412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Рохлин » У стен Малапаги » Текст книги (страница 15)
У стен Малапаги
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:24

Текст книги "У стен Малапаги"


Автор книги: Борис Рохлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)

Ответное чувство…? Фу, как слабо сказано… Но, дорогой друг, не хватает слов… Что же они могут вызвать…?

Вибрацию…, сдвиг…? Кажется, у меня крыша поехала…

Как правильно заметил однажды уже немолодой гражданин, пострадавший от собственного темперамента:

«О, богиня любви Венера, что ты сделала со мной…»

Похоже, со мной тоже, драгоценный друг, но в высоком, а не в приземлённо-телесном и унизительном смысле.

Дорогой, писать больше не могу. Пришли хозяева. Завтра продолжу.

Прошло уже несколько дней, как я не брался за перо. Я расстался с тобой, полный надежд и восторгов. Но как жестока жизнь, как непредсказуема, как невыносимы и подлы её укусы, выверты, подножки… Всё кончено… в один день…, час…, мгновение…

Мой ангел уехал, её увезли. О, Памела, что я без тебя? Мир опустел, и я – сирота в этом опустевшем мире, одинокий, беззащитный, затерянный… Как сказал удивительный Фет, словно предугадавший моё страдальческое будущее:

 
Куда идти, где некого обнять, —
Там, где в пространстве затерялось время?
 

Её увезли к морю, к какому…, кажется, Средиземному. Боже, зачем, какие моря…, их так много, кому они нужны? Но лето! Как я ненавижу лето! Время отпусков, – как это у них называется, – все куда-то едут, срываются со своих мест, покидают родных, близких, всех… И ради чего? Что они надеются увидеть, узнать, найти? Какие открытия ожидают их там, куда они несутся сломя голову? Можно подумать, что только ради этого они и живут. Чем пустее человек, тем дальше он едет… Зачем? Чтобы отметиться, поставить крестик, галочку, сделать пометку, зарубку? Я там был, я это… то… тогда… с тем… этим… той… видел…

Лето…? Самое сомнительное время года. Жара, пыль, солнце слепит глаза, комары, мухи, всякая дрянь ползёт, летает, кусает, садится… И ещё эти отпуска…

Она сама, по доброй воле, ни за что не уехала бы, я знаю – её увезли. Они думают, ей пойдёт на пользу…, морской воздух, купания, новые впечатления и – о, ужас, только сейчас мне пришло в голову – новые знакомства…

Как я боюсь этих новых знакомств, боюсь, чего…? Надо привыкать… Верность…? Где она…?

Совсем некстати, дорогой Якоб, вспомнил ответ одной юной простушки. На вопрос, приходилось ли ей иметь дело с мужчиной, она ответила, что ей самой никогда, но что мужчинам иной раз приходилось иметь дело с нею.

Боже, когда душа открыта…, болит…, оборонительные линии прорваны…, что приходит в голову?

Нет, это не выдержать, не вынести… Я умру от тоски, ревности и одиночества. Что мне осталось? Сколько это может продолжаться? Я в отчаянии, нет аппетита, нет сна, нет покоя, нет даже мыслей, дорогой друг.

К тому же я в полном неведении, я ничего не знаю. Более того, мне не к кому обратиться. Я пытался…, выяснял…, старался хоть что-то узнать – ничего. В ответ молчание, гримасы, неясные, а то и подлые намёки… Вот и всё…

Бог мой, какая всё-таки пошлость царит в этом мире!

Я не требую, не прошу, не надеюсь на сочувствие и понимание. Но такт, но вежливость, но корректность! На этот минимум я мог бы, казалось, рассчитывать. Где оно – это хвалёное европейское воспитание, европейский гуманизм? Какое там…, я встретил только чёрствость и равнодушие… Хоть бы видимость сострадания, желания помочь, так нет же, напротив, абсолютное и нескрываемое злорадство, словно им легче от того, что я оказался в таком печальном и, возможно, отчасти смешном положении. В лучшем случае я столкнулся с пустым любопытством, любопытством от скуки, хуже – с каким-то гадким оттенком… Господи, как правильно, как в самую точку сказал поэт Тютчев:

 
Ах, если бы живые крылья
Души, парящей над толпой,
Её спасали от насилья
Бессмертной пошлости людской.
 

Мои крылья, где они? Я падаю…, опускаюсь… всё ниже… ниже…

Боже, с кем, среди кого приходится жить?

О, Памела, сокровище, тайна, единственная… единственное… Не могу найти, подобрать слово… Жестокий, жестокий мир!

Дорогой друг, ты чувствуешь, конечно, как мне трудно писать, я прерываю письмо, вновь не закончив его. К тому же меня собираются вывести на прогулку, здесь мне трудно что-либо возразить. Низменная природа берёт своё. Но обещаю, что в ближайшие дни я закончу и отправлю тебе это злополучное письмо.

Дорогой друг, прошло уже много дней, но я никак не мог заставить себя взяться за перо. Но продолжаю. Петрарка, сам настрадавшийся от любви, и которому, как и мне, было хорошо знакомо это чувство, написал по этому поводу сонет:

 
Промчались дни мои, – как бы оленей
Косящий бег. Срок счастья был короче,
Чем взмах ресницы. Из последней мочи
Я в горсть зажал лишь пепел наслаждений.
 

Дни мои летят, не останавливаясь, не задерживаясь, мешая день с ночью, восход с закатом и ужин с завтраком. Последние были особенно гадкими. Мой вид вызывает сочувствие, но понимания я, увы, не нахожу. Хвост опущен, прижат, нет сил поднять его, повилять с некоторым оттенком игривости, как только я один это умею. На душе так тяжело и пасмурно, что даже лапы болят, и хожу с трудом. Дошло до того, что не могу взобраться на диван, что в большой комнате.

За что…, за что мне такое…? В чём я провинился? За что и кем наказан? Зачем нужно было, кому понадобилось отнимать у меня то единственное, чем я обладал…, пусть лишь визуально, как принято говорить, платонически, но и это было много…, так много…

Мне понятен случай с Иовом. Что ж, счастливчиков иногда следует подвергать испытанию. Это им только на пользу. И потом сам Бог послал ему невзгоды и страдания. А Бог, как известно, может всё, даже сделать бывшее небывшим. Как он и поступил в случае с Иовом.

Но кто испытывает меня? Есть некоторые сомнения, что Бог нашёл время заняться моей скромной персоной. Нет, это, конечно, не он. Кто? Не знаю. С какой целью? Тоже.

Не в пример Иову я занимаю слишком скромное место в мироздании, чтобы мною кто-то мог заинтересоваться, да ещё с такой неблаговидной целью – навредить мне, сделать меня несчастным. Я так мало просил у жизни… и, видимо, это была моя ошибка.

Как всё-таки была права леди Гамильтон – опять женщина! – сказавшая однажды будущему трафальгарскому герою:

«Просите больше, просите много, мой друг. Тогда вам что-нибудь дадут. Вы нуждаетесь в пяти тысячах солдат, просите пятнадцать, вам дадут то, что вам нужно. Попросите меньше, вам не дадут ничего».

Ах, как эта леди была права! А я…? Я просил только Памелу. Мне не нужны гренадёры, это – для великого Фридриха… У каждого свои вкусы, свои привязанности. Я просил одного – Памелу… И ничего… Было отказано… Как говорится, в помиловании отказать.

Драгоценный мой Баумгартен, ведь я ничего не хотел, кроме как жить частной жизнью, жить, ориентируясь лишь на самого себя. Биография, а не история – вот моё кредо, вот подлинная ценность бытия. Но для этого требовалось выполнить одно условие – позволить мне быть с ней.

Прости, больше ты не услышишь от меня ни вздоха, ни жалобы. В конце концов мы стоим столько, сколько запрашиваем, или, как принято говорить, во сколько сами себя оцениваем. По-видимому, я оценил себя слишком низко – и вот результат. Ну и бог с ним. Как сказала одна француженка, давно расставшаяся с пейзажем юности: «Мне некогда думать о любви, я едва нахожу время, чтобы ею заняться».

Да, но у меня как раз всё наоборот. Именно сейчас я могу поразмышять на эту тему. Так я сказал себе, дорогой Баумгартен. Счастливый случай, сказал я, плывёт тебе прямо в лапы, не упусти его. Тем более, как правильно заметил поэт:

 
Давно, усталый раб,
Замыслил я побег
В обитель дальную
Трудов…
 

Да, труды…, труды…, труды и дни Свистонова, Гесиода, Лимонова, Пазухина, Бенедиктова, Бен-Бенцианова, Брильянтина Тама, наконец…

Но передо мной, дорогой друг, стоит гораздо более сложная, можно сказать, фундаментальная проблема – проблема любви. Их труды и дни не могут идти ни в какое сравнение с предстоящими мне.

Если бы я смог дать правильное решение этой задачи, в которой одни неизвестные, я вошёл бы в историю, хотя и не стремлюсь к етому. Мне чуждо тщеславие, да к тому же я с большим подозрением отношусь к тому, что называется историей.

Со мной и без того постоянно случаются какие-то истории… И мне порядком всё это надоело. То я попаду под машину, догоняя прекрасную незнакомку, то так порежу лапу, что не могу ходить и меня выносят на прогулку – мы же не привыкли ходить на трёх…, а то бывает и так: подходишь с наилучшими намерениями к какому-нибудь франту-догу, а он, не поприветствовав, не объяснившись, даже не обнюхав…, бац… и пол-уха нет.

Как я мучился, когда мне пришивали кусок, который этот кретин отгрыз. А что было потом, ты же помнишь, всё отвалилось, нитки гнилые, работа такого низкого качества, что мне, несмотря на боль, было стыдно за доктора… Да, надо признаться, ветеринария у нас на очень низком уровне. Потом… потом… всё отрезали, правда, под наркозом, тут хоть было не больно… А сколько времени я приходил в себя? Такую дозу вкатили…, не пожалели… Ну ладно, что вспоминать минувшие неприятности. Какие ещё впереди ожидают? И думать не хочется.

Так вот, мои труды. Я погрузился в чтение. Дорогой Якоб, я задумался о понятии любви, нет, это слишком сухо и неточно, о… о… феномене любви. Да, именно так – феномен любви!

И что же оказалось? Этот феномен изучен совершенно недостаточно. Большая часть определений его неверна, фантастична, а иногда просто возмутительна. Выяснилось, что люди ничего в этом не смыслят, ничего…, это поразительно. Вот что значит – тратить свою жизнь на пустяки, не задумываясь о главном. Дорогой фон Баумгартен, первое, что я установил, – это странно, но это факт, – люди живут, не имея теории чувств.

А все теории, какие были, являются с моей точки зрения ложными. Во всяком случае, должен признаться, они меня не устраивают. Конечно, я отдаю должное «Пиру» Платона. Любовь как стремление к утраченной целостности – идея глубокая и мне близкая. Но у меня возникает одно сомнение. У Платона дано по меньшей мере шесть теорий любви или, как он по-старомодному выражается, Эрота. Это не проясняет загадку данного чувства, а лишь вносит путаницу. Или любовь как овладение благом. Сказано неплохо, но слишком туманно, я бы сказал, излишне метафизично.

Возьмём Фому Аквинского. Тоже мне знаток любви! Он уравнивает любовь и ненависть. Для него это не более чем две формы желания. Ты можешь это понять? Я – нет. Одно – добра, а другое – зла.

С моей точки зрения, любовь – это вообще ни желание, ни стремление. Напротив, она – источник, из которого берёт начало всё остальное: и желания, и мысли, и воля, да и все наши поступки. Желание отмирает само по себе. Любовь никогда!

Вот к какому выводу я прихожу. Пожалуй, я могу согласиться с Блаженным Августином: «Любовь – это моя сила тяжести, моя сила притяжения. Она влечёт меня туда, куда я сам всегда влекусь».

Не правда ли, сказано неплохо? Обрати внимание – здесь главное, ключевое слово «моя», именно «моя сила притяжения». Обычно, как я заметил, основная ошибка заключается в том, что человек путает причину и следствие, считая, что любовь приходит извне, от объекта. Так, например, считал Спиноза, к которому я отношусь с большим уважением. Чистая душа была, без помарок и пятен… Но должен заметить, что здесь он сильно ошибался.

Ни в коем случае, она внутри, она приходит из глубины сердца. Чтобы любовь могла проявиться вовне, она уже должна быть, неявленно, скрыто, но быть, ожидая своего часа… Так, во всяком случае, я осмелюсь утверждать. Это поток света, исходящий из тебя, это огненная река. Она сжигает любящего, но опаляет и предмет любви. Это подтверждает и мой личный опыт.

Памелу обожгли лучи, источником которых было моё сердце. Я уверен в этом. Моя любовь пришла не от неё ко мне, а от меня к ней и, можно сказать, высекла ответное чувство. Или зажгла? Что лучше, не знаю. О, Памела, зачем я вспомнил о тебе? Нет, нет и ещё раз нет… Я должен быть мужественным.

Поэтому продолжаю. Обратимся к знаменитой теории кристаллизации Стендаля. Любви, как кристаллизации. Боже, какая глупость! Я полностью согласен с Ортегой, не с тем неудавшимся никарагуанским революционером, а с испанцем Ортегой, заметившим, что у Стендаля была голова, набитая теориями, но, увы, он не имел никакого дара к метафизическим спекуляциям.

Стендаль, – кстати, ответь мне, пожалуйста, зачем брать фамилию немецкого городка, разве и ставшего известным благодаря этому капризу художника, – считает любовь просто обманом. Эта даже не циничная, а, скорее, детская идея лежит в основе его теории. Любовь для него сама по себе просто ошибка. Наше воображение, наша фантазия наделяют объект совершенствами, которыми он и не думал обладать, а затем в эту мифологизированную персону мы влюбляемся. Вот уж, действительно, простота хуже воровства.

Затем в один прекрасный день иллюзия, заблуждение, наваждение – называй, как хочешь – исчезает, рассеивается… и вместе с ней умирает любовь. Для Стендаля любовь даже не слепота, – с этим ещё можно было бы как-то согласиться, – это хуже – галлюцинация. Вот что получается, когда человек занимается не своим делом.

Нет, больше не могу говорить об этом. Этот французский романист отнимает у меня последнюю надежду. Если любовь – галлюцинация, то что же тогда остальной мир? Нет и ещё раз нет!

О, Памела, ты не дашь мне упасть так низко, как этот поклонник Наполеона с немецкой фамилией. Хватит теорий! Любовь преодолевала и не такие заграждения. Она переживёт и все теории умников.

Кстати, дорогой друг, мне стыдно признаться…, но, как известно, любовь может вызвать ещё и не те метаморфозы… Со мной произошла одна из них. Ты знаешь, я не поэт, но это чувство, могущее всё, сочувствует и поэтическому вдохновению. И я неожиданно для себя – неловко как-то и выговорить такое – написал нечто почти в рифму. Увы, я не разбираюсь в поэтических формах или жанрах. Это, признаюсь, пробел в моём образовании. Назови сам как хочешь: элегией, сонетом, рондо или эпитафией.

 
                           I
…А мир не завершился вечным светом,
И вряд ли кончится добром.
Мы вырастем и скорчимся потом,
Когда мы будем возвращаться в эхо,
Не сожалея больше ни о чём
И не прося прощения за это.
 
 
                          II
Спасибо и на том
Творцу вещей и образов, и звуков.
Он подарил подобие разлуки
И сделал нас подобием своим.
Но отказался взять нас на поруки.
 
 
                         III
Хрупка и скудна наша оболочка.
Внезапно треснет скорлупа бытия —
В конце пути поставленная точка.
 
 
                         IV
И мы вернёмся на круги свои,
Как ветер той бытийственной поры,
Когда творился мир над бездной тьмы…
А мы лишь жили в Божьем помышлении,
Не ведая о зле и нетерпении.
 
 
                         V
И вот всё кончено – и мы сотворены.
Теперь пора платить счета,
Но пуст карман, пуста душа.
Ах, если бы начать сначала!
Но поздно. Время отстучало.
 
 
                        VI
И если нам осталось что-то,
Так это память о былом,
В котором не было кого-то
И без кого мы не умрём.
 

Знаю, ты скажешь: «Что за собачья поэзия, дорогой Шарон?»

И будешь прав.

Конечно, я понимаю, строчки твоего любимца звучат получше:

 
Задвигался мой шаткий плот,
Когда проплыл туманный флот,
Пересекая Геллеспонт,
За горизонт, за горизонт.
 

Но чувство, но искренность…! Ах, зачем они нужны…, кому…? К чёрту, к чёрту! Всё ложь, видимость, обман… Но Памела… Только ты… Что значит – не было? Ты была, ты есть. Я живу одной мыслью… Какая чепуха! Одни заклинания… Пустые, бессильные заклинания…

Где мои чистые, светлые глаза по утрам, омытые извечной радостью пробуждения, и ясная голова, что сохранялась таковой на протяжении всего дня, пока я не засыпал после вечерней прогулки счастливым и бесмятежным сном, что всякий раз возвращал меня, казалось бы, в давно забытое детство…?

В глазах туман. В голове вертеп.

Ничто не помогает мне. Ни метафизические размышления, ни рассуждение о методе, ни чистый разум, ни человеческое, слишком человеческое, ни Афины и Иерусалим.

До новой встречи, дорогой и единственный друг. Надеюсь, при более благоприятных обстоятельствах.

Весь твой

Бенито де Шарон
5.08.19… г. Берлин
Якоб фон Баумгартен
Бенито де Шарону всех благ

Дорогой друг! Я отказался принимать пищу. Боже, какое отвратительное слово! Каждый раз вздрагиваешь, когда его произносишь.

Не подумай только, что я объявил голодовку. Нет, голодовка – это особая форма борьбы, протеста, другими словами, это косвенное признание реальности, пусть отрицательное, имеющее в виду если не её упразднение, то, во всяком случае, изменение. Замену существующего и известного на новое и, боюсь, не менее сомнительное. Это страшное, последнее, почти последнее – последним является самоубийство – проявление заинтересованности в имеющем быть мире.

Меня же больше не интересует ни сам мир, ни происходящее в нём. Меня больше не волнуют, не сердят, не приводят в ярость или отчаяние ни человек, ни его склонности и влечения. Подлые, дикие и самоубийственные…

Проще говоря, дорогой и единственный друг, я устранил – или она сама исчезла, растворилась – эта двоящаяся, приманчивая страсть изменять и улучшать мир или, что одно и то же, уходить, бежать из него в некий лучший и подлинный.

Я понял, что есть только, решительно только то, что есть. И именно поэтому оно есть. Всякое подлинное изменение приведёт к разрушению и распаду, к исчезновению… Исчезновению вселенной со всеми её частностями, созвездиями, планетами, мирами, солнцами, человеком…

И именно поэтому человек не может измениться. Он может только исчезнуть.

Меня более ничто не касается и не затрагивает… и мои хозяева уносят от меня нетронутыми блюдце с молоком, куриную котлетку и хвостик минтая. Я не смотрю на это. Не реагирую на их просьбы и крики, на их то просительный и умоляющий, то злой и крикливый тон.

Какое блаженство! Я свободен! Вернее, я всё более становлюсь свободным, с каждым днём, часом, минутой.

Пора и мне, дорогой друг, отправиться в путешествие на Запад, не в то сомнительное путешествие, в которое отправился ты, а в то путешествие на Запад, которое в давние, полузабытые, почти стёршиеся из памяти времена совершила одна китайская обезьяна.

Может быть, и к лучшему, что ты уехал. То, что здесь происходит, тебя вряд ли обрадовало бы. Хотя, с другой стороны, именно изменения последних лет позволили тебе увидеть Германию. Правда, добавлю, позволь быть откровенным и да прости, дорогой Шарон, но…

«Что он Гекубе, что ему Гекуба?» – как сказано у любезного тебе Шекспира. По-русски это звучит убедительнее и толковее. Но, увы, терпеть не могу «расширять» лексику, к чему так склонны нынешные «мятежные» дарования. Поэтому привожу это в некотором роде уникальное изречение в смягчённой, но достаточно понятной форме.

«На… козе баян, дорогой мой Бенито де…? На что она тебе сдалась, эта Европа?»

Призывно и соблазнительно виляющий хвостик ты нашёл бы и здесь. Чтобы бегать за ним, не стоило уезжать так далеко. Чего, чего, а этого хватает…

Впрочем, извини, я перехожу границы дозволенного. Не говоря уже о том, что ты не сам уехал, а тебя увезли.

В последнее время я неожиданно предался невинным воспоминаниям. Не столько о себе, сколько о тебе. Ты вспоминаешься совсем маленьким, тебе чуть больше года.

Мы живём в деревне, в большом доме. Дом старый, почти древний. Припадает на все четыре лапы. Старые яблони, вишнёвые деревья, остатки былого сада, кусты сирени и на самой периферии, – когда сидишь на крыльце и смотришь в сад, сквозь… – огромные липы.

Низко, неторопливо, неслышно скользит аист, скользит его тень, скользят облака над кромкой леса, и с привычной неторопливостью, почти торжественно, вращается небесный свод. Среди деревьев сада и кустов сирени бродит не то дождь, не то ветер… Когда стемнеет, уже не разобрать… темно…, темно…

Куда ни посмотришь, всюду густая, чуть влажная тьма, пахнущая травой и сиренью, тьма, вобравшая в себя прохладу ночного ветра и чёрную бездонную глубину почти осеннего августовского неба. И ещё пугающе далёкий свет звёзд над твоей головой с горьковатым привкусом уже нездешней жизни.

Я вспоминаю тебя, а слышу отчётливо голос, удивлённо вопрошающий:

«Так где же те липы, под которыми прошло моё детство?»

И думаю о том, что у нас с тобой всё-таки были липы, под которыми прошло наше детство. А это, согласись, уже немало.

Тогда, не в пример тебе сегодняшему, ставшему столь большим знатоком – теоретиком и практиком – чувствительных материй, ты был очень робок, застенчив и даже пуглив.

Скорее всего ты давно забыл свою первую любовь. Её звали Тузя – имя, вряд ли вошедшее в роскошно изданный том «Женщины в истории», выпущенный одновременно в Цюрихе, Житомире, Мелитополе и Регенсбурге, что недалеко от Мюнхена. Так вот, Тузя была весьма игривой и симпатичной собачонкой – палевого цвета шерсть, хвост крючком. А взор…? Соблазнительный и обещающий…

Увы, ты оказался для неё неподходящей партией и был отвергнут по причине как раз самого твоего большого достоинства, с моей точки зрения, твоей юности. Ты оказался для неё слишком юн и оттого смешон, нелеп и в своей безграмотности, невежестве или неведении просто непристоен.

О, неопытность, к сожалению, она так же преходяща и поправима, как и сама юность. В общем, тебя оттеснили местные хулиганы без роду и племени. Как сейчас помню, ужасно невежественные и недалёкие псы.

Как ты страдал тогда. Никто и ничто не могло тебя утешить. Ни воркование хозяйки, ни парное молоко, ни деревенский творог, ни даже подаренное тебе почтальоншей Олей копчёное сало. Что сало? Ты забросил свои энтомологические штудии, которым предавался с такой страстью к прискорбию местных бабочек. Ты чувствовал себя отверженным, одиноким, непонятым. Ты и со мной перестал общаться. Как говорят, ушёл в себя. И ты долго оттуда не выходил, по крайней мере дня три.

Но, насколько я знаю, это было твоё первое и последнее поражение. С тех пор ты сделал большие успехи в странной науке нежной страсти или, как выразился поэт, искусстве любви. Что ж, дорогой, вольному воля, спасённому рай.

Но оставим воспоминания. В них мало проку. Да и слишком немного мне осталось, чтобы отвлекаться на такие пустяки. Хотя, должен признаться, с какой-то невнятной нежностью и томлением вспоминаю себя, сидящим у норы в ожидании появления моего любимого лакомства – полевой мышки. Так я мог сидеть часами. Странно… и не надоедало…

Далеко за полночь, а вокруг жизнь, шевелится, копошится, шуршит, вышла на охоту… И я – участник этой ночной драмы. Мириады живых существ, о которых человек и не догадывается. Ты давно спишь, а я бесшумно, как всякий осторожный и внимательный охотник, крадусь на свидание с моими подопечными.

И всё вокруг меня движется, соразмеряя своё движение с медленным вращением Земли, небес и биением собственного сердца, мой же пульс бьется учащенно в ожидании долгожданной встречи. Ах, мышки-полёвки! Что может быть прекраснее и, добавлю, вкуснее вас!

Таинственная всё-таки пора – эта самая юность, начало жизни. Вероятно, от того, что она много обещает, слишком много, даже не предполагая что-либо исполнить. И обещанное сбывается разве лишь в сновидениях…

Помню, дорогой друг, довольно продолжительный период, отданный чтению. У тебя был довольно странный вкус, вероятно, отражавший сумбур, царивший в твоей юной голове.

Наш хозяин был очень удивлен, я бы сказал, потрясен, открыв однажды, что ты читаешь «Философско-экономические рукописи» Маркса, этого многодетного бородача, вошедшего в историю своей знаменитой, а точнее, циничной фразой: «Насилие – повивальная бабка истории».

Кстати, драгоценный друг, этот, следует отдать должное, не совсем заурядный бородач довольно остроумно, как мне кажется, определил и твое увлечение, назвав его первым великим разделением труда, хотя мою хозяйку, похоже, оно не устраивает. По-видимому, она недовольна его излишней абстрактностью. Женщины вообще чужды общим понятиям, их привлекают частности.

Судя по количеству девочек, произведённых им на свет, этот труд был ему не чужд. Кроме того, следует отметить, что это свидетельствует об отсутствии неразрешимого противоречия между общим и частным. Диалектика, дорогой Шарон, здесь уж ничего не поделаешь.

Но голый материализм тебе быстро надоел. И ты принялся за Монтеня. Потом набросился на древних китайцев, особенно на Пу Сун Лина, ставшего на долгие годы твоим любимым автором.

Бедный Ляо Чжай! Ты вживался в его фантастический мир с таким рвением, что от прекрасного фолианта в твёрдом переплете и супере, с иллюстрациями древних китайских художников, всяческими виньетками и заставками, – причём том, что большая редкость для нынешнего вульгарного и циничного книгоиздательского дела, этот том, это произведение искусства, помещался в футляре, но ничто не спасло Ляо Чжая от твоей непомерной страсти к изящной словесности, – да, увы, от прекрасного фолианта в твёрдом переплете и супере мало что осталось…

Ты был жестоко, я бы даже сказал, бесчеловечно наказан. На целых полгода ты был отлучён от книг и твоих любимых литературных занятий. Вероятно, именно поэтому так и не увидела свет задуманная тобою монография о Пу Сун Лине и его влиянии на немецких романтиков. Но зато на всю жизнь ты запомнил, что с книгами надо обращаться аккуратно.

Дорогой друг, прости. Возможно, я некстати говорю всё это. И эти неуместные воспоминания могут тебя огорчить. Но знай, что их вызвала одна любовь к тебе.

Мне сейчас грустно – не скрою – очень и очень грустно. Я пребываю в полном одиночестве. Заброшенность – вот подходящее слово для определения моего состояния. Она абсолютна, не осталось ничего, даже краешка души, незатронутого этим чувством. Всё поражено им. Отчасти этому способствует и обстановка.

С некоторых пор я живу в доме, больше похожем ка тюрьму и одновременно на лечебницу для душевнобольных. В этом доме закрыто всё – от входных дверей до форточек. Окна не только закрыты, но и занавешены плотными шторами. И это ещё не всё: снаружи на окнах решётки, двери двойные и тоже с решёткой. Я уж не говорю о замках, запорах, задвижках, щеколдах, цепочках… Это не дом, это склад металлолома.

Ты спросишь, почему? Ты скажешь, раньше никогда этого не было. Да, ты будешь прав. Раньше не было, а сейчас есть.

Почему, зачем? Во-первых, потому, что это люди. Они могут только одно – причинять друг другу зло. Это у них называется – быть свободным. «Человек свободен», – любят повторять они. У нас есть правила поведения, от которых мы не можем отступить. У них их нет. Нами движет инстинкт, который ограничен в своих потребностях. Людьми – интерес, не знающий предела и неспособный остановиться хотя бы ради самосохранения. Во-вторых, они живут в безумном, безумном, безумном мире, который они сами создали и который их устраивает.

Что же касается моих хозяев, то отвечу, не вдаваясь в подробности, да я их и не знаю, и не очень понимаю, что делают, чем занимаются мои хозяева. Я отвечу тебе одним словом – страх. Ими движет одно чувство – страх, страх перед всеми и вся, будь то вор, милиционер, сосед, знакомый, друг или родственник, в общем, перед всем миром.

Впрочем, ими движет ещё одно чувство, не совсем мне понятное. Они всё время, днём и ночью, что-то привозят, увозят, продают, покупают. По ночам считают, считают, как я понимаю, деньги. Это, скажу тебе, странная форма существования. Они живут напряжённо, взвинченно, яростно. У них явно что-то получается, следовательно, они должны радоваться, быть весёлыми, доброжелательными, ласковыми, наконец. Ничего этого нет. Дня, поверь мне, дорогой Шарон, не проходит без срыва, причём вдруг, без всякого видимого повода, срываются оба. Мужчина и женщина оказываются совершенно одинаковыми. Мне кажется, они ненавидят друг друга.

А обо мне и говорить нечего. Они забыли про моё существование. Сунут еду – и дело с концом. Это так гадко, дорогой друг. Иногда на меня наваливается – и вот-вот раздавит, размозжит – нечто, очень похожее на безумие, от их скудости и убожества. Ещё немного – и я брошусь на них. С трудом, но я сдерживаюсь, ухожу, прячусь, только бы не видеть, не слышать их дурных, фальшивых голосов. Они, со своей стороны, чувствуют эти мои настроения, не понимают и боятся.

Раньше, ты ведь знаешь, они любили со мной разговаривать. Они называли меня философом, Конфуцием, – не скрою, дорогой мой, мне это льстило, – они всегда спрашивали, чем я занимался в их отсутствие, а если я спал, то просили рассказать о снах, которые я видел. Они брали меня на руки и чесали за ухом. Ах, какое это блаженство! Ты и сам знаешь, как это приятно. Тепло от ушей распространяется по всему телу, хочется зажмуриться и никогда не открывать глаз, чтобы удовольствие длилось вечно.

Господи, о чём это я? Прости, маленькая слабость.

Я знаю, что они до конца жизни будут помнить меня. И чувство вины никогда не оставит их. Дорогой, временами мне снится один и тот же сон. Я вижу свою хозяйку, только её, она плачет, а в её зрачках я вижу мёртвое отражение самого себя. Я всякий раз просыпаюсь. И, поверь, дорогой мой Шарон, просыпаюсь от жалости к ней.

Да, что бы я ни говорил, а жалко, мне жалко их обоих. В конце концов отсутствие общения говорит об отсутствии сродства душ, отсутствии симпатии, магии сердца, позволяющей общаться и на расстоянии, и, возможно, после смерти…

Вот написал эти слова и понимаю, что пишу тебе всё не о том. Что-то хочется сказать, выразить, высказаться… Думаю, это моё последнее письмо тебе. А выходят, как нарочно, или пустяки, или брюзжание, или жалобы. Может, и прав Гоголь, скучно на этом свете, господа, так скучно, что и перед смертью одна ерунда в голове.

Я слышал, что, когда люди голодают, то мыслят ясно и чётко. И мысли прозрачные, незамутнённые, резко очерченные, словно все силы души сосредотачиваются на самом главном. Оказывается, драгоценный Шарон, и это обман. У меня в голове одна путаница и мешанина. Ты и сам убедишься в этом, прочтя письмо.

Дорогой, ты должен извинить меня. Я пишу всё подряд, что приходит на ум. Наверное, так проявляется моё нежелание, тайное, неосознанное, расставаться с тобой. Поверь, это – единственное, от чего у меня сжимается сердце. Когда я вдруг ясно понимаю, что больше никогда тебя не увижу. Никогда… Никогда… Какое глупое и горькое слово!

Так ли я думал закончить свою жизнь? Нет, друг мой, нет, трижды нет! Ты знаешь это не хуже меня. Я мечтал о славе, да, о славе, с самой ранней юности. В моих ушах звучали аплодисменты…, я всходил на кафедру…, на меня смотрели…, они ждали…, ждали… от меня, чего…? Не знаю.

Слава, слава… Что это значит, я и сейчас не могу сказать. Я хотел того, чего не понимал. Вот уж точно сказано: пойди туда – не знаю куда, найди то – не знаю что…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю