355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Рохлин » У стен Малапаги » Текст книги (страница 3)
У стен Малапаги
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:24

Текст книги "У стен Малапаги"


Автор книги: Борис Рохлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

«Мм-мм-мм», – сказал Профессор.

Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.

У стен малапаги, последний день помпеи, дрездена, Новгорода, Сталинграда, давно уже поздняя ночь, видишь, фонари зажглись, дидактическая поэма в прозе, госпожа Бовари – это я, Шарль Бовари – это я, последняя страница романа, последний вздох, последняя слеза, выкатилась из слепых глаз гомера, акакия акакиевича, фоки мокиевича, аксентия иванова, сеттембрини, нафты, адриена леверкюна, марлинского и немировича-данченко, – да, странные дела делаются в Испании, – читали в детстве: эмары, буссенары, гавроши с площади звезды, согласия, елисейских полей, графы монте и королевы марго занимали воображение, бередили душу хайдеггеры с хаггардами, везучая ты, Зинка, и как у тебя получается, не один, так другой, и лучше прежнего, э, Надька, тебе за мной не угнаться, пи надо иметь такую, да где ты её возьмёшь? Что было – то было, не отнять. Прощай, Палермо, прощай, Юность.

Один. И никого. Всё-таки хорошо жить! После прошедшего дождя, с солнцем, упавшим на стволы и листья деревьев, на мокрую траву и вымытые черепичные крыши. Над головой небо, под ногами земля. Чего ещё надо? Прочно и надолго. На твой век хватит, недоумок, юродивый от Матфея, Луки, Марка, Иоанна, маргинал Воскресения, Успения, Хождения по мукам, по водам, Генисарет, рыбачья лодка, рыбачьи сети, – и в Галилеи рыбари из той туманной древней дали, забросив невод в час зари, лишь душу мёртвую поймали, – катера, баркасы, фелюги, пироги, ботик Петра первого, второго, третьего, Жомини да Жомини, а об водке ни полслова, ай да гусар, строг, но справедлив. Кизляр кончился.

«Я был женат четыре раза, – сказал Великий Гэтсби, – по паспорту, военному билету, профсоюзной книжке и листку нетрудоспособности».

«Бюллетню, что ли?» – сказал Мой брат-граф.

«Ну да, – сказал Великий Гэтсби, – я же порядочный, у меня всегда, чтоб по закону».

«Был, – сказал Эротичный, – а теперь?»

«Теперь, – грустно сказал Великий Гэтсби, – в первый раз без записи живу. Все документы израсходовал».

«Мм-мм-мм» – сказал Профессор.

Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.

Я покажу тебе чистые бухты, там такой виноград, там такое вино. В Саратове трудно справиться с любовью, одной-то можно, вместе – никак. А в Ленинграде? Нет проблем. Легко, незатейливо. Но не веселит. Чёрное море, Чёрная речка, плавающая и поющая. Русалка? Да не, Русланова. Ещё до ареста. И правильно. При купании не петь – утонуть можно. Большая потеря для музыкальной общественности. Лучше под присмотром.

Мукузани, гурджаани, тибаани, ратевани, цоликаури, монастырская изба, гамза, фетяска, саэро, каберне, саперави, кагор, херес, алабашлы, агдам, кюрдемир, воскеваз, хванчкара, сурож, кавказ, солнцедар, южнобережный, Лидия, крепкое розовое, белое крепкое. Единственное святое, что осталось. Последний стакан был выпит, оставалось на дне, чуть-чуть. Поднял, опрокинул. Мало. Ничего, – подумал, – продолжим, всё впереди. Не торопись, торопить не спеши. Илонка Сурвила, Спидмер Поплёвка, ау, где вы? Ой, мамо, как же я мужиков дурю, як же, доченька, ты их дуришь, давать даю, а замуж не иду. Из магазинчика москательных товаров, из Видукинда Самосцатского, из заповедей Анны Моисеевны Кокайло, а ми – немки, – сказала Клава Простёркина.

Да, ночь коротка, и облака уснули. О чём говорить? Несостоявшиеся мужья. Один песню сочинил в мою честь, другой три часа у калитки стоял, прощался, и все три с дымящимся наперевес. Мы танцуем вдвоём, но скажите хоть слово, сам не знаю о чём. Ну а этот? Приезжаю, оттоптал разок для себя, – и вдали княгиня безутешная не бродит, – а теперь жди три недели, пока сил наберётся. Дымилась, падая, ракета у незнакомого посёлка, на безымянной высоте, бутылка красного, год издания семьдесят третий, пропьём этот пейзаж кремля, белого дома, сакрекера, тадж-махала? Пропьём, конечно. Почему нет?

Кто-то поёт за стенкой, дверью, городом, поднимается рука, в ней бокал, Советское Шампанское, год какой-то, давно это было, за Организатора… Вдохновителя…, звонок в дверь, в коридоре – квартира коммунальная – суета, шумят, толкутся. Тишина. Упал бокал, разбился, хруст стекла, чей-то сапог наступил. Женский голос за… продолжает петь, патефон, это в другой квартире, доме, вселенной, в другом измерении… Услышим, услышим, снова, опять, по новой, не боись. Поют там ангелы, солдаты, хоры пенсионеров и ветеранов. Есть и там гармони, органы и патефоны.

Меланхолия любви. Где, – я вас спрашиваю, – таинство брака? Брак в Кане Галилейской. В лесу по-прежнему кричит марал весенними, прозрачными сумерками, тепло, лёгкий ветер, бриз, зефир, надувает зелёные паруса надежды, – и верь весне…, для новых чувств, для новых откровений переболит скорбящая душа. У всякого петуха есть Испания. Сегодня узнал.

И причастились вдруг сомнению деревья, рельсы и поля. Послышался плеск, когда кто водную гладь разгребает, потом воркование, шебуршение, будто горло полощут, и ещё дополнительные звуки, не разобрать, как раз кюрдемир открыли, что за шум, выпить спокойно не дадут, да это Эгидий купаться пошёл, купается, значит, как купается, он же плавать не умеет, вот, подтверждение, доказательство, тихо, вода остановилась, выходит, утонул, утонул, стало быть, Эгидий, какой ужас, да что за ужас, – небытие отверзлось зренью, – умел бы плавать, не утонул, оно, бесспорно, логично, но… был день, небо, стала ночь, донный песок, камни, коряги, ил, водоросли, кувшинки, наяд увидит, сведёт знакомство. Выпили кюрдемира.

И я увидела этот ужас. Огромный, большой, без начала и конца, суставчатый, гусеница, сороконожка? Нет, состав с заключёнными. Окна в решётках, и руки тянутся. Маленькая была, свой горшок ненамного переросла, в Боровичи ехала, в этой сраной компании и заболела, а поехали для меньшей сестрицы крестильную молитву заказывать. Помню, парней там было много, добрые, ласковые и душевные, все померли. Больше всех помню Федьку, только из армии вернулся, и после каждого стакана бежал к кадке с фикусом мочиться. Сам-то он участливый, чуткий, – помню, – а как-то неловко, неудобно.

В Боровичи ехали с Московского вокзала. Народу – не то что яблоку, сопле упасть было негде.

Гобои, валторны, арфы, почему нельзя писать в разных тональностях, прециозностъ, претенциозность дурного – мове, одни мовешки, нехорошо – вкуса, дариус мийо, дали сальватор, обновить искусство аранжировки, инструментальное мастерство солистов, над вымыслом слезами обольюсь, ну и обливайся, что это за музыка, не чувствую, не понимаю, не верю, кишки тянет, нет, что ни говори, а без музыки лучше, соло на саксофоне, соло на ундервуде, тоже мне аллегория. Мочегонное, а не аллегория. Заркина горка – окраина, далеко от эрмитажей и прочих сокровищ искусства, европейских и асторий с рестораном «чайка» для среднего офицерского состава, не выше майора, а девушек сколько, вполне умеренного возраста, и пиво, не говоря о столичной с московской, всегда было, и килька, официант вежливый, понимает, с собой приноси сколько хошь, но аккуратно, с учётом обстановки. Тётя Нюра пришла как раз, когда всей семьёй собрались вешаться, крюк и верёвка в доме были, а что ещё оставалось, блокада и хлебные карточки потеряны, отец семейства – растяпа, бедолага, страдалец – все до единой потерял. Тётя Нюра вовремя поспела, к семейному совету, совету в Филях, сегодня кончить или до завтра подождать, отложить, помучиться, надежду до утра в окоченевших ручках погреть, пять человек, десять рук, десять ладошек, из них шесть ладошек детских. Спасибо Нюре, нашла и через мёртвый, погружённый в ледниковый период – без фонарей, печек, лампочек ильича – город в своих полуживых ладошках принесла.

Сколько радости было, сказать не берусь, не видел, а что ни выдумаешь, всё мало будет. Одно могу точно сказать, пятерых маленькая, худенькая Нюра из петли вытащила. Любила петь шумел камыш, деревья гнулись, ой, рябина кудрявая, белые цветы, ой, рябина-рябинушка… И дети были у Нюры Романовой, но давно. Лёнька в себя из ружья пальнул. Нинка была без ручки до локтя, жертва аборта. Давно уж нет. Сорок восемь – половинку просим. Сорок один – ем один. Рифма такая.

Телесная география на гистологическом уровне, туристические вольности плоти, люби и знай свой край, топография и геодезия любовных утех, и привлекая всяка чрез любовны средства, никто их не убегнет, вышедчи из детства, наглядное пособие телесного краеведения, знаю, знаю, но тёплый стан – Тёплый Стан, сфера приложения, станция, полустанок, пригород под Москвой, Калугой, Воронежом – обнять, волнуюсь. Любимая с другим любимым, музыка Юры Балакирева, слова поэта, жизнь облетела, стволы и голые ветви, просветы, прогалины. Скоро, скоро…, а девушка сперва его забыла, потом состарилась и умерла.

Хотел объяснить, но не буду, передумал. Не, не хочу. Знаю только, не повесишься когда следует, ищи потом случай, может, и не представится. Да и чего объяснять, голод не тётка, и не такую рифму придумает. Вышел с куском хлеба, сверху маргарин, – мечта, слюна течёт рекой, низвергается водопадом Виктория, что на Замбези, – успел крикнуть: ем один, всё один и сожрёшь, а не успел, другой крикнул первым: половинку просим, тогда, делать нечего, делись.

Такая вот рифма, сорок восемь – половинку просим, сорок один – ем один. Вместе оно и веселее.

Есть было нечего, людей по привычке постреливали, пели в те времена неплохо. Жили, в общем.

Тамарка Закревская была замужем за Ванькой-пьянчужкой, любил сильно, а как напьётся, непременно бьёт, не без того. Миловидная, темноволосая, брови с изгибом, волосинка к волосинке, губки изящно выпирают, хочется целовать, носик словно выточенный, лицо широкоскулое. И большая чистюля. Была ещё одна красивая, показывала мне что-то, учила, забыл, как звали, цветок неповторимый, все цветочки неповторимы, выбирай не хочу.

«Что это такое, – сказала она, – брезгливо показывая пальчиком на диван, – опять шкуры?»

«Это я привёл, – сказал Мой брат-граф, – святые женщины. Большой и Грустный здесь ни при чём».

«Пупик ты мой», – сказала Селинка Рытикова и вытащила из дамской сумки пять звёздочек.

«Армянский…» – промямлил Мой брат-граф.

А – буква начальная, в азбуке есть первая. Она употребляема за союз же и междометие удивления. В русском языке, почитая, никакого имяни, кроме иноязычных, ею не начинается. В счислении церковном значит един, а с приложением лествицы, или хвоста, А значит тысячу, которую у всех числительных букв равномерно знаменует. В сокращениях англ – ангел, аглски – ангельский, архгл – архангел.

Инвентарио, опись. О чём, – спрашивает, – думаешь? О чём, о чём? О сне, – говорю, – в летнюю ночь. В декабре? – удивляется. Нет, чтоб о хлебе насущном с маслом и докторской. А как будет по-немецки мудак, – это она опять, реагирует на ответ. Намекает, будто мудак на одном языке для меня маловато, требуется двуязычность, чтоб понял, осознал. А Тёма, вышедший в окно, не попрощавшись, не пожелав… родной матери хотя бы, не то здоровья, не то до встречи, а золотой медалист, то ли Краутвурм, то ли Краутюнкер, лингвист-полиглот, глотал каждый квартал по-новому и неизвестному, теперь захолустный помещик в штате… не помню имени, один из остальных, сто га, с подворьем, подавал надежды, кто их не подаёт, разве совсем ленивый, и подругой-партнёршей – ударница будуарного лесоповала – владелицей частного зубоврачебного кресла с подобающими аксессуарами, надо отдать должное вкусу бывшего книгочея, бровасто-телесная бабёнка с видами… большая и красивая. А Евгений, женившийся в почтенном возрасте слесаря по металлу седьмого разряда на юной куртизанке, очкасто-игривой Шармант, и канувший в трясинах и топях любви, понятно, болота тописты, блондино-брюнетки сисясты и не без пи. Остановка в пустыне, остановишься, так навсегда. Ну и словечко! А что навсегда? Мимолётность акта, сердцебиение пульса, ах, ах, как хорошо было на празднике вашем, в объятиях одноруких и колченогих де Грие, бедные Манон, стоило ли так стараться, бедные Моль Флендерс, зажили наконец добродетельно, раскаялись, обновились, обосновались, а зачем? Начальники прибыли на почтовых, самогон с шампанским на столе, девки в сенях ждут позволения войти. Не все живут на улицах Белинско-Некрасовых, Салтыкова-Щедриных, Василий Андреичей, приходишь, а на столе графинчик запотевший дымится, водчонка, и на лимонной корочке настоена. Вид порождает стон, слезу и маслянистость взора, но нет, предназначен только для того, кто сидит, а сидит гражданин с пробором и выбритый, в халате кавказской выделки. Предуготовляется к блаженству. А книг от пола до потолка и обратно. И квартира отдельная, была б совсем, но есть ещё: жена, дочь и мать, которой мы, признаться, побаиваимся. Бывшая актриса, вдвойне резон. Припоминается: год пятидесятый, день поздней осени. Серый, с мутью.

Пишет письмо. Спрашивает, есть ли у Вас собака? Хочу гулять с Вашей собакой. За небольшое вознаграждение. Ой, хитра на выдумки! Однако!? Судя по предлагаемой услуге, не всегда и не очень. Мы на лодочке катались, не гребли, а целовались. Было, не отказываюсь, в прошедшем, минувшем, загробном. Что было-то? Да всё. Дориан Грэй, актриса, как сейчас помню, красивая и влюблена, Пять углов, Грамматчикова дача с лыжами и яблочным самогоном. Кончилось. Взял дыхание, да комар влетел в глотку. Думал, карьерничать, комитеты и заседания, тесный круг культурно-властных людей, возлияния и трапезы, пойла – назад лезет, из ушей и прочих отверстий, на рысаках и волгах, охота на пушного зверя, под портиком, над лимонной Невою пляшет цыганка, креолка, шармантка, белокуро-синекудрая бестийка панели, ан, нет, кончилось, не начавшись, ещё не вечер, но час поздний, магазины закрылись, и полковнику никто не пишет, осень, осень Патриархов, Расщупкиных, Офелий, плыви, Офелия, что остаётся делать, а волны бегут и бегут за кормой и где-то вдали пропадают, трудно любить без конца – игра слов – на время не стоит труда, а вечно любить невозможно. Опять же вопрос, увы, соглашаюсь, и вправду, что делает с людьми реализьм!!! Не скажите.

Однажды пришло в голову продать почку. Надо же что-то делать, как-то жизнь улучшать. Сообщаю мысль. Кому нужна твоя почка, – говорит, – ты пьёшь каждый день, без выходных, отгулов и праздников, литр вина, пятьсот водки, пять пива, кто её у тебя купит, что там осталось, на трёху. Подумала ещё и продолжает, как твоя одна будет справляться с таким количеством?

Помолчала, думала, наверное, и размышляет по-новой, вдруг её у тебя купят, нет, одна не осилит, и две с трудом. Снова молчание и задумчивость. И, наконец, выносит… вердикт, строго, сожалеет, конечно, мысль-то хорошая, но держится, суровым голосом, чтоб скрыть подлинное направление, нет, я против.

Говорю, водка не в счёт, мимо. Мимо чего? Почек, – говорю. А вино? Тоже, – говорю, – практически. Остаётся одно пиво. От пива отказываюсь. Честное слово. В жизни всегда есть место подвигам.

Буквы, или начертания, из которых письмо составляется, суть такие начертания, которые складывая, составляют слово, и для онаго изобретено одни гласные, произносящие от себе глас, яко а, е, и, о, у, другие согласные, которые без гласных ничего изъявить не могут, яко б, в, г и пр., и суть в мире весьма различные.

Ветренко – дама во всех отношениях, прекращает сразу, как только. Большая, как кавалерист и его лошадь вместе, но некрасивая, ворошиловский стрелок и первая сволочь, доносит и осведомляет, сидит крепко на своём месте секретарши. Сучка каких поискать.

«Снял напряжение?» – говорит холодно.

Какое там напряжение! Я всегда об одной любви пекусь. А тут? Напряжение. Да ещё тон заснеженный. Где, – спрашиваю вас, – где..? А что «где»? Сам не знаю. Да и вы наверняка не в курсе. Так чего спрашивать.

«Дышишь, как паровоз», – говорит.

«Так дышу ещё, уже хорошо. Лучше что, вообще не дышать? И дышу-то усиленно от чего?»

«От счастья, наверное. Нашёл тоже счастье».

Однако, – думаю, – понимает. Не совсем пропащая.

А Зитке-то пиззисят! День рождения. Гостей штук сто. И среди них штук тридцать кавалеров, любовников, возлюбленных, мужей, уже с новыми подругами. Нынешний только бутылки успевает открывать, не до розлива, сами нальют. И так все пиззисят птицей.

Пейзаж окраины, запустение, робкое цветение сорных трав, обрывок мелодии, забытая строфа, несколько не сказанных слов, смутная тревога, ощущение вины. Если нет затмения, то день настанет. Вокзалы, болезни, страхи и подозрения, кто виноват и что делать, пароход белый-беленький, чёрный дым над трубой, гитарист и поклонник умер от рака, и как всегда, в расцвете лет и ничем не болел. Подходи солдаты и матросы, год шестьдесят третий, Нонка танцует и спит с родным папашей, молода, любви не знала, но и жалко отказать, юбка зелёная, в меленькую, меленькую клетку и свитерок беленький, а какая грудь! Пучится, топорщится, вздымается, как купола Петра и Павла. О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд и выпуклую радость узнавания. А что получилось? Птичка польку танцевала.

Неслышный и мелкий, частый, густо дождит, такой мелкий, что игольное ушко, через которое кто-то не пройдёт куда-то, по сравнению с ним подобно триумфальной арке, арке генерального штаба, московско-нарвским воротам и всем прочим вратам истины и надежды. Туман, дымка, тихо, осенний послеполдень, середина дня, еще светло, час четвёртый, к тому же ехали домой на телеге, так сочинилась мной элегия о том, как ехал на телеге я, или рядом шли, потеряли лошадь, телегу, нет, вначале было слово, не то, сперва потеряли колесо, – это уж точно не докатится, – но наши, как сейчас помню, правое заднее, закрепили кое-как, без инструмента и отсыревшие насквозь от одуванчиков дождя, было это после третьей перцовки, правильно, после третьей – колесо, потом лошадь, после телега, но лошадь как раз вслед четвёртой, ещё говорили, что не стоит и хватит, и не потеряли вовсе, как-то сама выпряглась, да домой пошла, и телегу не теряли, заблудились несколько и стали в тупик спустя некоторое время, когда пятую перцовку увенчали. Естественно, поля, овраги, лёгхая холмистость, – по трезвости и не заметишь, – кустарник, древесность разных пород, листва не вся облетела, трудно не утратить друт друга, но нашли, а когда домой прибыли, – с запозданием, бесспорно, непростые дороги выбирали, или они сами выбирались, всё с препятствиями, – то она давно уж жевала, ужинала, нам, правда, тоже дали, но не сразу. Хорошо, шестая была во внутреннем, так взбодрились немного, от такой сырости и простудиться недолго, но обошлось. Дали псковские, пастушество, земледелие, буколики, георгики, деревни, селения, мызы, хутора, бухалово, орино, свиново, артерии и русла рек, колеи канав, квадратура круга, кавказский меловой, борьба с алкоголизмом, труды и дни забыты, всё в движении, в походе, поиске, переход через Альпы, битва при Гавгамелах, падение Антекеры и Алоры, всё, что движется, движется в одну сторону, где дают, страна плавающих и путешествующих.

Не пьём-с, – сказал Тоцкий Лавр. Так просто, что тут непонятного, двигайся вдоль живота и отлично будет, никаких осложнений… Где бастилия, хочу видеть бастилию, тюрьму народов, где валаамова ослица, где валаам, соловки, пароходы, катера, кемь с архангельском, изобразительные искусства и музей восковых фигур с ожившей куклой, волос на голове – вороново крыло, брови в разлёт, не брови – эскадрилья, монно я, а что монно, Ляпкин, Коробкин-Растаковский, Гибнер-Пошлёпкин, Муравьёв-Уховёрт-Апостол, что монно? Жена – чувствительно-интеллигентная женщина, и не без задора. Вдоль, что вдоль, всегда поперёк завинтить, натура такая, против течений, приливов, отливов, гольфстримов, разливов, розливов, интересно, позвонит кочерга сегодня, обещала; завтра, – сказала, и всё звонит, у каждой кочерги свои радости, выразилась недавно, тебе с твоей рожей только экибану составлять, мол, не лицо, а екибана какая-то, надо признаться, культурная шармант, но вызывает ассоциации, безусловно, в меру порченности. Смрад-с, смог-с, а где же рыжая Инга по фамилии Гребешок, фамилия по мужу, не смог-с, однако, беда поправимая, наверстаем, всё-таки нет ничего лучше обнажённой натуры, женской, разумеется, – когда-то очень давно сказал покойный чайник. Кому как, совсем забыто искусство развитого национал-социализма – первым делом, первым делом самолёты, ну а девушки, а девушки потом.

Осень, по деревьям узнаёшь сразу, листва ржавчиной тронута, чудесная пора, очей очарование, близко к инвалидному дому, дому для престарелых, одьшке и кашлю, запорошенности извилин, первому снегу, ознобу одиночества и позднему раскаянию.

«Чего-нибудь остренького хочется», – сказала артистка.

Коля – человек остроумный, за словом в карман не лезет, забрался в ширинку, – по лестнице приставной лез на всклоченный сеновал, дышал звёзд млечной трухой, колтуном пространства дышал, – вытащил, положил на блюдо, облицевал лучком и поднёс. Смеху-то сколько было!

«Мм-мм-мм», – сказал Профессор.

Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.

Наконец-то перебрались, переселились, переехали, следует менять виды, пейзажи, лицезреть и обозревать, обогащаться окружающей натурой, ваянием, зодчеством. Простёрся небосвод, всерьёз и надолго, уверенный в своём постоянстве и неизменности. Согласно плану, проекту лёг на…, как в храмине пустой, тамплиеры, храмовники – орден, ордера архитектурные – дорический, ионический и пр., не всё вливать, однако выпили освежающей, бодрящей влаги, освятили место пребывания, новое поселение, первые капли богам, причастились. Оглянимся, повернёмся, – поворотись-ка, сынку, так-то лучше, – воспримем, что обещает окружающий ландшафт, есть ли намёк на предстоящее прошлое, почему не подняться вверх к истокам вопреки необратимости, превратности, вопреки течению, уносящему нас, как облако… как лёгкие ладьи… как тень. Приняли ещё – для храбрости – по стакану воскеваза, завьюжило листопадом и сиренью, случилось невероятное, но давно ожидаемое, от светила оторвался лоскут материи, начал скучиваться, свёртываться, скукоживаться, сжиматься, настали сроки, появились и разрослись регулярные и иррегулярные парки, Екатерининские и Александровские дворцы, садово-парковые ансамбли, боскеты и башни-руины, Большие капризы и Китайские беседки, Верхние ванны и Камероновы галереи. Опрокидывая, вознося лик к небесно-облачным далям, видишь мимоходом юношу, играющего в бабки, и ещё, играет в свайку, хорошо-то как, благодать, связь времён не прервалась, обнаруживается явно и незамутнённо, игры только другие, но это уж как водится. Или вот, – смотреть и смотреть, жизни не хватит, – ожившая басня, обрела новый смысл в приюте убогого чухонца, получила путёвку в жизнь, девушка с кувшином, ай, ай, ай, Перетта, Перетта, размечталась; урну с водой уронив, об утёс её дева разбила, дева печально сидит, чудо, не сякнет вода, изливаясь, дева, над вечной струёй, вечно печальна сидит. Не вздыхай, Перетта, не горюй, мы всегда с тобой, твоё здоровье, красотка!

Не то Софья Мурильевна, не то Софья Муреновна, плюнуть на всё, да и сплясать на собственных костях на сопках Маньчжурии, трансваль, трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне. Она принадлежала тому миру, где самым прекрасным созданиям уготована наихудшая участь, и, будучи розой, она жила столько, сколько живут розы – пространство одного утра. С кого спрашвать? Было – и нет. И было ли?

Скоропостижно проглянула мысль, а не отвлечься ли нам, не посетить ли что-нибудь этакое, отдалённое… Ведь прав был Макар Алексеевич вместе с Владимиром Фёдоровичем: ох, уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать весьма приятное, усладительное, ну, например, весна в Бретани более мягкая, чем…, – неважно где, – пять птичек возвещают её: ласточка, иволга, кукушка, перепёлка и соловей, луга пестрят маргаритками, анютиными глазками, жонкилями (в первый раз слышим), нарциссами, гиацинтами (уже ближе), лютиками, анемонами (знакомые детства). Не огорчайтесь, это не всё. В изобилии имеется земляника, малина, фиалки, боярышник, жимолость, ежевика, птицы, пчёлы, дикий мирт, олеандр, фиги, яблони и…, пожалуй, хватит, всему надо знать меру. Обратимся к градостроительству. В наличии города: Фужер (что-то напоминает), Ренн, Бешрель, Динан, Сен-Мало, Доль и пр. Плиний называет Бретань полуостровом, глядящим в океан. Мы не знаем, не гарантируем, так говорит писатель, а мы верим писателям. Один из них даже добился у неба позволения сочинять после смерти, деревца столь маленькие, что своей тенью я закрываю их от палящего солнца, когда-нибудь они возвратят мне мою тень, шелестя и лепеча невнятно и смутно над когда-то бывшим.

Макар Алексеевич, конечно, прав. Но приятное и усладительное в жизни встречается, увы, в гомеопатических дозах, к тому же мы забыли о Римуле Форш.

Римуля Форш горит и не сгорает, везде, всегда, не зная усталости, пауз, промежутков и перекуро-перерывов, вид спортсменки на выданьи, – где ты, Подколёсин, надворный советник, тебе бы такую, не прыгал бы в окна, рискуя конечностями, – в хоре, танце, возрождается для игры в кегли, оживает и хорошеет в совместных мужеско-женских баньках, вот где счастья-то искать, не ошибёшься. Но не везёт, доверчивость губит. Женихов полно, славиков и Харитонов – изобилие, и всё культурные и образованные, по два, по три, духовность крупным планом, любовь к жизни неодолима, ташут всё, что плохо лежит, и хорошо – тоже, на глазах и без зазрения, чемоданами, купе, тамбурами, вагонами, натуры в высшей степени страстные и любят разнообразие предметов. Мадам Форш держится стоически, вызывает уважение и сочувствие, весь дом, что дом, улица, квартал гордятся ею. И есть чем. Римуля развивает поясницу и тазобедренный, лоно отсутствует, – легко было Геям и Лиям, – изгибы жизненной колеи; говорит, у меня там ничего нет. Хочется, конечно, ищет, не теряет надежды. Странствия Сихизмунды в поисках Персилеса.

Когда раздаётся звонок в дверь и на пороге стоит красивый, сильный, высокий, плечистый, мускулистый, с орлиным взором, череп густо зарос шерстью, хоть сразу стриги, пряди и вяжи, к тому же одет хорошо, я не спрашиваю, к кому, это – к Иринке. Если стоит несчастный, понурый, полуголый, тощий, кожа да кости, с голодными очами, скрюченный, улыбается стыдливо-заискивающе, словно уже украл, и стеснительно-робко мнёт одежду, обувь и пр., – не то инвалид, не то сбежал откуда, – это к Томке. Я никогда не спрашиваю, сразу кричу: «Томка, к тебе».

Сколько помню, всё уроды-инвалиды к ней ходили, а один, – настырный такой, – пришёл и остался, выставить не удалось. Да оно и понятно, кому хочется в приют возвращаться.

Осень, по деревьям узнаёшь сразу, избыток цвета, воздуха и даль запустения, в небе, среди положенной осенней облачности, голубое, розовое, прогалины, тропинки, просветы, отдаления, далёкость и дальность, тебя переживут, и не только, на том свете будет что вспомнить.

Материализм против идеалистического фидеизма, прав Лукашин Маркович вместе с Ефимом Придворовым, он же Великий Демьян Бедный, – какой был книгофил, книгочей, вождю давал читать, с возвратом, конечно, и неохотно, но куда денешься, а вождь страницы мусолил, палыды жирные, и портил книги, о чём Великий Демьян сделал запись в дневнике, но жизнь сохранил и умер своей… – ураганить нужно оппортунизм ленинской диалектикой.

Клава была лучшей портнихой в городе, обшивала бедных учительниц, почти бесплатно, из уважения и приязни. Как-то и себе сшила халат, роскошный такой, для тепла и носки в домашей обстановке квартиры, халат был совсем готов, но болезнь, больница, в нём и похоронили, последнее желание. Помнится ясно, опять осень, октябрь, дождь с ветром, – тому дождю уже пятьдесят минуло, – земля кладбища сыра и тяжела, липнет к подошвам, лопатам, впрочем, могильщики, как всегда, ребята здоровые, упитанные, румянощёкие, много цветов, учительниц, и все в Клавиной одежонке, в обновках, ею сшитых. Фурычев и Пронычев, ликвидация вражеской агентуры в тылу, Мошонкин Илья и Якушонок Трофим, туда же, по тем же делам. Затаившийся, боязливый город, синяя дымка, тёмные ограды парков и кладбищ, спит, просыпается, фонари мерцают, при желании можно увидеть отблеск невзошедшей зари, не так далеко острова, близок залив, тьма не становится гуще, непрогляднее, дальше – некуда, сумрак дня печален, мало отличим от ночи, тусклые улицы одичалы и сонливы, дом молчит, слившись с темнотой, высоко, почти в небе, светится окно, у дверей ни звука, лестница темна, кто-то бродит по углам и закоулкам дворов, невнятно лепечет, душа вечереет, зажигается и гаснет свет, дворники закрывают парадные на ночь, тускло светятся пятна площадей, безлюдье. Ещё один глухой вечер, один из многих. Оседает дневная гарь, спускается оловянная ночь на оловянный город, оловянные дома, оловянных людей. Тётя Лида и дядя Боря живут на Петроградской стороне, Большой проспект, дом с номером, но главное – сверкающий паркет, натёрт воском, стоишь на пороге в обуви не твоего размера, нет, не на пороге, на берегу водной глади, глядишься, смотришься, – охватывает страх, – и отражаешься, видишь силуэт души, ослабленный, понурый, нечёткий, плыть бы и плыть, но ни ладьи, ни каноэ, ни пироги, на худой конец, можно вплавь, перебирайся по-собачьи сквозь чужую, сытую, красивую жизнь. Дядя Боря был маленьким, больным и добрым. У тёти Лиды были пепельные волосы, густые и лёгкие, серо-зелёные глаза, плавное, мерное тело, она двигалась бесшумно-неслышно. Уют, покой, тишина. Мир и благоволение. Давно уж нет, ни их, ни паркета, ни воска, ни меня с ними. Въехал бы в Иерусалим, да ослика увели. Ничего, завтра будет утро, взойдёт солнце, проснутся люди оживут улицы, дороги. И мы все будем жить долго, долго.

…обрыв, обломов, обыкновенная история, верно сказано романным гением: безобразие, беспорядок. Что восхищаться хулиганством и беззаконием природы, поёживаясь на берегу леты. Слава богу, стихия существует, оно, конечно, до тебя не добралась, а доберётся…, хорошо говорить, вносить записи в дневники и мемории. Живёшь! Что живёшь?! Показалось, обмануло зрение, надень очки, слеподырый. Унижение паче гордости, – лепетали когда-то, – не выдумывай, трусогон, убогоед, не вали в кучу, не гони волну, она не твоя, это для других, боевых, непокладистых и даровитых, им и бить в баклуши восторга, в судьбоносные ночные горшки. Горяча сердце мобилизационными предписаниями. Наличность, недвижимость, неликвидка, неологическая развилка жизни, опять пиззисят звонила, говорила смешно и обширно, всё затронула, все предметы, но главное вылетело, а что главное? Не тронь сердце, босяк, инвентарь генеральной линии, тебя же жалею, хочу, чтоб долго жил, ишь, чувствительный выискался, кондуктор, нажми на тормоза, я к маменьке родной с последним приветом спешу показаться на глаза. Самочувствие свободного изъявления, дань непрухи, сижу в столице иностранной державы, державы все иностранные, других не бывает, столичная когда-то была родной и близкой, да с возрастом разошлись. Дешёвое виноградное изливается могучим потоком, вокруг красота, трудно выразить губно-зубными, картины, статуи, пейзажи, офорты, эстампы, графическое оформление жилья повседневности, в углу рояль, готов к употреблению, балконы, террасы, лоджии в цветах, оранжереи благополучия, новая аранжировка давнего посещения, дирижёр при пюпитре с указкой в правой, сейчас взмахнёт, грянет оркестром, воздух в клочья, тишины как нет, былое затонувшим колоколом уходит на дно, созерцаем грядущее. Уже на подходе. Всё волнует, набухают протоки извилин и артерий. Того и гляди прорвёт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю