355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Рохлин » У стен Малапаги » Текст книги (страница 6)
У стен Малапаги
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:24

Текст книги "У стен Малапаги"


Автор книги: Борис Рохлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Прошло много. В столице другой Высочайший. Заботы на ниве правления. Выходы, приёмы, церемонии. Всё идёт своим чередом.

Сегодня Аой особенно больно. Вспомнила. Последнее свидание. Было счастливым и не предвиделось. Стала метаться по своей убогой. Травяная хижина. Так прозвали местные. Крыта дёрном и пол глиняный. Чисто, голо, очаг. Топит хворостом, собирает в ближайшем. Лесок худой, но на тепло хватает.

Не выдержала, рванула камышовую и высунулась. Какой-то праздник. Забыла, что это значит. И люди на дороге к монастырю. В горах и древен. Высоко и долго взбираться. Но идут. Монастырь буддийский и славится. Чудесами и пр.

Увидела смутно пятна. Женские, мужские фигуры. И закричала дребезжащим, уставшим:

«Почем нынче вязанка старых костей?»

Не ответили, не обратили. Не слышали.

Вернулась, развела огонь. Увидела бледный, голубоватый. Стал разгораться, побежал, осветил. И заплакала.

Счастье. Увидеть даль. Услышать голос над струнным. Признать, постигнуть. Ошутить трепет. Вдохнуть полной. Юность. По новой. И добрый дух берёт за руку и ведёт.

Ива – дерево. Плодов не приносит. Но красиво. Есть персиковое. Красиво и даёт плоды.

Невольная карьера одного римского гражданина

Он не хотел этого. Он сам не знал почему.

Боязнь, малодушие? Страх ответственности? Врождённое тяготение к порядку? Солдатская привычка подчиняться? Возможно.

Верноподданнические чувства? Почему нет?

Хотя скорее всего присущая этой натуре склонность быть частным лицом и только. Он всегда тяготился публичной жизнью.

И то, и другое, и третье. И, как всегда, что-то ещё…

Он спокойно, без колебаний, скажем даже, – да, так можно сказать, – покорно приносил присягу сам и приводил к присяге свои легионы каждому новому императору по очерёдности. В той временной последовательности, в которой они сменяли друг друга.

Местности, где провозглашали императоров, не имели значения, как и те, кто их провозглашал. Будь то легионы в Испании, преторианские когорты в Риме или армии, расквартированные в Германии и Галлии. Он добросовестно и искренне присягнул сначала Гальбе, потом Оттону, наконец, Вителлию. Он одинаково равнодушно относился к ним. Так же равнодушно он отнёсся бы к любому другому, если бы выбор судьбы – случай, удача или глупость окружающих – оказался иным.

С его точки зрения он достиг многого, не особенно стремясь к этому.

Он любил своё дело. Армия была его домом, хозяйством, усадьбой, его имением. Вернее, как он надеялся, временным замещением их. Он хотел и верил в то, что жизнь закончится мирно, тихо. Поместье любимой бабки со стороны отца, Этрурия его детства, где он провёл лучшие годы своей жизни. Вплоть до глупого, но неизбежного совершеннолетия. К которому он, кажется, никогда не стремился. Очарованная и недостижимая сень прошлого…

Земля, его земля. Дом, его дом. Домочадцы, немного рабов. Раз уж без этого нельзя обойтись. Хозяйство требует рабочих рук.

Но, вероятно, Боги решают, как человек проживёт свою жизнь. И уж тем более, как он её закончит…

Боги…, гадания…, знамения…? Или нетрезвая солдатня, провозгласившая его однажды утром, ещё предрассветным, – он не успел даже выйти из палатки, – своим императором?

Несколько придурков, со страху или глупости произнёсших то, что его окружение боялось сказать вслух. Хотя он давно понял, что хотят от него все эти Лицинии Муцианы и Тиберии Александры… Да что они, если даже царь Парфии осмелился предложить ему сорок тысяч солдат.

Он отказался. Это было бы уже не изменой, не мятежом, не узурпацией и не гражданской войной… Это было бы предательством самого себя, его – Веспасиана Флавия – жизни.

Он помнит, решение далось нелегко. Он теперь начинал междоусобную войну. И тогда, в самом её начале, всё было совсем непросто. И сорок тысяч солдат, четыре легиона, не помешали бы. Но он отказался.

«Подонки». Равнодушно-брезгливо возникло это слово, почти бессознательно. Если другим можно рвать от гибнущего, больного тела Империи, то почему и им не попробовать, не поучаствовать… Не отхватить кусок от уже начинавшей дурно пахнуть падали… Сами не могут, боятся…

А его – Веспасиана – обычного, практически рядового солдата, – в конце концов в армии все рядовые, – не ставшего земледельцем, просто частным лицом лишь по житейским обстоятельствам нужды и страха за свою жизнь и жизнь близких…

Он вдруг вспомнил братца, отхватившего у него за долги единственное маленькое имение, какое у него было. Говорили о каком-то закладе, о множестве поместий… Молва, толпа любит всё преувеличивать.

Да… его можно выпихнуть вперёд. Практически под топор палача…

Получится – у них будет всё. Без риска для собственных шкур. Нет – ответит он один. Ну что ж? Отступать было некуда. Он согласился. Зачем? Почему? Тогда он сам этого не знал.

Мечтал о маленьком имении, о покое. Скромном, но прочном довольстве. Вечной, практически уже загробной уверенности в завтрашнем дне…

А что получилось? Нет слов! Величественно, грандиозно, божественно… Божественный Юлий… Божественный Август… Божественный Веспасиан…

Император лежал неподвижно с лицом недужного истукана.

Руки безмолвно вытянуты вдоль туловища. Словно положены отдельно для симметрии и порядка.

Он лежал с закрытыми глазами. Сиделка, находившаяся рядом и не спускавшая с него глаз, не видела шутовского блеска, озарившего на мгновение уже пустые неподвижные зрачки, завешанные пухлыми, в красных прожилках веками. Но она заметила вялую усмешку, прозмеившуюся по его губам, и испуганно наклонилась, пристально смотря в лицо умирающему.

В покое продолжала стоять тяжёлая, мутная тишина. Не решившись побеспокоить Императора, она снова откинулась бесшумно на спинку кресла в безучастной, но выжидательной позе.

А братец… Его звали Флавий Сабин. Погиб, защищая его дело. Впрочем, и защищать начал, и погиб, когда Вителлий был повсюду разбит или предан.

Надо отдать должное брату. Он был мирным человеком и не хотел сражаться ни с кем. Сабин не любил крови. Он – Веспасиан – тоже. Это их фамильная черта. Да, брат погиб.

По глупости? Абсолютной честности своей натуры мелкого бухгалтера?

«Уж если я договорился с человеком, что заплачу, то могу чувствовать себя в полной безопасности», – так, верно, думал брат.

Может быть, по другим причинам? Доверчивость, порядочность, излишняя осторожность?

Его брат был человеком неторопливым… Будешь осторожным – и всё будет. Оказалось, что не всегда. Слишком большая цена – жизнь – за вполне приличные человеческие качества.

Он забыл о давно – ох, как давно – ушедшем не по своей воле брате.

Покой, в котором сейчас пребывал Веспасиан, был обширен, но прост, как солдатская палатка. Ничто не говорило о том, что это спальня Императора. Пустое, незаполненное пространство. Три окна, выходящие в сад, закрыты плотными тяжёлыми занавесями. Но робкая тень жаркого июньского солнца всё-таки проникает в покой в виде слабых, размытых узоров на потолке, стенах и мраморном полу спальни. Лишь ложе, на котором лежал Веспасиан, выделялось своей массивностью и избыточными для отходящего тела размерами.

«Зачем, – думал он, – старому человеку койка, на которой может спать когорта солдат? Загадка».

Веспасиан и императором сохранил привычки простого гражданина. Да и не только привычки, но и склад мышления, отношение к людям и вещам. Отношение хорошего, но несколько скупого хозяйственника, зама по хозчасти.

Он никогда не стремился к наружному блеску, к регалиям и почестям, столь сильно безобразившим черты прежних Цезарей.

Ещё в самом начале своего правления, когда он только вернулся из Иудеи, его окружение настояло на том, чтобы отпраздновать триумф. Он сопротивлялся как мог, но пришлось согласиться. Отказать – значило оскорбить. А что там ни говори, эти люди, именно они, возвели его на трон. Да и легионы вряд ли оценили бы его скромность. Он дал согласие, но при этом не преминул заметить, – отчасти раздражённо, но не без некоторого шутовства, которое вообще было ему свойственно:

«Старый дурак, захотел триумфа…»

Что касается ложа, на котором он лежал, оно ещё недавно служило ему вполне исправно. По-солдатски верно и добросовестно.

Полуденный отдых с наложницей входил в распорядок его рабочего дня, столь же неотменный, как вставание до рассвета, чтение писем, доклады чиновников, приветствия друзей или баня и застолье после того, как он покидал спальню. Он считал, что семя должно извергаться регулярно, как моча или кал.

Это было своего рода суеверие: избыточная влага вредна, более того, опасна и должна постоянно выводиться из организма.

Мысли старого человека возникают без принуждения. Не вызываются сиюминутной необходимостью. Едва различные, они медленно дрейфуют в потоке уже вечереющего времени.

Мысли умирающего – уже не мысли, а подземные толчки, отголоски, невнятные слепки с того, что ещё недавно волновало, болело или было привычным содержанием твоей повседневной жизни.

Вчерашний день смешивается с детством. Давний триуфм с женщиной, с которой ты переспал в конце весны нынешнего семьдесят девятого. С которой провёл лишь одну ночь.

Он одарил её с невиданной для него щедростью, кажется, тогда удачно пошутив, когда на вопрос управителя, по какой статье занести потраченные деньги, сказал:

«За чрезвычайную любовь к Веспасиану».

Неподходящее для умирающего воспоминание развеселило его. Что ж, и скряге, как его называли римляне, скупому, даже нужники обложившему налогом, не чуждо иногда совершать глупости, свойственные больше расслабленному от любви придурковатому подростку.

Подростку… Подростку… Нет, его дети давно вышли из этого возраста.

«Эка меня крутануло, – подумал Веспасиан, – от любовницы на одну ночь к будущим наследникам».

Титу тридцать девять. Домициану двадцать семь. Каждый хорош по-своему. Но Тит ему ближе. Ради того, чтобы Тит правил Империей, стоило начинать гражданскую войну. У него один недостаток. Он влюблён в Беренику.

Симпатична. Наверное, красива. Он не слишком разбирается в этом. Для солдата все женщины одинаковы.

Он сражался с евреями и победил. Иерусалим был обречён, когда ему пришлось передать командование армией Титу и срочно вернуться в Рим. Уже Императором.

Боже! Какая была встреча…

Тит взял город шестого августа семидесятого. Он помнит дату. Шестое августа – день рождения его внучки и дочери Тита.

Всё-таки из-за этой девицы уж лучше б он его не брал…

Но… Иерусалим был взят, а он вернулся в Рим. Вернулся точно таким, как покидал его. Но что значит слово, одно только слово: Император…

Он уезжал Веспасианом Флавием, командующим двумя легионами. Вернулся он тоже Веспасианом Флавием. Не Зевсом, не Богом… Тут его мысль прервалась.

Богом… Богом..? Сейчас это уже что-то означало… Но что…?

Видимо, он захрипел или дёрнулся. Услышал вопль сиделки.

Тут же появились врачи, кто-то из близких. Он не мог разобрать. Видел лишь смутно, расплывчато мужские и женские фигуры. Множество мужчин и женщин. Или ему только показалось.

Он равнодушно смотрел на суету и волнение, причиной которых был сам. Искренние или притворные, какое это теперь имело значение?

Да, Тит. Иерусалим формально взял он. Хотя при чём тут город? Дело совсем в другом. В любви. Она же была и до, и после. Так что штурм не имеет никакого отношения к главному. Одним штурмом больше. Одним меньше. Какая разница?

Он понимал, что мысль повторяется, возвращается по кругу. Но не в его силах было ей противостоять.

Роль императрицы вполне подходит Беренике. Но… она не римлянка. Хуже – она еврейка. И этим всё сказано. Тит не просто сын Веспасиана. А Императора Веспасиана Флавия. Следовательно, будущий – он невольно усмехнулся – Император. Тут или – или. Или Береника – или Рим. Из-за этой девицы он может потерять престол… Тит способен на это. Неожиданно промелькнувшая мысль его опечалила.

Он кое-что сделал в жизни.

Что оставалось от Империи, когда он взял на себя власть? Название.

Сам Рим с момента основания Города не знал таких разрушений. Обезображенная столица отражалась в высоком голубом небе, особом небе Рима, лишь развалинами да недавними пожарами.

Он – Веспасиан Флавий – вновь отстроил Рим. Вновь отстроил Империю.

Со временем привыкаешь ко всему. Он привык быть Императором и хотел, чтобы сыновья продолжали его дело.

Память опять, уже с трудом, повернулась к ним. Думают, что жизнь состоит из счастья, как Тит, или публичного дома, как Домициан. Но что бы они ни думали, они будут царствовать. В этом нет никаких сомнений. Он не просто верит. Он знает. У него недавно был сон, удостоверивший это.

Царствовать… Но как? Не надо продолжать его дело. Надо делать своё. Или, вернее, его, но по-своему. И они будут делать по-своему. И это неплохо. Плохо другое. Они могут делать его для себя. А надо для Империи, граждан. Просто людей… Их много, а ты один. Ты нуждаешься в них не меньше, чем они в тебе. Он понял это не сразу, но всё-таки понял. И ставил себе это в заслугу.

Жизнь состоит из долга.

Отдал… и можешь уходить…

В его сознании, совсем на окраине, возникло что-то… бессловесное, как счастливое мычание глухонемого, как тишина заброшенного кладбища или безгласность полей, где когда-то произошла резня, а теперь, безмятежно-равнодушное, пасётся стадо. Чья-то домашняя скотина. Да беззвучно всё мимо и мимо течёт река, лениво раскидывая свои берега, как женщина, знающая себе цену, свои бёдра.

Он почувствовал позыв. Надо бы опорожниться. Кишечник вывернуло наизнанку. Император обмочился. И вместе с мочой и калом, исторгнутыми организмом, что-то оборвалось в нём и осталась пустота.

«Кажется, я становлюсь Богом». – Он вдруг понял, что это означает смерть.

Попытался усмехнуться. Но лишь короткий хрип вырвался из неожиданно раскрывшегося, до той поры плотно сжатого рта, да в уголках губ застыло немного слюны и крови.

Несостоявшийся земледелец стал Богом.

Веспасиана Флавия похоронили с почестями, соответствовавшими той должности, которую он занимал при жизни.

Мадригал предстоит

Он устал от войны, от Тилли и его бандитов. От сделок с людьми и с самим собой. А ссоры с собственным дворянством и вечные дрязги в семье превратили жизнь в сон, в котором преступления, глупость, измены, корыстолюбие, убожество и странное глумление смешались в жуткий, липкий клубок. Эта паутина всё более затягивала его.

И вдруг, как-то на рассвете, мартовским зябким, сырым утром он понял: он должен уйти. Тридцать пять лет, отданные долгу, вполне достаточно. Да и что делать в мире, где грабёж и убийство – благороднейшая из профессий?

Он слышал, они опять что-то взяли. Они неисправимы. Они всегда будут что-нибудь брать. Потом терять, гибнуть. Заставлять и дозволять гибнуть другим.

Но время – повитуха глупости, крёстная идиотизма. И они снова что-нибудь да возьмут.

Извечная ликующая муть.

Что предстояло ему, он не знал. Смутно предполагал. Но как это будет? Ладно. Потом, всё потом. Главное сейчас другое.

Сказать. Объявить. Отречься.

Они все, все меня замотали.

Неизвестно почему. Непонятно как. Даже неясно, что это означает. Как выразить? Придётся. Оформить надо. Взаимопонимание? Пожалуй. С самим собой? А с кем же ещё. Так и скажем: возникло взаимопонимание с самим собой. Он стал другим. Грустно.

Клавесин, покрытый… Чем? Не помнит. Что-то вязаное, ручная работа. Запах свежего дерева, как запах пекущегося хлеба. Длинная, чуть не во всю стену, лавка. Пережила многие поколения. Родственников? Предков? Знатных, неглупых, знающих себе цену. Никому не нужных? Что-то в этом роде. Детство. Воспоминание размыто. Может, и не было.

Но окно было. Маленькое окно, высоко. Ребёнком он всё хотел до него дотянуться. Окно не то в сад, не то в вечность. А что для него тогда была вечность? Близлежащие предметы, таинственные, манящие и большие. Огромные. Гораздо больше, чем он – Его Высочество. Во всяком случае, в предстоящем будущем.

За замком была дорога. Пустое укатанное пространство, уводящее куда-то. Куда? Вопрос, на который он и сегодня не знает ответа. По ней иногда шли дети и взрослые. Наверное, в церковь. Сойдя с дороги, влево, наискосок по тропинке добираешься до ручья. В папоротниках, почти таких же высоких, как кусты сирени в саду, белые грибы, а на вырубках красные, до тёмно-бордовых.

Пустая ваза. Без веток, без цветов. Хрусталь. Три яблока в деревянной миске в виде раковины. Бокал на длинной хрупкой ножке. Пустой. Ни вина, ни воды. Всё вымыто, чисто, блестит. Геометрия порядка. Просыпающаяся жалость к вещам, не к людям. Вероятно, предчувствие.

Ишь ты, поют. И играют.

А что снится ей? Какие сны? Как ему? Что-то похожее?

В чём смысл всех сражений? Кажется, в мире.

Подагрический палец маэстро возвестил начало мадригала.

Подхихикивали. Да. Кто, где, когда? Очень давно, а до сих пор слышу. Какое-то неуважение, что-то скользкое, гадкое. Кого касалось? Кого-то из близких. Женщин, разумеется. Кого же ещё. Боже, неужели такое возможно?!

Да, да, видел. Знаю. Вы живёте там. А где? Знаю. Видел. Трудное имя. Никаких надежд.

Он мечется. Он где-то. Незнакомое место. Всё незнакомо. Но словно когда-то было. Или во сне? Или ещё до рождения? Я буду метаться. И вот свершилось положенное. Обещанное. Не то цыганский табор, не то улица или проулок. И нет огней. Разве что редкая звезда, холодная и режущая, как битое стекло. И снег, снег. Огромный капор снега. Большой, как небо.

С некоторого времени он перестал видеть лица. Одни хари. Тень негодяя, нависающего над тобой, хрюкающего, слезливого, тон просителя. Гаденькие глазки источают яд. Что-то жалкое. И одновременно: будь осторожен, смертельно опасно.

Боясь даже себе признаться в этом, постоянно задавал один и тот же вопрос: «Они всегда были такими, или это я стал другим?» Может быть, как раз они остались людьми. А он что-то придумал, болен, устал. Возможно, струсил, нарушил долг? Пренебрёг предназначением, саном?

Армия на марше. Ландграф в замке. Мадригал предстоит.

И каждый раз как чудо. Что означает чудо? Не знаю, не знаю. Чудо – и всё. Ради этого стоило родиться. Ради женщины? Любимой, конечно. Неужели только это? Да. А что «это»?

Анатомия? Анатомия меланхолии? Самопогребение? Подготовка к небытию? Болезнь? Или пожизненное заключение? Проще. Круговерть любви. Ножка, стопа, пятка, случайно, нечаянно или… выглянувшая из-под покрывала, – и начиналось удушье, кружение, круговерть.

Деревья уже в листьях. Зелень лета. Терпкое время. Для увлечений и измен.

А после смерти? Да её и нет, наверное. Одно многоточие.

Но как бы он хотел, чтобы другой, не знавший его, сквозь время, сквозь его тексты, из которых не сохранится ни строчки, – а всё же, однако, ведь они когда-то были, – увидел его таким, каким он был, незримо для окружающих, но подлинным, истинным, настоящим.

И создал для себя его образ, его лицо, тело, наконец. Вот оно – реальное воскресение. Не по портретам, не по медальонам, а таким, каким его знал только он сам.

Высокий, с тонкой кистью руки, входящий – с голубыми глазами и пушистыми ресницами – в тёплый летний вечер и приносящий сидевшим в саду ожидание счастья.

И вдруг близкое, живое, как от пули или ядра, пролетевших мимо, но рядом – рукой дотронуться – ощущение старости. Распада. Исчезновения. Нет, никогда. Или это выход в подлинность? Новое воплощение? Трава, что каждый год пробивается меж камней на заднем бессолнечном дворе замка?

Что одно и то же. Почти.

Поиски и приближения. Увидеть, почувствовать, нет, схватить, ухватиться. За что?

Должно быть.

Выскочить, выбраться из слов, вопросов, обязанностей, долга, знаков препинания. Пустых страниц жизни и текста. Оказаться там, где один воздух, окружающий тебя. Где только пространство, заполненное неведомым воздухом и светом.

А неделю, что он провёл у постели умирающего. Сына? Провёл у постели. Он, Мориц, вполне тянул на это выражение.

Покойный, покойный, покойный. Все уже покойники. Все мертвецы. Почившие. Усопшие. Или собираются ими стать. Мартиролог одной великой войны.

Поиски прошлого. Было ли оно? Было. Да ещё какое! Музыка, архитектура, театр. Университет культуры для бедных.

Всё – судьба. На публику, конечно. Да, публика была. Играй – не хочу.

Теперь едят гниющие трупы. Занавес опустился. Двуногие стали на четвереньки. Пьеса закончилась. Что ж, он сыграл в ней не последнюю роль.

Остался запах и чу – шорохи, звуки. Ах, да: жуют. Вместе с собаками. Странно, почему не собак.

Небо. Цвет. Опал? Янтарь? Драгоценные камни, пригоршнями разбросанные по Небосводу? Покой.

Он видит себя. Вот он ложится и пытается уснуть. В который уже раз. Иногда – он знает – ему это удастся. Но спать он не хочет. Во сне надеется найти выход. Вещий сон. Сон значимый, говорящий, – пусть смутно, неясно, двусмысленно, – что делать, что делать. Выход, выход. Где он? Может быть, рядом. Всё ещё надеялся найти. Он есть. Незримый, невидимый, скрытый.

Ясные, чёткие очертания, определённость обязанностей, долг не как абстрактный принцип, а живой, – наполненный повседневностью, – исчез.

Появляется дворецкий.

«Кушать подано, Ваше Высочество, Величество, монсеньор, сир, сэр!»

«Что?»

«Ляжки пожилой дамы. Бывшей, разумеется».

«Пожилой? Нехорошо. А где уважение к старшим?»

«Что поделаешь, господин. Сам понимаю, нехорошо. Но где молодых возьмёшь? Нет их. Все воюют. Не доставлять же провизию с фронтов. Мы можем быть неправильно поняты. Всё-таки герои. И жизнь отдают за Отечество!»

«За Отечество? Думаешь, за? Боюсь, ты ошибаешься, мой добрый друг. Ну что ж, делать нечего. Пожилая дама. Надо же. Визит пожилой дамы. И в таком виде. Это что-то новенькое».

«Что вы сказали, господин? Я не понял».

«Нет, ничего. Так. Я ведь уже в будущем. Кажется, там то же самое. Ты что-то сказал?»

«Нет, сэр, я думал».

«О чём?»

«Вы говорите: будущее. Я не знаю. Возможно…»

«Что?»

«Я имею в виду, что оно возможно, вероятно».

«Ну и что? Что дальше? Теперь я не понимаю тебя». «Видите ли, Ваше Величество…»

«Нет, не вижу».

«Простите, я полагал…»

«Что?»

«Я хотел только сказать…»

«Так говори!»

«Прошу прощения. Трудно выговорить. Да и сомнительно. И потом, может быть, я уже не в своём уме».

«Не в своём, говоришь. А в чьём?»

«Не знаю, Ваше Величество».

«Говори в том, в каком есть».

«Я есмь, ich bin».

Долгое молчание. Деликатная пауза.

«И всё?»

«Да, Ваше…»

«Оставь ты это Ваше, Ваше. Надоело».

«Простите, Ваше, ой! Привычка, дурная привычка, сэр». «А всё-таки, что ты хотел сказать?»

«Дама. Я хотел сказать, дама…»

«Что, уже здесь? Проси, конечно. Но как не вовремя». «Нет. То есть да. Она здесь. Но её трудно попросить о чём-либо».

«Она глухая? Тогда на пальцах».

«На пальцах?»

«Ну да, на пальцах. Руками. Знаками, наконец». «Видите ли, боюсь, это не поможет».

«Ей?»

«И нам тоже».

«Ну, не проси. Выясни, по какому делу. Может, что случилось. Такое время».

«Случилось, сэр, непоправимое. Больше с ней уже ничего не случится».

«А что?»

«Она вообще-то отсутствует».

«А ты говорил, пришла…»

«Я неправильно выразился. Она не может ходить».

«А носилки? Слуги?»

«Слуги?»

«Ах, да. Запамятовал. Слуги разбежались».

«Так точно, сир».

«Сир? Ты меня с кем-то путаешь».

«Это не я. Это у меня в голове».

Входят обергофмаршал, оберцеремониймейстер, гофмейстер, свита в полном составе. Кухонная и придворная челядь: повара, кондитеры, камердинер, лакеи, пажи; фурьеры, егеря, берейторы, сокольники; ученики Kollegium Mauritlanum. Последними входят английские комедианты.

Величество… Государь… Ваше…

1572-й. Год его рождения. Нет, что-то ещё. Варфоломеевская ночь. Какое совпадение!

Он родился. Родился мир, вселенная. Не было ничего до, не будет и после. Только он. Отражение бесчисленных поколений. Отражение отражений. И вместе с тем – реальность. Вот он: его руки, глаза, губы сжаты, нос прямой. Глаза смотрят. Видят ли они? Да, разное.

Силой чудовищного энтузиазма и веры он пытался.

Можно привести примеры. И всё образцовые, полезные мероприятия.

Можно приводить примеры. У каждого наступает момент приводить примеры. Мало ли что. А вдруг там спросят. Спросят: кто ты такой? Тут ты и скажешь:

«Это я, Господи, ты что, меня не узнал? Это я, а вот мои дела в той, земной жизни».

Филькина грамота эта жизнь. Однако была ведь, была.

Театр, музыка, архитектура, трактаты по теологии и лингвистике. Не слабо для Государя. Кажется, у него другие обязанности. Что делать – несовпадение профиля и фаса. Поиски точек соприкосновения. Попадёшь – не попадёшь.

Боже, в какое говно он попал!

Мориц стоял у окна, ссутулившись, голова на левом плече. Рот полуоткрыт, словно в удивлении. Взгляд, отделившийся от глаз, не управляемый рассудком, рассеянно скользит, не зацепляясь, – деревья, статуи, пруды, фонтаны, аллеи, – погружённый в себя, замкнувшийся, отрешённый.

Что-то кольнуло его. Лёгкий, не приносящий боли укол. Он поймал себя на ставшей различимой мысли, простой, но никогда ранее ему не доступной. Ей не было соответствия в реальности. Да и не могло быть. Он держится неположенным образом. Нарушает канон, этикет. Никогда в жизни он так не стоял. Как он мог позволить себе? Это поза свободного человека. Она принадлежит ему и только ему, Морицу, уже немолодому мужчине пятидесяти пяти лет от роду. Мужчине, потерявшему всё: детей, власть, любовь и ненависть подданных. Подданных. Всё. Но обретшему взамен свободу. Холодное, не греющее слово. Более того, вызывающее страх.

Свободу быть собой. Даже в движениях.

Печальный, скорбный шум волны, ударившейся о берег. Ночной пугливый звук в глухом перепутанном лесу. Ему всё чаще казалось, что «там» он будет не так одинок. Он не хотел и не стремился к определению «там». Хотя всегда любил ясность и завершённость. Мыслей, дел, отношений.

Плечи опустились. Рука сжалась в кулак. Случайно толкнул вазу. Она упала. Он видел, как она падает. Смотрел отчуждённо, не совсем понимая, что происходит. Не разбилась. Он вернулся в кабинет, в котором всё время был. Странно, такая хрупкая вещица – китайский фарфор – не разбилась. Наклонился. Поставил на место. Рассвело, но природа ещё дремала. Медленно, неторопливо накатывался жаркий июльский день. Дрёма. Недвижность. Трава, деревья, кусты боярышника прибавляли в росте. Но незаметно, не видно. Невнятно. В себе и для себя. Необъятное пространство, наполненное упоительным воздухом, которого больше, чем могут вместить лёгкие.

Близкие, подданные, человек. Как он относился к ним? Не слишком тепло. Хотел. Без слёз и объятий. Рассудительно. С осторожной, умеренной, но твёрдой приязнью. Попытался вспомнить что-то конкретное: случай, событие, повод. Не смог.

Поиски прекрасной родины. Нет – творение, созидание. Добро, право, справедливость, существование в пределах разума, насколько возможно. Не получилось. Не вышло. Не выгорело. Ну что ж? Кажется, осталась красота. Бедные люди! Да ещё величие, стесняющееся себя. Да робость и бесконечная усталость.

Была идиллия. Меж роз, фонтанов, мрамора статуй. А теперь что-то сильно стало попахивать кровью. Воистину всё съедено, всё выпито. Всё прожито. Хотя зачем так мрачно. Кое-что ещё предстоит. Ему – умереть. Войне – продолжаться. От развлечений не будет отбоя.

«Что происходит, что происходит? Похоже, ночной сторож забылся и вместо времени объявил вечность».

«Вы правы, Ваше…, простите, протрубил в свой рожок. И объявил».

«Да, как просто. А где обещанные ангелы с трубами, что вострубят? Где Высший Судья? Где, наконец, присяжные?»

«Что вы, сэр, вы забылись. Какие присяжные? У нас? И в наше-то время! Это в другой стране. Да вы и сами знаете. Обычно как бывает? Вначале Большая резня. Потом Большое благоустройство».

«Забыл, забыл. Великая Революция. А сейчас, что у нас сейчас?»

«Да Римская б…. воинствует. Наслала на нас Тилли, Лигу, испанцев, императора».

«Римская, говоришь. Ты о чём?»

«Я о тех, Ваше…, тьфу, вот привязалось, – о тех, кто в Риме сидит, о престоле. Ну, там, курия, папа, певчие поют, дамскими голосами. Сами знаете».

«Эка ты загнул, братец. Далеко. А в нашем положении и небезопасно. Ты прав, конечно, в своей критике. Но однако, однако… Я думал, ты о женщинах. Так, вообще, – зияние срама, – без частностей. Без персоналий».

«Вот вы о чём. Говорю вам, всё это пустое, уважаемый господин. От недоразумения. Отглагольность маловеров, крутодуров, хитрокрутов, умотягов, словоблудов, лукавомыслов, спекуломанов и прочих монстродубов».

Ландграф с удивлением смотрит на своего дворецкого. Подходит ближе. Всматривается в его лицо. Настороженно, но не без некоторой язвительности.

«Друг мой, прости, конечно, мы с тобой давние знакомые. Но ты немного не того?»

Крутит указательным пальцем у своего лба.

«Есть малость», – почтительно отвечает дворецкий и отвешивает поклон.

«Но поверьте, сир, нет, сэр! А если не верите, спросите у винотягов и пьяномудров. Уж им то всё известно о Венериной времякраткости. Да и красотелости всех прочих девок».

Мориц не слушет. Он смотрит в окно, в сад, дальше… Он отсутствует. Невнятно лепечет.

«Тоска дождя… Жизнь разожмёт… Сломить года свои. Прожить их без остатка… Опыт… посвящаем… От прабабы голой… Земной грех… Гнев Господен… Драма, война, Тилли».

Тишина загробная. Тьма. Ни зги.

Опять, опять. Снова и снова. Всё тот же сон. Утренняя атака в зимней предрассветной мгле. Ледяная полутьма. Размытый, но ещё явный призрак горящих звёзд. Полоса рассвета. Жестокая, сухая, яростно-розовая. Взвод, – нет, не то, – отряд ландскнехтов. Хотя, почему не то, какая разница – люди. Пусть будет: взвод не поднимается, вмёрзший в окоп. Он вскакивает на бруствер. Почему он? Он же не капрал, не младший лейтенант. Вообще у него другая профессия. Он ландграф.

И, однако, это он вскакивает на бруствер. Рывок во весь рост, рука вытянута, рот раскрыт. В бессмысленном, в этот момент кажущемся немым крике. Крике, который он не слышит. Тихо. Тишина подземных помещений замка. И тихий странный звук. Выстрел. Он делает шаг. Ещё одно, последнее, движение вперёд. Вперёд в атаку. И начинает падать. Оседать в мягкий, ещё не успевший слежаться снег.

Падая, он видит перед собой, совсем рядом, охотников в снегу, заходящее солнце. Видит, как в воздухе, голом и пустом, тают тени. Вдали – на горизонте – вершины горной цепи. Землю покрывает снег. Холодный белый цвет снега и такой же холодный зелёно-голубой цвет неба. Два леденящих цвета. И ещё один – чёрный. Цвет деревьев, собак, птиц, людей.

Цвет беды.

Сколько же можно падать? Он должен когда-нибудь упасть. Но он не падает. Он только движется в этом падении. Убитый, ведь, он убит, это несомненно, он должен упасть, чтобы наконец поставить точку. Чтобы успокоиться, завершиться. Теперь уже навсегда.

Но он поднялся не для этого. И одновременно падая и не сходя с места, он движется вперёд, в ту вечную атаку, которой теперь не будет конца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю