не пей, дорогой, и будешь профессором в Цюрихе».
Головокружение, отступив, оставляет в голове смуту, туман… туман… крутится, вертится… шар голубой, крутится, вертится над головой., светлеет…, медленно, нехотя отрывается от земли., ранним, зябким осенним утром…
Туман в моей голове и туман уже сжатых опустевших полей середины осени, ближе к её закату. Большое расстояние между ними. В целую жизнь.
Иногда вдруг взбрыкнет память, вынося на поверхность давно забытый сор.
Или замаячит на периферии одурманенных извилин картинка, фрагментик… Вынырнет… И тут же захлебнётся имя, отчество, фамилия… Бехам, он же Себальд, дорогой Ханс… Где он, твой чудесный источник, обращающий жизнь вспять? К её всегда прекрасному началу.
Дом для престарелых… Дом призрения… Призрение…
Копошатся, значит существуют. Вот и я шевелюсь.
Пошли пододеяльники. Раз, два, три… В один мешок умещается не более пяти. Скорей бы дойти до полотенец и салфеток.
Терпение…, терпение…
В правом виске появилась ноющая боль. Не сплошная. С подёргиванием. Сердце заходится, как разрезвившийся паралитик.
Понедельник… За два дня накопилось… Если это бельишко сразу не рассортировать и не вывезти, оно начинает жить собственной жизнью… Пора кончать…
Вышел на задний двор. Отдышался.
Двор заставлен бачками для мусора и пищевых отходов. В этом углу, при бачках, я курю.
За низкой металлической оградой садик для прогулок. В нём есть всё, как в обычном городском саду: дорожки, клумба, кусты невнятной зелени. Столики круглые, в окружении стульев. Такие выставляются в городских садах и парках в тёплое время года. У нас же они стоят независимо от времени и погодных условий.
В достатке имеются скамейки. Деревянный павильон весёленького незабудкового цвета. Есть статуя – юный кретин в заломленной кепочке. Ножка левая отставлена, ручки порхают:
«Станцуем?!»
Как здесь оказался и что делает, никому неизвестно. Забрёл как-то по мелкой надобности, да и застрял на вечной стоянке.
Осень. Конец сентября. День солнечный, тёплый. Короткое бабье лето. Но для жителей нашего Дома и бабье лето давно уже отшумело, отгорело и сгинуло. Оно так же далеко, как и день их появления на свет.
Завтрак давно закончился. Все три смены благополучно откушали. Ничего не разбив, не разлив и не подавившись. До обеда далеко. И садик не то что полон, но есть посетители.
Старичок-щёголь с подростковым темпераментом совершает круг за кругом по дорожке, идущей вдоль ограды. Решительно, целенаправленно. Куда торопится, не скажет никто. А он тем более. Каждый раз, проходя мимо, он кивает мне головой.
Три старушки сидят на скамейке. Лицом ко мне. Сидят тихо, не шевелясь. Куда-то смотрят. Их что-то заинтересовало. Они могут сидеть так часами. Кончился завод.
Два медбрата катят коляску с дамой почти в вечернем туалете. Её огромное тело колышется, поднимается и прёт из коляски, как тесто на опаре. Редкие блёклые волосики завиты. Локоны падают на лоб и закрывают маленькие розовые ушки с какими-то запонками в мочках. Она что-то радостно и счастливо лепечет. Детская улыбка не покидает её овечьего личика.
Медбратья – здоровенные мужики, больше похожие на портовых грузчиков, мрачно толкают перед собой коляску. На лицах уныние и обречённость. Столь полные, что не остаётся ни малейшего сомнения: Вера, Надежда, Любовь давным-давно покинули этих бугаёв.
Выгуливаются ещё несколько созданий. С виду уже нездешних. Выгуливаются аккуратно, осторожно, почти робко. Не жизнь, но и не смерть. Обморок… Глубокий обморок бытия.
Пришло время новой работы. Глажка белья.
Настоящий рай. Уютно, тепло, чисто.
Там, где чисто, светло… У нас в бельевой. И чаю горячего попить можно, и радио послушать, и с бельевщицей о погоде поговорить. Одним словом, рай. Что ещё надо?
Прямое бельё гладить нетрудно. Никаких тебе воротничков, отворотов, обшлагов, нагрудных и прочих карманов. Получается быстро, ловко и выглажено так, что сама бельевщица удивляется. Мужик вроде, а как гладит.
Не люблю я дамскую мелочь, кофточки, например, и прочую нательную дрянь. Одни складки да сборки. Попадаются и с кружевами. Не глажка – мука одна. Всё равно рай.
Мужские подштанники – хорошее дело. Бельё простое, без ухищрений. Пуговиц, правда, бывает много, особенно на ширинке.
Бельё ветхое, стиранное-перестиранное. Сколько ни гладь, не помолодеет. Как и здешние жители.
Я глажу и думаю о том, что моя жизнь заканчивается спокойно, без суеты. Что я пришёл на своё кладбище без опоздания. Пришёл пешком на собственные похороны.
Если бы ещё удалось прийти на собственные поминки.
И был вечер, и было утро. День какой-то. День без числа. У меня давно все дни без числа. А скоро не станет и дней.
Но я уверен, престареленькие мои, что я навсегда останусь Призрачно Ваш.