355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Рохлин » У стен Малапаги » Текст книги (страница 16)
У стен Малапаги
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:24

Текст книги "У стен Малапаги"


Автор книги: Борис Рохлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

Дорогой, вспомнил незабвенного Торквато. Он хорошо сказал об этом мираже, манящем и губительном одновременно: «Как альпийский горный поток, как молния, сверкнувшая в потемневшем небе, как пар или летучая стрела, наша слава исчезает… – дальше провал, не помню, – кажется, подобно увядающему цветку… И что ж остаётся нам…? О, горе, о, скорбь!»

Похоже, наша память не менее хрупка и недолговечна, как и память о нас.

Великий Тассо имел право на эти слова. Он познал и славу, и горе, и скорбь. Бедный поэт! И его, дорогой друг, погубила любовь.

«Быть знаменитым некрасиво», – сказал другой автор. Как говорится, по большому счёту он прав.

А хотелось, ох, как хотелось быть знаменитым, прославленным, хотелось прогреметь. С братьями и сёстрами Михалковыми на равной ноге…

«Что, мол, брат Михалков-Вознесенско-Евтушенский, как дела, классики?»

«Да какие, братец, у нас дела? Щи из топора варим – вот и делов-то».

Смешно, дорогой ты мой Фоблас, смешно. Смешнее, чем прежде, как выразился однажды автор, которым мы зачитывались с тобой в юности. Помнишь ещё «Женитьбу Ивана Петровича» с «Тяни-Толкай»?

Да, верно, очень верно замечено, что гений – это привычка, которую кое-кто усваивает. Я её не усвоил. Хорошо это или плохо? Не знаю. Но я думаю о великом Мурре, оставившем будущим поколениям заметы своего ума и сердца. Не заблуждения сердца и ума, как легкомысленный Кребийон, а звёздные россыпи, хрустальный ливень мыслей и чувств. Он отчасти похож на тебя, дорогой друг, те же страсти, что волнуют тебя, волновали и его, но он, не в пример тебе, понимал их относительность.

А ты, судя по твоему последнему письму, ты, который столь основательно изучил этот предмет, неизменен, верен себе. Верность, разумеется, есть чувство, достойное всяческого уважения. Но верность чему? Да, дорогой мой Бенито, ты невольно подтверждаешь истинность грустных слов, сказанных как-то Николаем Всеволодовичем известному капитану: «Вторая половина жизни состоит из дурных привычек, накопленных в первую».

Кстати, Игнат Лебядкин тоже большой был Ромео и, подобно тебе, писал стихи. Не обижайся, но, как говорится, Платон мне друг, но истина дороже. Его стихи получше твоих. Возможно, потому, что он, не в пример тебе, верил в своё поэтическое призвание. Ты должен их помнить.

 
Любви пылающей граната
Лопнула в груди Игната.
И вновь заплакал горькой мукой
По Севастополю безрукий.
 

Прав автор данных строк, сказавший, что хоть в Севастополе он и не бывал и даже не безрукий, но каковы же рифмы. А у тебя, замечу, рифма хромает.

Ещё раз прости, что я коснулся твоей личной жизни. Я боюсь за тебя. Конечно, чужие советы ещё никого ничему не научили. И всё-таки… Я постоянно мысленно обращаюсь к тебе и спрашиваю:

«Когда меня не станет, как ты будешь жить?»

Моё письмо слишком затянулось, пора заканчивать. Я чувствую себя очень уставшим, очень старым и очень одиноким… Когда нет никого, кто мог бы подойти к тебе…, погладить, почесать за ухом…, поговорить…, всё равно о чём…, хоть о погоде…

Господи, о чём это я…? Опять…, в который уже раз…

Да, время заканчивать письмо… Время расставаться…

Если время, действительно, лишь форма внутреннего чувства, созерцания самого себя и своего потаённого, часто даже для меня скрытого мира, мира моих внутренних состояний, то моё время истекло. Всё слабее, размытее, неотчётливее становятся образы, картины, воспоминания и, существуя во времени и вместе с ним, они уходят, удаляются, проваливаясь вместе со временем… Или время исчезает, потому что исчезаю я…?

Начинаешь понимать слова одного астматика о том, что определённое воспоминание есть лишь сожаление об определённом мгновении, и дома, дороги, аллеи столь же мимолётны, увы, как и годы.

Окружающие предметы перестают восприниматься мною: комната, мебель, книги, ковёр на полу, блюдце с молоком, полное до краёв, солнечный день за шторой окна или ночная темнота, разбавленная светом уличного фонаря.

Реальность времени и само ощущение его реальности покидают меня, его объективная значимость теряет ценность, поскольку теряют ценность и сами предметы, живущие во времени. Кажется, мне остаётся лишь идеальное время, ровно ничего не содержащее, которое у меня на глазах всё более приобретает черты вечности…

И всё-таки, мой дорогой и единственный друг! Снова и снова задаю себе один и тот же вопрос:

«Кто же мы…, кто же мы все…?»

Может быть, ты и прав? Любить…, любить… Остальное приложится… Приложится ли…?

Ну и наконец, кто же всё-таки я…?

Трижды прав был поэт, озадаченный, поставленный в тупик и вопрошавший подобным же образом. Впрочем, – надо отдать ему должное, – он заботился не о себе.

Так кто же? Наполеон… Декарт… Наполеон, не имевший роты солдат, или Декарт, ничего не написавший?

Боже, какая глупость…! Как вредит избыточная и плохо усвоенная грамотность!

Наполеон… Декарт…

Еху, еху, еху… Вокруг одни еху…

А где же гуигнгнмы…?

Прощай любящий тебя

Якоб фон Баумгартен
13.09.19… Санкт-Петербург
Бенито де Шарон
желает Якобу фон Баумгартену благополучия

Дорогой друг! Что за невозможные письма ты пишешь?! Не имеет значения, какова причина подобных настроений – возраст, обстановка или что-нибудь другое. Ты неисправим. И это меня огорчает. Неужели ты не замечал, что чем меньше остаётся жить и чем труднее становится жизнь, тем спокойнее, мудрее ты сам. Всё существующее, включая тебя, и всё бывшее ранее оказываются… смешнее, чем прежде.

Свободу – вот что даёт заброшенность, о которой ты пишешь.

Может, и Бог послал Иову страдания и невзгоды, так послал дураку. Старый чудак не понял, что впервые в своей жизни обрёл свободу…

И потом, что за фантазии, что за эвфемизмы?! Перестал принимать пищу… Это – не голодовка… Тогда что же? Скажи лучше честно, хотя бы самому себе. То, что я делаю, есть самоубийство. Я это знаю. И тебе не стыдно?

В данном, вероятно, единственном случае принимать решение не в твоей власти. Ты – Божье творение. Кто создал тебя, вдохнул в тебя жизнь, вложил душу, Тот только и имеет право её отнять. Пусть Он занимается подобными пустяками. В конце концов Он заварил эту кашу, ему и расхлёбывать. Нечего брать на себя ответственность в деле, которое не находится в твоём ведении и от тебя не зависит.

К тому же тебе должно быть стыдно. Самоубийство – это прежде всего вульгарно, неэстетично, а самоубийство философа, каковым я всегда считал тебя, и непристойно. Не подобает ему поступать так. Неподобает по «рангу и чину»…

Лежать «у окошка с отворенною форточкой ногами в правый угол комнаты» или повеситься и от нечего делать болтать ногами – неужто так привлекательно, неужто это и есть свобода, желанный результат всей жизни? Или, как невнятно говорил Кириллов, «одна моя воля».

«Я хочу лишить себя жизни потому, что такая у меня мысль, потому что я не хочу страха смерти…»

Экое робкое и жалкое умозаключение!

А ты попробуй жить с этим страхом. Где ещё на службу ходить и семью содержать. В противном случае ты просто подлец. Однако, дорогой друг, я, кажется, слишком далеко зашёл…

Уж лучше б этот Кириллов продолжал заниматься своей гимнастикой да чай холодный пить…

«Если Бог есть, то вся воля его, и из его воли я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие… самый полный пункт моего своеволия – это убить себя самому».

Ты, конечно, помнишь эту угрюмую фантазию известного писателя. Не лучшее, прямо скажем, применение своих способностей.

«О Богах я не могу знать, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию, – и вопрос тёмен, и людская жизнь коротка».

Я думаю, если бы Кириллов вовремя вспомнил эти слова, он воспротивился бы самоуправству автора…

А кроме того, ты лично не считаешь, что Бога нет или он дал дуба… Или, как – без лишних стилистических затей – сообщил один философ, умер. Скончался от апоплексического удара…, осталось лишь проставить число…, месяц… и год…

Ну, хватит, не могу больше об этом. Всему свой черёд, дорогой Баумгартен, нечего торопить события и «своевольничать».

Что хотелось ещё тебе сказать? Ты слишком многого хочешь от своих хозяев. Тебе, конечно, их лучше знать, но думаю, они не хуже и не лучше всех прочих. Люди есть люди. Чего от них ждать? Вот, например, мои хозяева. Мы, можно сказать, родственники, такие у нас тёплые, близкие отношения. У нас взаимная любовь, не преувеличиваю. Но, дорогой Якоб, о понимании не может быть и речи. Его нет, нет настолько, что… и слов не подобрать.

Вот хозяйка, человек сердечный, добрый, таких ещё поискать надо, редкой души человек, но… бестолковый, а иногда и просто вздорный. Такое может напридумать, наговорить, что диву даёшься. Невольно спрашиваешь себя, сколько же ей лет? Тринадцать, нет, меньше. В таком возрасте дети рассудительнее.

Называет меня слеподырым…, а сама…?

Или хозяин, тоже хороший и незлой, совсем незлой человек, но, уверяю тебя, такое пустейшее существо ещё поискать надо. Пить и сдохнуть – вот было его кредо. Впрочем, как здоровье стало сдавать, так, похоже, струсил. А раньше, в эпоху «бури и натиска», ночью разбуди и скажи: «На сто первом километре бутылка водки стоит». Не поверишь, дорогой Якоб, лапа не поднимается написать такое, но… поедет, поверь мне… Но сейчас, – надо отдать ему должное, – поутих, присмирел, не узнать… Стал даже, – не скажу, думать, но задумываться – это точно. И всё больше о смерти. Глупое всё-таки существо… Нашёл о чём думать! Что лучше – в окно выйти, как один его приятель сделал, или газ включить? Однако я ему в этих делах не советчик. Надеюсь, у него это так, временное помутнение рассудка, если он у него вообще когда-нибудь был.

В общем правы, конечно, древние китайцы: «Посеешь поступок, пожнёшь характер, посеешь характер, пожнёшь судьбу».

Хотя зачем так далеко ходить? – «Что посеешь, то и пожнёшь».

Что касается меня, то я нахожусь в некоторой растерянности. Памела вернулась. Теперь уже, действительно, моя Памела. Она – моя. И я, без сомнения, должен чувствовать себя счастливым. Я достиг цели своих желаний. Всё сбылось. Сбылось то, что казалось несбыточным. Меня любят! И что же? Как всё-таки странно устроена жизнь! Неужели поэт прав?

Вчера… «Я помню чудное мгновение…» Сегодня… неловко и повторить… Подобное, вероятно, доступно только поэтам… Неужели любовь – лишь избыток влаги в нашем организме?

Нет, нет и нет! Этого не может быть! Тут что-то другое. Какая-то загадка, тайна, неподвластная нам. Может быть, любовь и состоит в том, что ищешь, находишь, разочаровываешься и… начинаешь сначала… Вечное странствие… поиски Грааля… «Роман о розе»… Странное, скажешь ты, сочетание, но я думаю, что источник этих поисков один…

Желание преходяще, но остаётся печаль. Что-то неясное, щемящее сжимает моё сердце. Я чувствую, понимаю, что это уже не Памела, а нечто большее, выходящее за пределы меня, существующее вне… Оно превышает мои силы, мои возможности, но оно есть…

Это «нечто» пребывает бессловесным, невыраженным. Тоска…? Томление…? Если да, то по чему…? Именно не «почему», а «по чему». Что это? Что это? Страх…? Или пугливо-любопытное ожидание с большим вопросительным знаком в конце…? Ожидание чего…? Или…? Не знаю.

«Но если Град Божий странствует в нетерпеливом ожидании вечной оседлости, то мы тем более находимся в странствии».

Мой любимый Августин прав. Вот уж страстное было существо. Я ему и в подмётки не гожусь.

Дорогой Якоб, сегодня произошла встреча, подтверждающая мои слова. Я познакомился – поверь, никаких преувеличений, – с неземным созданием. Это было нечто лёгкое, грациозное, элегантное до невозможности. Глазки, хвостик… Не то Дюймовочка, не то принцесса на горошине. Я влюбился с первого взгляда. Какого взгляда…? Полувзгляда оказалось достаточно, чтобы погубить меня.

Я ещё не знаю её имени. Кажется, Кларисса… или Чита… Но дело не в именах, хотя последнее и звучит несколько обескураживающе.

Я твёрдо знаю одно. Я существую…, я живу…, я люблю…, я верю…

На дворе дождь и холодный ветер. Не выношу ни того, ни другого. Но обязан подчиниться и идти на прогулку.

Её, конечно, нет.

Пусть! Я сохраняю свою веру, веру в единственный…, неповторимый мир… И, вероятно, когда-нибудь… после…, в тот вечный покой, который предстоит всем. Вполне можно предположить, что это и есть бессмертие…

Одно чувство переполняет меня – чувство удивления… Глаза ещё закрыты… Я присутствую при своём рождении… Я помню…

Прошу тебя, выбрось из головы все глупости. Их и без того хватает в нашей жизни.

Весь твой

Бенито де Шарон
7.10.19… г. Берлин
ЭПИЛОГ. РАССКАЗ НЕИЗВЕСТНОГО

Как я слышал от его хозяев, последние дни Якоба фон Баумгартена прошли не совсем так, как он описывает в своём письме. Скорее всего это связано с тем, что его представление о себе не совпадало с жестокой реальностью последних дней и часов его жизни.

Он, действительно, отказался от еды, но при этом поначалу стал очень агрессивен, никого не подпускал к себе, при виде любого человека вскакивал, шипел, выпускал когти, выгибал спину, и шерсть у него становилась дыбом. Обычно огромные, удивительно синие глаза с нависающими – как долгая, длинная тень на закате дня – ресницами потеряли свой цвет, стали плоскими и белёсыми. В них поселилось пугающее и одновременно пугливое безумие.

Вид его отталкивал окружающих. Так продолжалось несколько дней.

На четвёртый или пятый день он вдруг затих и больше уже ни на кого и ни на что не обращал внимания. Он лежал с закрытыми глазами, положив морду на вытянутые лапки, не сворачивался в клубок, как прежде очень любил, не ложился на бок, вытягиваясь в струнку… Так, в этом положении, он провёл два дня и две ночи.

Когда утром третьего дня вошли к нему в комнату, нашли его лежащим на боку, глаза закрыты, морда с чуть приплюснутым рыжим носом задрана вверх, словно он что-то хотел сказать, дотянуться, обнюхать…

Стали звать, но он не откликался. Когда подошли ближе и дотронулись до него, он был холодный. Видимо, он умер ночью или перед рассветом. Умер он от разрыва сердца. Как сказал знакомый врач, сразу, мгновенно.

Бенито де Шарон так и не дождался ответа на своё последнее письмо. Но мне известно, что кто-то, видимо, зная об их тесной дружбе, позаботился о том, чтобы известить его о смерти друга.

Через некоторое время после случившегося он получил траурное извещение. Это была обычная телеграмма со стандартным текстом, гласившим: такого-то числа, сентября, год такой-то скончался от разрыва сердца Якоб фон Баумгартен. Похороны там-то, во столько-то…

Телеграмма несколько запоздала…

Для Бенито де Шарона это был страшный удар. Не стало единственного друга, которому он мог излить своё сердце.

Это событие полностью изменило его жизнь и, видимо, способствовало развитию той смертельной болезни, которой он страдал, ускорив его кончину, не заставившую себя долго ждать.

Персонаж рассеяния

…потому что я – русский еврей. Большой и красивый. Широкий, одним словом. Натура прёт. А чего? Чего тут такого? И родственники, и прочие близкие – все такие. Новые русские. Талант вышагивает, марширует, шарит по карманам, берёт, что плохо лежит. И хорош – тоже. Я и под дурачка могу, и под юродивого сработать. Но это не суть. Покров, не более, розыскное мероприятие, секу всё. Внутри, под кожей, деловитость, мобильность, готовность номер один. Одно телесно-умственное движение, – учёту не поддаётся, – и новое корыто. Чавкай – не хочу. Со мной шутить не надо. Не советую. Я сразу вижу и ставлю на место. Против меня не могут, теряются. Я – крепкий. Он мне говорит, – что говорит, – умоляет, не греми, нуждаюсь в тишине, покое. А я ему: лечиться надо. И всё. Против такого тезиса не попрёшь. Что остается? Проглотить или подавиться. По мне, так лучше, чтоб подавился.

Знай наших! Я живу красиво. Всё есть. Везде беру. И дают. Сам иногда удивляюсь. Но вида не показываю. Значит, надо. Значит, всё правильно. Потому что такой… Меня уважают, боятся. А попробуй – наоборот. Я, если что не по мне, сразу, – задумчивости ни на миг, – двери ногой открываю. Я кожей чувствую, когда не уважают. Да что мне ихнее уважение?! Плюнуть и растереть. За мной сила, природа. Загоню, затравлю. И ничего не будет. Всё сойдёт. Время такое, наше время настало. Затравишь, загонишь – и на душе легче. Что легче? Легко, светло. Душа-то, она у всех. А эти, субтильные, думают, что у них только.

У персонала, действительно, есть всё. И в Синагогу ходит. Сошло озарение. Оказывается, был обманут парткомом, профкомом и газетной печатью. Теперь понял, осознал, открылись глаза.

Регулярно, каждую субботу отправляется в Синагогу. Ровно в 8.20. Дом сотрясается при его уходе. Сыпется штукатурка, рушатся балки и перекрытия. Сердце останавливается. День порушен, разорван в куски. Гражданин, на которого снизошла благодать, пошёл в Синагогу. В Синагоге он чувствует себя прекрасно. Возносится и вкушает. Вначале возносится. Потом вкушает. В руках у него текст с родными буквами знакомого алфавита, шевелит губно-зубными. Понимать невозможно, да и не нужно. Зачем? И так вознесён. Это на первое. На второе – застолье. В глотку снисходит стакан, в карман, нежно лепеча и пришепётывая, стомарочная купюрка. Герой «работает восьмым».

А чего-то недостаёт. Мало. Ещё, ещё получить, взять, выбить. И получает, и берёт, и выбивает. Без толку. Нет удовлетворения, покоя, гармонии.

В чём же дело? Вопрос непростой. Смягчим краски, прибавим светлых тонов. Немного идеального, платонического, невозможного. Вообразим недостачу. Персонажу не хватает общности, связанности с другими… Может быть, ему недостает самой малости. Горы, холма, пустыни, пальмы, Средиземного, Кенерета, Иерусалима, Стены Плача… Кто скажет? И этого, и чего-то ещё, непоименованного, безымянного. И не нуждающегося в имени.

Возможно. Но боюсь, что автор преувеличивает, выдаёт желаемое за действительное, впадает в маниловщину, строит воздушные замки. Как хочется иногда построить. Когда слушаю «Апассионату», – говорил известный исторический персонаж, – так и тянет по головке погладить, а нельзя, руку откусят. Герой откусит вместе с рукой и голову.

В субботу иду в Синагогу. Ухожу-дом трясется. Знаю, у этого сердце останавливается. Уже легче. Знай наших. Знай, куда иду. В святое место. Я живу хорошо. Кушаю, сплю. Всё есть. Одним словом, рай, курорт. Думает, мне хватит. Нет, мало. Люблю потравмировать. Чтоб знал. По мере сил. Всадить бы иголку, отвёртку, гвоздь. Сразу на душе потеплело бы.

Дом наш маленький, на четыре семейства. Немцев практически нет. Жаль, а то я им показал бы. Один только. Недавно въехал. Я его и не видел ни разу. Натурально, я с подругой, пакистанец с семейством. Достойный человек, две лавки держит. Ну и этот… Тоже мне еврей! Не еврей – нищий. Оделся бы поприличнее, смотреть противно. Позорит нацию. Я-то для этого и гремлю. Знай наших, подлинных. Считает, что он человек. Но я его допеку, не волнуйтесь, не сомневайтесь. Силёнок хватит. Думаю, и не еврей он вовсе. Нации чурается. Всё особняком. К себе ни разу не пригласил. Всё занят. Занят – говоришь? Ничего, я тебе сейчас занятий прибавлю. Так шарахну, что череп на сторону поедет.

«О роль высокая еврея», – смело сказал поэт. А…?

Можно подумать, что автор впадает в некие чуждые и неуютные мысли. Автор не впадает. Ему просто грустно. Он, небось, ещё верит в фантазию поэта Шиллера:

 
Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!
 

А они не хотят…

«Гой настоящий», – сказал бы мой персонаж. И был бы прав.

Я такой, я наглый, – говорил уже, – двери, окна ногой открываю. Если что не по мне. Прихожу как-то в учреждение, узнал, что тут кое-что выбить можно. Девчушка говорит, занята. Я-то сразу увидел, что кофий пьёт. И к начальнику. Где он? Дверь ногой. Он заверещал. А я ему: кофий в рабочее время. Сразу, как шелковый. Всё, что хотел, получил. Что голова? Нога главное. У меня все такие, родственники. Папуля с мамулей до девяноста дожили. Мамуля и посейчас жива. Оно, конечно, перебор, сеструхе помеха, деньги делать – время требуется. Мамуля сейчас в доме для престарелых. А что? В Америке это дело поставлено. Старичкам и старушкам лучше, чем дома. Еда, постель, уход – всё есть. Чуть что не так, укол, таблетка. Чем не жизнь. Сеструха работает, вкалывает двадцать четыре в сутки. Ей не до лирики. Что ни день, новая бензоколонка. Королева бензоколонок. Рожей, правда, не вышла, кирпича просит. Как взглянешь, сразу рубрика вспоминается: «Они мешают нам жить» или того почище: «Их ищет милиция». Но ей это не помеха. Голова у неё многостаночная. И меня приглашала, три раза был. И всё, всё бесплатно: самолёт, визы, крыша, столование. Всё. Один раз даже цепку подарила золотую. Но если честно, что в душе, высказать, то она этих цепок могла бы мне вёдрами… И деньжат подкинуть родному-то по крови. Всё-таки на социале сижу, от социальной помощи кормлюсь. Конечно, не скрою, набегает, там-сям урву. Есть у них такое учреждение, фонд, «Помощь жертвам национал-социализма» называется. Получаю. Потому что жертва, маленький был, эвакуировался вместе с папулей и мамулей. Да они мне всю жизнь сломали! Страдал, страдаю, я теперь по гроб жизни страдать буду. Да с этих немцев драть и драть. Я им покажу… Пусть знают.

 
И спросил его:
Что ты такое?
И он ответил:
Я сын Адама из сынов Израиля.
 

Где вы, сыны Адама из сынов Израиля?

Что наш персонаж, хозяин жизни, герой дармовых харчей? Валяет ваньку, играет под дурачка? Как он там, что поделывает? Не скучно ли ему без нас? Да он супчик за марочку варит.

Подкатывает утро, серое, промозглое. Дождик со снежком. Мартовская погодка. Часов пять, начало следующего. Супчик сварен. Персонаж доволен, жуёт, сопит. Некоторое время тому назад произошло событие. Так, происшествие, недоразумение. Скончалась супруга. Приехали, конечно. Скорые помощи, полицейские с мигалками, юноши в штатском – следователи в джинсах и свитерах. Поставили диагноз: самоубийство. Персонаж ни при чём. Гулял с собачкой. Алиби полное, на четырёх лапках. Гражданина, бесспорно, поспрашивали юноши в джинсах. Не был, не видел, не ожидал. Весь отсутствовал. Прискорбное событие, вызывает недоумение. Сам никак не отдышусь. Взволнован и без понятия. Натурально, уехали. Чем заняться? Всё-таки нарушение общественной жизни. Нашёл. До утра мебель двигал. А не спрятала ли сердешная где марочку? Может, между шкафом и стенкой? Или прямо в стенке? Надо обстукать. Обстукал от пола до потолка. Нет ли среди белья, посуды, прочих хозяйственных принадлежностей? Всё вынул, каждое блюдце с внешней и внутренней осмотрел. Не прилипло ли? Особенно много интимные принадлежности заняли времени. Там-то удобнее всего спрятать. Много работы оказалось. Даже притомился. Мебель на место поставил. Разложил, как было. Дело сделано. Мир и благоволение. И аппетит. Да, разыгрался, не будем скрывать. Номад большого города удовлетворён и безмятежен.

Где вы, сыны Израиля? В Израиле, наверное.

Задержимся ещё чуть-чуть. На умиротворяющем, навевающем дрёму. Успокоительном, как ландышевые капли. Отвлечёмся. Весна. Медленный апрель. Дятлы играют в любовь, – возраст позволяет, – и не только они. Линяют белки. Лесок рядом. Есть желание, наблюдай. Почему не стать юным натуралистом на час, другой. Вылезают грибы. Строчки, сморчки? Солидно перебирает лапками, солидно и с достоинством взлетает сойка – буржуа пролетарского перелеска. Существо полное, прилично одетое, недорого, но со вкусом. Средний класс. Оперение цвета туманного утра. На заре ты её не буди… Появился вьюнок. Рыжая прошлогодняя листва, – цвет листьев, когда много молока и мало кофе, – и среди неё сиреневые лужи. Много срубленных берёз и сосен ещё с прошлого… Чистка леса от уставшего жить. Тихо. Ветер шевелит, гоняет с места на место старую листву. Навевает благообразие. Редко мелькнет жёлтое, красное, синее пятно. Кто прогуливается, медленно, стремясь продлить… Бегуны, те бегут. К кардиологу, наверное. Тропинки петляют, запутывают, шумит по-немецки кустарник. Лесная тропа Адальберта Ш. привела героя к счастью. Куда нынешние ведут?

Но будем надеяться, что если сейчас плохо, то когда-нибудь станет иначе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю